Я сказал Тоне, когда она вышла на лестницу меня проводить: ты ей обо всем рассказываешь?.. Если просит рассказать... А если я попрошу не рассказывать? Меня это задевает: не то, что говорится, а тон. Уверенность, которой цель - чтобы другой почувствовал неуверенность. Апорu я. Инфула. Никаких репутаций они не слe пят дольше, чем на неделю. Ну даже пусть на ближайшую пятилетку. Тем более из-под забвения никого не вытащат. Сама-то она мне нравится: с папиросой во рту, с прямой речью в табачном дыму. Но что их несколько, группа, взаимопомощь и взаимовыручка, как у пионеров, что они единомышленники, - настораживает. Что жрицы - симпатично. Пока, конечно, ликтор с розгами не станет расчищать дорогу. Не похоже, чтобы стал, но даже и в шутку малоаппетитно. Ихняя Анна-Андреевна, "путаница", симпатичнее потому что единоличница, а они хоть чуть-чуть, но все-таки колхоз. Не говорю уж - потому что любая гора или любое ущелье симпатичнее любой пересеченной местности.
   Да тетя так не думает, защищалась Тоня. Просто ораторствует из цеховой солидарности. Это Каэфы, может, обожают, но не любят, а она именно что любит до обожания... Я с Каэфами познакомился постепенно, уже когда мы поженились, а они приходили к Нине Львовне в гости. Калерия Филипповна, Клавдия Федоровна и Клара Феликсовна, известные филологини и переводчицы. Вместе со всеми посмеивались, что так бес угадал с инициалами, и привыкли давно, и от лица тройки осаживали посмеивающихся чересчур уж весело, но досада душу поскребывала: вполне можно было обойтись и без анекдота. Тем более что ни храма, ни туник, ни почета от граждан в реальности не существовало. Ни лучезарных судеб. Процветание в виде университетских позиций и гонораров за тиснутый в журнале перевод прогрессивного западного романа выглядело весьма условно. Влияние же, которым они пользовались, все основывалось на частном общении и размещалось в скрытой от чужих ушей зоне кухонной политики.
   У каждой было по две большие старые петербургские комнаты в коммунальных квартирах, обладавшие достаточной автономностью. Они располагались относительно двери с лестницы так, что казалось, будто только к ним коридор и ведет, а комнаты соседей просто придаток. И, что гораздо важнее, в них имелись маленькие выгородки - для электроплитки и раковины с водопроводным краном. Решение было подсказано знакомым архитектором и между ними тремя, действительно как между сестрами, согласовано. Помещения были темноватыми, все равно, горело ли электричество или при дневном свете, особенно стены, они терялись в сумраке, как будто растворялись. Их закрывали, главным образом, книги, на полках и в шкафах, но стояли и еще шкафы, комоды, шифоньеры, бюро, набитое чем-то. Все вместе производило впечатление накопленного не хозяйками только, а и их родителями и, может быть, поколениями предков, родственников, близких людей. Как будто все собиралось и ничего никогда не выбрасывалось. Так что и книги непонятно было кем когда покупались и как давно прочтены.
   У всех троих над письменным столом висело по фотографии одинакового размера, портреты трех разных мужчин - похожих друг на друга молодой зрелостью, собранностью черт лица, энергичностью взгляда, короткой прической, худобой. Один погиб на фронте, один в блокаду, одного расстреляли до войны, обычное дело. Каждой и еще нескольким людям, принадлежавшим их узкому кругу, известно было об одной-двух уже послевоенных связях, бывших у товарок: все кончились тем, что избранники предпочли других, а их бросили. Но и впоследствии, и до сих пор имели место три человека, игравших все более туманную роль: сердечного друга? давнего друга? верного друга? Потому что их было три на них на всех, на весь узкий круг, на всю ту "дюжину", к которой причисляла их и себя Нина Львовна и которая в действительности насчитывала не меньше трех десятков.
   Один, историк, был постоянно и прочно женат, однако с правом заводить романы на стороне - при единственном условии: сохранять их в глубокой тайне. Это не значило, что про них нельзя знать, а значило, что не дo лжно. Иначе говоря, и он и та, с кем роман, обязаны были ни при каких обстоятельствах не подавать вида, ни случайным словом, ни взглядом этого не обнаруживать - что сообщало предприятию одновременно и безупречную благопристойность, и особую остроту, чуть ли не версальскую пикантность.
   Другой, ходивший по городу в фантастической крылатке и с развевающейся седой гривой, ученик Мейерхольда, хотя и не игравший нигде, зато, по слухам, работающий над мемуарами, наоборот, часто менял жен, с такой регулярностью, что, в общем, постоянно находился в процессе развода. Что-то за этим крылось свирепое, варварское, настаивавшее на серьезности, не вполне постигаемой им самим, участницами, наблюдателями, обреченной от раза к разу только возрастать, пугающей.
   Третий, похожий одновременно на карлу и на вампира, маленький, широкий, всегда негодующий, чмокал алыми губами, чесал волосатую грудь, тряс, разговаривая, ногой, вибрировал, наседал. Считалось, что бывший военный конструктор, ушедший из науки в журнал "Знание - сила". Предмет своих ухаживаний он держал в почти невыносимом напряжении, потому что ухаживал страстно, не скрывая напора, но и не переходя, как писали в то время, последней черты. Никогда. В воздухе носились два объяснения: что не хочет продешевить, нацелился на добычу не здешним чета, на, может быть, Агнию Барто из Москвы или Сильву Капутикян из Еревана; и что гомосексуалист, возможно, латентный.
   А кроме этих трех, никого и не было. Эти, как Каэфы, как вообще все "весталки", были люди пишущие, одной с ними среды, обладали некоторым общественным весом, интеллигентные, гражданственно честные, не без таланта, убежденные либералы. То есть существовали и другие такие же, но, во-первых, немного, считанные, война выкосила этот сорт мужчин, как и все остальные, каждого четвертого-пятого. А во-вторых, все они были из тех, что прежде всего преданы делу и в таком виде давно и навсегда разобраны женами - и не-женами не интересовались. А эти интересовались увлеченно, как какие-нибудь охотники за бабочками, почувствовавшие призвание еще в детстве и с тех пор автоматически отмечавшие всякое пролетающее мимо порхание. Только такие женщинами и учитываются как мужчины.
   Сколько им было, Калерии, Клавдии и Кларе, да и Нине Львовне, когда я с ними познакомился? Пятьдесят, под пятьдесят? Они выглядели сложившимися старушками, опрятными, тоже худыми и тоже энергичными, как те молодые мужчины на фото, с индивидуально выразительными лицами, с живой мимикой, большеглазые, в платьях, сшитых или выбранных со вкусом, сидевших на них старомодно и траурно. Говорили иногда интересно, иногда скучно, всегда красноречиво. И под непременным соусом демонстративного юмора, как правило, несмешного, а главное, ненужного, просто обеспечивающего у слушающих и у себя самих константу слабой улыбки. Первые стали употреблять слова "парадигма" и "синтагма", только-только входившие в культурный оборот и сленг, не стеснялись выкладывать их перед человеком, явно не знающим, что это такое, например, передо мной. Уж если и принять, что они жрицы, то именно в кумирнях своих двухкомнатных жилищ, воплощавших ключевой принцип культуры: все копить, ничего не уничтожать. Трудно было представить себе, что они могут деятельно, умно и удачно осуществить сложный замысел, провести чью-то рукопись, по большей части начинающего поэта, прозаика, сквозь цензурный лабиринт, завербовать в свой лагерь редактора, задурить начальству мозги, здесь поинтриговать, там польстить, кого-то подключить, кого-то исключить, даже провалить на выборах в секретари Союза писателей. Но так оно и было: часами звонили, устраивали встречи, договаривались - и добивались.
   И все равно они бедняги и горемыки, сказал я Тоне... Тетя нет... Тетя, пожалуй, нет... Потому что она географ, реальная профессия. А они парадигмы и синтагмы... Я и говорю, бедняги и горемыки.
   XXV
   Историк Марк Ильин, провидением отпущенный на романические связи с кругом одиноких интеллигенток, был историком искусства и литературы и служил в Эрмитаже в ранге заведующего отделом. Его интересы распространялись на три с половиной века, с XVII до современности, и на все главные страны Европы, чьи художественные направления и произведения он сравнивал между собой, назначая судьей современность. Такого отдела в Эрмитаже не было, но такой человек, как Ильин, заслуживал специально для него включенного в табельную сетку поста министра без портфеля. Он писал по книге в год, и, что гораздо необычнее, ему удавалось их издавать. Потому что в каждой он, пусть только по касательной, но обращал внимание читателя на предметы, задевать которые без включения в дословно повторяемый официальный идеологический шаблон, запрещалось. А он делал это нейтрально. Само упоминание о междуусобицах русских или германских князей, абсолютизме монархий, казнях королей, казнях революционеров, революциях, особенно Великой Французской, войнах за независимость, имперских амбициях Австрии, разделах Польши, патриотизме Кошута и Гарибальди, "Истории моего современника" Короленко, очерке Горького о Ленине, если оно шло без комментариев, звучало фрондерски. Да все звучало фрондерски. Имя-отчество "Петр Яковлевич" в прибавлении к лицу, которого принято было называть только "Чаадаев", или, как знак профессиональных занятий его персоной, "Петр Чаадаев", производило впечатление выданного государственного секрета. Простое сведение: "Юная сибирячка", книга Ксавье де Местра, брата известного Жозефа де Местра, - вызывало взволнованное, глубокомысленное, ядовитое "ага, понятно, поня-ятно, все понятно".
   Поколение Каблукова видело в этом беззубость, недосказанность сродни невнятице, межеумие, особенно когда Ильин писал о прекрасном, предлагая им любоваться. Цитировал стихи, рассказывал содержание картин, напечатанных тут же в виде грязноватых репродукций, и, самое невыносимое, сочинял что-то вроде стихотворений в прозе о покое и о последней тишине, о душевной буре, о схватке добра со злом, света с тьмой, о насилии безвременья, договаривался даже до каких-то "дивизий всесокрушающего времени" - как о темах, которые он слышит в музыке того или иного композитора. Поразительно, что старшие, те же Каэфы да и Нина Львовна, принимали это всерьез, а некоторые чуть не упивались. Положим, Нина Львовна над чем-нибудь особенно выспренне пустым иногда посмеивалась: Маркушу занесло - но целого не отдавала. Для них он был сопротивлением лжи, неважно что слабеньким и бледным, как травинка зимой возле люка теплоцентрали. Важно что смерзшаяся земля и грязный снег не тотальны, что это трещинка в лжи, скважинка. Пусть "схватка света с тьмой", только бы не "жизнеутверждающая поступь нового". Пусть "посмотрите, как замечательно описывает русскую природу Баратынский", зато не Безыменский и Жаров.
   Во всех областях Ильин был невероятно активен, в частности, и на поприще дружбы. С множеством людей, и ленинградских и московских, приятельствовал, с еще бo льшим множеством виделся. Во всех в них в такой или другой форме жило чувство гражданской доблести, которая на минимальном уровне обеспечивалась их человеческой порядочностью и все той же фрондой. За сорок с лишним лет советского режима, за пять-семь без Сталина, народился слой, предпочитавший занимать места по меркам благополучия похуже, зато поуютнее для совести. В общем, выходило так на так, тем более что они имели влияние и среди занимавших места получше. Да и их собственные, хотя и находились в относительной тени, оказывались - именно из-за того свойства тени, что она размазывает границы, - могущественнее, чем означали номинально. По совокупности: какой-нибудь младший или старший научный сотрудник - зато с приплюсованной к этому принадлежностью к тому слою, в который надо заслужить попасть, и непринадлежностью к тому, который бросает на этот тень.
   Кому-то, в чьем неопределенном ведении были Сценарные курсы, Ильин сказал, что а почему бы ему не прочесть там лекцию, и тот ответил, что еще бы, этой ноты, этого подхода, этой, попросту говоря, культуры курсам явно не хватает. Ильин явился в сопровождении паренька лет около двадцати, в рваном свитере, заношенных штанах и крепких американских ботинках, не севшего, а почти упавшего, как тяжело усталый человек, на ближайший стул в первом ряду, и пошел увлеченно рассуждать про русскую литературу первой половины XIX века, воплощенную людьми чести, которые брились и следили за прической, и второй половины, бородатыми и длинноволосыми. Несколько раз паренек невежливо хмыкал, а на какие-то совсем уж убийственные банальности громко восклицал: классно! в точку! что да, то да! - на что бo льшая часть курсантов хамски гоготала. Это был провал, Ильину следовало немедленно уходить, хлопнув дверью, но он сделал худшее, что только можно было придумать: стал объяснять, что он имел в виду, стал призывать к корректной полемике - все это не без заискивания и вместе не без надрывного чувства собственного достоинства. В ответ сыпались шуточки вперемежку с советами сойти со сцены добровольно, пока не согнали с позором, не одному ему, а всему поколению, умудрившемуся, неизвестно как извиваясь, выжить и этого не стыдящемуся. Каблукову присутствовать и наблюдать, чтобы сплоченная компания обходилась этак с одиночкой, как бы ни заслуживал одиночка и какое бы право ни имела компания, было в тягость физически. Даже не будь он знаком с Ильиным, пришлось бы заступиться. Но на беду Нина Львовна их познакомила, Каблуков с ним обедал, благоглупости вроде этих про бритость и бороды выслушивал, одобрительный взгляд излучал и головой, хоть и молча, кивал. И сегодня Ильин, войдя, с ним поздоровался и, когда все пошло-поехало наперекос, все чаще и чаще на него смотрел - вопросительно, затравленно и приглашающе.
   Каблуков встал на его сторону, и это был форменный кошмар. Это был, как назвала, рассказывая тетке с его слов, Тоня, тихий ужас. Он заговорил, обращаясь к аудитории, не поднявшись со стула. Дело, начал он, идет о культуре. Нам с вами она не интересна, пик ее торжества и власти уже позади, согласен. И точки зрения лектора (как будто кого-то занимала эта точка зрения, как будто она вообще была) не разделяю. Но ему сочувствую. Мне нравится, что он ее держится так крепко. Кто знает, не единственный ли это был способ в такое время, как пришедшееся на его лучшие годы, уцелеть? Если любую чепуху, любую ахинею повторять как заклинание, они становятся заклинанием, и никто уже чепухи и ахинеи не слышит. Конечно, вне конкретной людоедской эпохи это смысла может и не иметь. Но это, как вахта у дверей разбомбленного и разграбленного музея: и показывать нечего, и посетителей не заманишь, однако же то, что охрана продолжает стоять, - вроде таблички: "Здесь был музей". И вахтер может быть какой-угодно, хоть инвалид, хоть бомж, хоть такой, что, по его жалкому виду судя, пять копеек была цена музею.
   Но сама эта служба так наглядно бескорыстна, что музею-то пусть и пять копеек цена, зато культура, которую он представлял, не из одних его экспонатов состояла, а, по грандиозности бескорыстия судя, и сама могла быть грандиозна. Сопротивлением. И именно таким жалким. Тут жалкость неизмеримо внушительнее геройства. Ведь что тогда выдавали за жизнь? Что воспевалось? Это надо представлять себе реально. Строительство метро. Мужичок бежит из деревни в город, роет метро. В восторге от такого фарта складывает стихи. "Первые предметы обихода - раскладушка около окна, мокроступы фирмы "Скорохода" и костюм из темного сукна". Что этому убожеству - поэзии и быта - противопоставить? Что, если не культурный запал? Понимаете: "Мой друг, отчизне посвятим души прекрасные порывы!" Через пятьдесят лет после французских энциклопедистов это, понятно, детский лепет. Но культура - не энциклопедия и не вершины знаний, а живая кровь. Чтобы температура не падала ниже тридцати пяти, нужны прекрасные порывы. В лекции мы это и наблюдали. Градус, конечно, не тот, но как-то жизнь теплится - вот что стo ит заметить. А ржачка - самый дешевый способ отделаться.
   Мнения Каблукова выслушивались на курсах, в общем, уважительно, но не настолько, чтобы, пока он это говорил, прекратить дурацкий регот, веселивший уже сам по себе, независимо от того, что говорилось. Физиономия Ильина поначалу удерживала выработанную многолетним профессиональным опытом осклабленность, пусть и натянутую, дружелюбного расположения ко всем, к "молодым", за выразителя чьей общей позиции можно было при желании выдать Каблукова. Но с середины его защитительного монолога она стала стираться гримасой открытой неприязни, с которой мышцы лица ничего не могли поделать. Каблуков олицетворял собой полное поражение: со стороны единомышленников он был изрешечен стрелами насмешек, со стороны нуждавшегося в помощи противника - сжигаем напалмом злобы. В конце концов ему ничего не осталось, как беспомощно развести руками и расплыться в улыбке, признающей капитуляцию. Это подкупило своих, но Ильина привело почти в ярость. Когда он застегнул портфель - из которого, впрочем, во время лекции ничего не вынул, так что непонятно зачем и расстегивал, - и пошел к двери, Каблуков сделал к нему шаг и протянул руку. Тот демонстративно, по большому радиусу, обогнул ее, остановился и не просто произнес, а провозгласил: "Значит, и вашим и нашим?!" Каблуков успел только бормотнуть растерянно: "Скорее ни тем, ни другим".
   Зато сокурсники, в прекрасном от всего вместе расположении духа, немедленно устроили театр: выстроились в очередь и, прежде чем выйти, трясли его руку, лицами выражая чувства от умиления до восхищения, - нормальное студенческое идиотство. Даже Шахов сострил: "Каблуков, никто не может служить двум господам, а у тебя и одному не получается". Из немногих не поддавшихся общему ерничеству один Ларичев, дождавшись в коридоре, подошел и - трудно сказать, что сделал: объяснил? поддержал? "У Ильина невероятный комплекс вины, невероятный. Ты абсолютно прав: как у всего их поколения. Что они не погибли. Но и ты мучаешься от вины: что не разделил с ними ужас их выбора. Что предоставил им все перенести не только за самих себя, а и за тебя. Переложил на них ответственность. Понимаешь, о чем я?.." Каблуков сделал вдох, улыбнулся и признался: нет.
   В причины происшедшего он вдаваться не стал - не увидел ничего просящегося, даже просто годного, на анализ. Что представило для него цепь загадок - это что Ильин написал ему письмо на семнадцати страницах - раз. Что передал его через Нину Львовну, а не послал по почте - два. Что передачу сопроводил такой оговоркой: предложил ей сперва прочесть самой и тогда решить, отдавать ли адресату или уничтожить, - три. Я прочла, сказала Нина Львовна, и выбрала второе решение... Обескураженный, он спросил: что хоть там было, в общих чертах?.. В общих чертах там было то, что склонило меня в пользу второго решения.
   XXVI
   Я человек, возящийся с самим собой. Дай мне волю, все мои герои делали бы то же самое. Люди, возящиеся с собой, - общее место в XIX веке. Впоследствии - копающиеся в себе. Чернышевский с командой учили, как надо посвящать себя обществу. Тип, полностью исчезнувший к нашему времени. Прижились только знающие толк в копании. И то! - единственное, что хоть чего-то стоит.
   Не всегда. Не у всех. Пятидесятилетняя директорша картины познакомила меня с мужем. Ведет школу восточной пластики при Доме культуры железнодорожников. Что-то вроде монаха: через танец приводит к разным видам созерцательности. Призналась: "У нас разговора не получается, ему со мной, я так чувствую, неинтересно". Она говорит о дочке от первого брака, об интригах на студии, о даче, о скором выходе на пенсию. Он - я с ним пошел в буфет пить кофе - о чем-то принципиально уводящем от земного. Оказалось скучнее всего земного. Скучнее пенсии и дачи - от которых можно хотя бы оттолкнуться "к духовному". (Интересно - и то, и то - получается только у Тони. Я когда ей рассказал, она проговорила - тихо-тихо, как будто не желая, чтобы кто-то услышал: "Иисус, в общем, только о земном".)
   ...Когда Ильин покидал так неудачно сложившееся для него и для меня мероприятие, молодой человек в свитере и тяжелых солдатских ботинках Джи-Ай, которых мы на курсах навидались в голливудских фильмах про войну, двинулся вслед, но около меня на несколько секунд задержался: "Вообще-то я все понял. Вообще-то вы вроде всё по делу сказали. Но он, такая история, мой отец. А вы должны знать мою мать, Раю Минаеву, она вас знает. Я их двоих оказался сын, Жорес Минаев, такая история". И исчез. Он произносил "ваще" и "така-стория". Жорес. Бывает же! Жаль, не сообразил сразу познакомить его с Франсуа.
   Моему уху это сочетание "Рая Минаева" определенно было знакомо. А может, "Рая Михеева". Рая Михеева.
   Рая Михеева (1) была жена капитана Михеева, он служил с отцом, когда мы жили в Клайпеде. Источник легкой, но постоянной скандальной напряженности в части, потому что устроилась работать уборщицей в штабе, приходила в трикотажном тренировочном костюме в обтяжку, чтобы все любовались ее попкой и грудкой. Муж запрещал и регулярно побивал. Тогда она являлась с фингалом у глаза, а то и у обоих, но отнюдь не покоренной, не печальной, не жалость вызывающей, а с еще бo льшим огнем во взоре, еще более зыбкой усмешкой на губах, еще притягательнее колышащимся станом. В результате случилась нештатная ситуация: когда из области приехала ревизионная комиссия, то майор, проверявший состояние моральной и идеологической атмосферы, стал выяснять, как и что на этом фронте, почему-то начав с Раи. Сперва в коридоре, а потом пригласил в кабинет. Через час Михеев стрелял в него из табельного оружия, майор бежал через окно. Михеева уволили из Вооруженных Сил, майора перевели на Дальний Восток с понижением в звании, историю замяли.
   Рая осталась в части, но с этого времени в сопровождении рефрена "пошла по рукам". Я его услышал в разговоре отца с матерью. Слышал еще несколько раз - от них же и от ребят из нашего дома, из чего, как я понял - не тогда, а когда все это всплывало в сознании, - явствовало, что во всех семьях это называлось одинаково. Благопристойный лексикон, почти пуризм - отражающий внедренную сверху и принятую внизу чистоту нравов общества. Зачем было присылать какие-то комиссии? Что было инспектировать-то? Ребята так же, как я, догадывались, что значит "пошла по рукам", видели ее пьяной, видели не только с нашими офицерами, а и с одним-другим "городским", хотя самого выражения мы не понимали. Да и не занимало нас, что там в штабе, в чужих квартирах, вообще - у взрослых - происходит. Совершенно исчезло все из памяти, но из-за Жореса вот пых-пых-пых - поднялось на поверхность.
   Однако и "Рая Минаева" было именем-фамилией, тоже что-то мне говорившим. Не звали ли так пионервожатую (2) в лагере, там же, в Клайпеде? Точнее, между Клайпедой и Палангой, на берегу моря. Меня туда отправляли после пятого и после шестого классов, оба раза на все три смены. И в который-то сезон там появился молодой человек с направлением из райкома комсомола, русский, оформлять стенд наглядной агитации. Я описывать, какие он картинки и тем более тексты приклеил, боюсь ошибиться: могу спутать с многими другими красными уголками, которых за жизнь навидался. Но хорошо помню идею, принцип: исторический паралеллизм, его неизменность. Начиналось с девятого века: литвины выменивают у кривичей шкуры, мех и воск за железо и оружие. Тринадцатый: Литва и Русь сражаются с немцами. Гедимин, "князь литовский и русский", заключает мир с Москвой. Свадьба Ольгерда и тверской княжны. Киевляне радостно встречают Скиргайло. Витовт братается со смолянами. Что-то еще, что-то еще - и Вильнюс восторженно приветствует советских танкистов.
   А Рая Минаева - если это она, - все время, пока он свою дружбу народов мастерил, около него вертелась. Не заметить было нельзя, потому что все, кто находился в лагере - от сорокалетнего партийного начальника до младших октябрят, включая и девочек, - только и хотели, что ее заметить. Предмет общего вожделения, влюбленности, взволнованного интереса: та, что есть хоть одна в каждом пионерлагере. Такая кобылка. Женские стати налиты зрелой уже силой, а внимание на себя обращают всего выразительнее в девической порывистости. Смотрит внешне нагло, а в глубине как будто и нежно. И вообще - пионерзажатая. В нашей спальне половина мальчишек клялась, что подсмотрели, как начальник лагеря гладил ей под столом колено и как она под утро вылезала из окна его комнаты. И вот инструктор. Что-то между ними, безусловно, было, потому что, когда он уехал, ее видели постоянно зареванной, а кто-то якобы и в синяках. Якобы купалась в сторонке, у леса, а он там в тихий час ягоды собирал. И ходила она до того в сарафане, ложбинка между грудей напоказ, а тут надела платье с высоким воротом - "чтобы прикрыть засосы".