Наступает июль, отпуск. Как ни демонстративно радостны разговоры игроков о предстоящем месяце свободы, единственном в году, за ними проступает неуверенность и беспокойство людей, приученных существовать в армейских, чтобы не сказать тюремных, условиях, когда их жизнь устроена и обеспечена не ими, а теми, кто думает за них. Кто делает ее - занятой. И на время каникул самое простое - санаторий, всем предлагаются путевки. Бойко и Люда выбирают Сочи-Мацесту, полечить грязями болячки, выговаривают себе номер на двоих. Накануне отъезда приходит телеграмма, подписанная "Устинья": это от матери Бойко, из деревни - они с отцом хворают, просят навестить. Евгения колеблется, но Люда согласна ее сопровождать. С неохотой, вынужденно, обе принимают решение ехать, Сочи откладываются на неделю. Начинается путешествие с пересадками с поезда на поезд, всякий раз более медленный, более разболтанный и грязный, чем предыдущий. Один за другим мужчины, как правило, выпившие или пьяные, лезут знакомиться, чутьем принимая за своих, городская же внешность, вдобавок с непривычным лоском, только раззадоривает. Наконец, узкоколейка до лесопилки, грузовик до колхозной усадьбы и телега до деревни.
   Не то что родители оказались больны по-настоящему, так, чтобы приезжать проститься, - как поняли телеграмму и сразу сказали друг другу дочь и подруга. Мать, увидев их, поохав и поплакав, заторопилась, подоила козу, спустилась в огород, нарвала редиски, зелени. Объявила, но как-то без уверенности, что зарежет козленка, - а те: ни в коем случае, - и принялись вынимать из рюкзаков, что привезли (большие жестяные банки с ветчиной, многочисленные консервы, два круга сыра, крупы, муку, сахар). Скорее отец был нехорош: не вышел, остался, когда они вошли, лежать на лавке, не поздоровался. Когда же встал по своей надобности и в избе выпрямился, то понятно стало, в кого дочь: длинный, ширококостый, правда, исхудавший, темный, с неподвижным лицом. У него был вид живущего где-то, например, на лесной зимнице, а сюда наведывающегося время от времени - как Касьян, чье имя он носил, напоминающий о себе раз в четыре года 29 февраля. Мать, едва за ним хлопнула дверь во двор, постучала указательным пальцем у виска. И вся деревня была такая: лежала полутрупом, хорошо если через пять домов на шестой кто-то еще шевелился. Не только луга никто не косил - улица, все дома обросли высокой травой. Лишь там, где паслись считанные козы, было выщипано до плеши, да еще несколько для них же выкошенных в произвольных местах лужаек.
   На одной из них, перед домом, достав из рюкзака мяч, приехавшие стали играть: удар - прием - удар - прием, редко когда упустят на землю. Ирреальная сценка, инопланетяне. Подковыляли десяток старух, тройка стариков, все с палками, все одетые в теплые кацавейки, несколько и в валенках, остановились неподалеку. Сошла с крыльца мать Евгении, стала поближе, выражая в смешках, одновременно хвастливых и смущенных, смесь гордости за гостей и за них же неловкости. Однако искусность этой, возможно, впервые увиденной перекидки мяча постепенно увлекает собравшихся, вызывает восклицания, недоуменные и одобрительные, обмен впечатлениями. Это, в свою очередь, заставляет их играть азартнее. Мяч, пробитый Евгенией, отражается Людой, и еще раз, и с падением вперед, и на спину, и без снисхождения пущенный в уже лежащую, но все-таки поднятый ею, и последний раз по распластанной и потому отбитый уже куда попало, допрыгивает и докатывается до ворот, и только тогда все замечают Касьяна, стоящего в створе калитки. Мяч лежит у его ног, Люда просит бросить, пнуть, приглашающе машет рукой тот не двигается с места. Она подбегает, смеясь, подает ему в руки, предлагает кинуть в дочь - он как будто не видит, не слышит. Она делает два шага прочь, неожиданно присаживается, будто бы подтянуть носки, и, сделав вид, что не знает, куда девать мяч, бросает отцу. Тот рефлекторно старается поймать, неуклюже дергает руками, промахивается, она тотчас подхватывает, повторяет всю операцию, он снова роняет, она снова подкидывает, наконец он кое-как справляется. Все это происходит в считанные мгновения: он не успевает опомниться, как стоит с мячом в руках под смех зрителей, покрасневший от усилий, неожиданности и волнения, и, теперь уже вынужденный избавиться от мяча, бросает его, пытаясь еще и поддеть ногой, в сторону дочери - все так же неуклюже. И какая-то трещина пробегает по его лицу, не улыбка, конечно, но что-то живое, а живое всегда уязвимо, хоть для улыбки, хоть для слез.
   Назавтра мать рассказывает, что боровиков в лесу косой коси, земляники ведрами собирай, а комаров хотя и тучи, но не едят, от человеческого духа отвыкли. Это подается как развлечение и удовольствие: приглашение, от которого не отказываются. Уже и короба с брезентовыми ремнями через грудь и лоб готовы, и бидоны пятилитровые. Евгения говорит, что местa помнит, гостьи отправляются. Всё и вправду так, как мать описала, - только когда полные короба вынесены на опушку и поставлены, чтобы не потерять их из виду, на высокие пни, а в бидоны, повешенные на шею, начинается спорый, двумя руками, сбор ягод, обеих как прорывает: наперебой и с одинаковыми подробностями они признаются друг дружке, как терпеть не могут труд, труд, труд, с раннего детства связанный со всем, что деревенское. Включая эти неподъемные кубы грибов, бадьи ягод, после которых не разогнуться.
   Но, когда приходят домой, распаренные и припухшие от укусов мошкары, оказывается, Касьян ждет их на крыльце с приготовленным сюрпризом: не туда ходили. Женька, говорит он, может дома оставаться, а тебе вот кузовок, сведу на луговую клубнику. Всё это - ни на кого не глядя, в пространство. Мать пробует вмешаться, хотя бы отложить: "Вы сперва клещей друг с друга снимите". Но тут обе хором: "Нет у нас клещей" - как если бы стеснялись. Дочь, однако, хочет отца отговорить, спорит, провоцирует на переругивание он попросту не вступает с ней в разговор. Да и Люда почти сразу соглашается и, наскоро перекусив, той же дорогой уходит с ним. Придя на место, он садится на штабель бревен, неизвестно когда и для чего сюда свезенных, а она принимается собирать ягоды. О чем-то он ее изредка спрашивает, она отвечает, и так же, время от времени переговариваясь, они возвращаются в деревню.
   Следующий день - последний, под вечер недолгие сборы, мать сует в рюкзаки высушенные грибы, разлитое по банкам варенье, полотняные мешочки с сухим укропом, прошлогодний лук, морковку, хранившуюся в сухом песке в подполе. Люда берет в руки мяч, говорит: "Оставляю. Я вам рассказывала, какие у меня две комнаты - одна моя, одна ее. Вот и вы у себя ей сделайте. У вас же тут мировая величина родилась".
   "Пойдем-ка я тебе тоже комнатушку покажу, - говорит Касьян. - Тоже делал старался". Они проходят в так называемый двор: просторное помещение, с закутами для свиней, для овец, для коровы, стойлом для лошади - заколоченным крест-накрест досками. Все пустое, с широкими прорехами в крыше, воняющее отхожим местом. Подводит к свинарнику, ногой разбрасывает мусор, сшибает присохшую грязь. Отодвигает Люду, чтобы не заслоняла какой есть свет, сам наклоняется и ее манит посмотреть. На твердой, чуть-чуть выпуклой доске еще можно различить островки иконописи. "И так весь пол. В колхоз шел первый. А когда церковь под клуб пустили, чего-то во мне сбилось. Колокола сбрасывал, алтарь рушил, что на стенах, срывал. Потом выстелил вот свинкам. С иконостаса брал, самые большие. По размеру подгонял, чтобы без щелей. И церквы не стало, и клуба не вышло. Через год ночью туда забрался - и палить из ружья. До того весь год только пил и когда-когда хлеба кусок жевал".
   Прощание. "Так я, чего обещала, пришлю", - весело говорит Касьяну Люда. Женя и мать заинтригованы, но, как ее ни расспрашивают, натыкаются только на отшучивание. Обратная дорога. Из райцентра поезд до области только через день, они идут в Дом крестьянина. Администраторша, взяв паспорта, приходит в ажиотаж: имя Евгении Бойко ей известно, только что видела в кино в "Новостях дня" перед художественным фильмом. Свободных мест достаточно, но спальни, как в общежитии, на много коек. На втором этаже есть специальное крыло "для начальства", номер со своей умывальней и - в примыкающем отсеке коридора уборной. Правда, с одной, зато двуспальной, кроватью. Несколько секунд все трое в смущении. Люда первая говорит: "Я не храплю", тогда и Бойко: "Я тоже".
   Слоняются по городку, на Люде нейлоновая блузка со стоячим воротничком, на Евгении - на вид мужская ковбойка, если бы не мелкая клетка и вытачки по фигуре. Заходят в краеведческий музей. Бивень мамонта, каменные ядра, пушечка, не то отбитая Пугачевым у Михельсона, не то наоборот, непременные прялки, ковши, берестяные туески и торбы, несколько пар валенок местного производства, бушлат и отдельно кожанка матроса, принесшего сюда революцию, и - угол, целиком посвященный Бойко. Чтобы скоротать остаток дня, покупают билеты в кино. Действительно - те "Новости дня", где она подает, принимает, прыгает, бьет и в ответ на поздравления говорит, что это заслуга команды. Потом фильм "Петер": миниатюрная Франческа Гааль выдает себя за мужчину. По тому, как обе стараются смотреть только на экран, не переговариваясь, не касаясь друг друга, понятно, что опять они испытывают смущение. Когда выходят на улицу, уже темно. Танцы в городском саду: парни вроде бы и примериваются к ним, но все ниже ростом и не очень понимают, как с такими себя вести, - так и не подходят.
   Наконец спальня в Доме крестьянина. Бойко заходит в умывальную. Почистив зубы и сполоснув лицо, глядится в зеркало. Расстегивает рубашку, смотрит на грудь, мускулистую, но почти плоскую, с двумя мешочками сосков, больше похожих на собачьи. По всей коже - синяки, за последние дни пожелтевшие, корочки ссадин, легко отлупливающиеся пальцами. Отводит взгляд, снимает рубашку, плещет на себя водой, вытирается. Накидывает ночную фуфайку. Теперь очередь Люды, слышно, как она звенит рукомойником и фыркает. Когда входит, Евгения уже под одеялом, у стены. Люда гасит свет - комната освещена уличным фонарем. Залезает в постель. Некоторое время обе лежат на спине, закрыв глаза. Бойко говорит: "Ну я сплю", - и в момент, когда отворачивается к стене, быстро вытирает каплю, набежавшую в угол глаза. Люда широко открывает глаза и глядит в потолок, пока такая же капля не начинает ползти у нее к виску. Тогда поворачивается в другую сторону и соединяет веки.
   IX
   Каблуков заглянул в комнату, взял со стола ненужный ему блокнот. Дрягину оставалось несколько страниц. Корреспондент объявляет на планерке, что материал не складывается. "Ну что мне писать: Женя высоко выпрыгивает над сеткой, чувствует спиной поддержку болельщиков, здравствуй, победа? Дайте еще время". "А сколько тебе нужно?" "Полмесяца, не знаю, месяц. Надо ход какой-то найти". "Ме-есяц? Вот что, отдай, что наработано, отделу спорта, они за три дня сделают. Выпрыгивает, чувствует каждой клеткой, есть медали чемпионов - вот-вот-вот-вот. То, что доктор прописал и чего ждет читатель". И дальше путешествие корреспондента по тому же маршруту. За свой счет и тоже в отпускное время. Два телефонных звонка: актрисе - тоже об откладываемой на неделю поездке (между делом сговоренной, только в Крым), в ответ - брошенная трубка; и врачу - приглашение присоединиться, в ответ: с какой радости?
   В райцентре - расспросы администраторши, которые она так и не поняла, на что наводили. На открытой платформе, прицепленной к допотопному паровозику узкоколейки, - неприязненное молчание работяг, нежелание вступать в разговор и наконец прямая угроза отвести, куда следует, для проверки. Механик, по прибытии вызванный с лесопилки, изучает удостоверение и кое-как успокаивает подозрительных и бдительных. Только возчик, взявшийся довезти до деревни, сам заводит разговор, под переваливание телеги с кочки на кочку, о городских парне и девке, которых недавно доставлял туда же и забирал обратно, - но на этом сообщении и кончает.
   Еще издали они замечают Устинью, стоящую на крыльце и тревожно вглядывающуюся в их приближение. Оказывается, пропал Касьян. Как дочь с подругой уехали, целый день что-то ладил в свинарнике, отодрал доски от лошадиного стойла и там тоже возился. Назавтра разрe зал ножницами старые белые кальсоны, чернильным карандашом долго выводил на них буквы. Мелкими гвоздиками прибил к притолоке над той и другой калиткой, под каждый гвоздик латунный квадратик. Выйдете - увидите. Опять заколотил досками, уже обе. Потом две недели лежал, как обычно. Потом девчонка-почтальонша привезла на велосипеде конверт, он раскрыл, опять ушел в свинарник. Еще два дня лежал, но нет-нет и зайдет туда. А потом она утром встала, лавка пустая, а хватилась его только днем. Ружье дома. И не знает, заявлять или как.
   Корреспондент выходит из сеней под крышу двора. Над калиткой свинарника надпись "Евгения Бойко". Над загоном для лошади - "Бог", с твердым знаком на конце. Он отдирает доски. Пол свинарника вымыт, изображения на иконах, особенно уложенных вдоль стенок, отчетливы. С потолка свисает мяч, Устинья сзади замечает: "Старые вожжи разрезал". А стенки - в заметках о Бойко, с теми же, что в квартире Семеновой, фотографиями, только на газетных вырезках. Поэтому и бросается в глаза единственная настоящая - Люды над грядкой, в ситцевом платье, с черными кистями рук, с косичками. Он переходит в соседнее помещение, там темно, окошко забито. Приносит привезенный с собой электрический фонарь. Луч движется по дощатой обшивке и внезапно натыкается на повешенные примерно на высоте лошадиного роста две иконы всадников. Георгий-победоносец и Михаил-архангел, кони и верховые лицом друг к другу. Свет довольно долгое время не отрывается от них. Потом начинает шарить вверху, внизу, во все стороны: пусто. Корреспондент, опираясь на стенку, взбирается на бревно коновязи, отдирает от окошка фанеру. Пусто, сумрак, темные шершавые стены, и два невероятных в сочетании с этим, расписанных, соединенных встык прямоугольника из какого-то другого мира.
   Что-то он еще спрашивает у Устиньи, что-то, проходя по деревне, у старух, у стариков. Ему показывают руками, куда приезжавшие ходили за грибами и земляникой, куда Касьян и Люда за дикой клубникой. Он выходит на тот же луг, садится на бревна. Медленно-медленно поворачивая голову, рассматривает, что открывается взгляду. Еще луга. Даль. Опушка леса. И на ней все время ему мерещится темное пятно: в одном месте, в другом. Не то густой куст или елочка, не то высокий пень сгоревшего ствола, не то кто-то полез на дерево и уселся на нижних ветках, чтобы тоже разглядывать все, что вокруг.
   ...Дрягин встал в дверях с непроницаемым лицом и не произнося ни звука. Каблуков поднял голову и опять уперся в чтение. Вдруг Дрягин сделал "гы-ы-ы" и расплылся в идиотической ухмылке. Потом еще громче и длиннее: "Гы-ы-ы-ы-ы. Я бы так не мог. Ты ведь не мог. Если бы мог, то написал бы раньше. Но, пока не написал, ты не мог. Но ведь написал! Значит, и я мог. Ну я дал! Зачем мне теперь изображать, что я киносценарист, а сам - боец невидимого фронта. К примеру говорю: боец - к примеру. Нет, я сценарист и поеду в Голливуд получать премию. Или подписывать контракт на следующую кинодраму. "Конюшня" - это вы написали? - это я написал. Снимать хочет Микеланджело Антониони, думаю ему отдать. Опупеть: человека уже зовут Микеланджело, а он еще Антониони. Каблуков, давай поговорим, как творческая личность с творческой личностью. Моя идея, конечно, была сильнее. Потому что примитивнее. Бабы лезут друг на друга. Зоопарк. Откровение Москвы. Ты ее, конечно, запорол. Сюжет вообще к старику съехал. Не поймешь, кто главней, он или она. Наш великий, могучий, правдивый и свободный русский секс или наше любимое богоискательство. Но, может, я бы и сам ее запорол. Ну лезут, ну бабы. Сейчас я это вижу, только как написано. Врач-рахитик, Касьян, слеза у той, слеза у этой. Корреспондент и есть, и отсутствует. Это кино, понял? Это и есть кино, понял? По большому счету это новое кино. Если наши поносники-авангардисты, конечно, вытянут".
   "Так что принимаете?" - сказал Каблуков. "Двумями руками". "Тогда вот что". Они прошли в комнату, он достал из стола четыре листа бумаги с напечатанным текстом. Подал первый, с тремя строчками: "Сергей Дрягин", "Конюшня", "Сценарий художественного фильма". На втором в столбик "Действующие лица. Корреспондент. Алфеев (Алик), тренер. Бойко Евгения, знаменитая волейболистка. Люда Семенова, ее молодая подруга, волейболистка. Устинья, мать Бойко. Касьян, отец Бойко. Ольга, волейболистка. Врач". Третий и четвертый - расписка, в двух экземплярах: "Я, Каблуков Н.С., получил от Союза кинематографистов пятнадцать тысяч рублей за творческие консультации по текущей работе киностудий, проводившиеся мной ежедневно в течение последних полутора лет". Число-месяц-год. Подписи: Каблуков и Секретарь Союза кинематографистов Дрягин С.Н. "Одна вам, одна мне".
   Тот положил первые два поверх рукописи сценария, поглядел оценивающе и прочитал вслух с удовольствием: "Сергей Дрягин. Конюшня, сценарий". Открыл портфель, положил на стол три пачки по пять тысяч из новеньких сотенных, затем с театральной торжественностью вынул свой лист и, как в цирковом номере чтения мыслей, эффектно обнародовал: "Мною, Каблуковым Н.С., получено от Дрягина С.Н. пятнадцать тысяч рублей за спецконсультации". "Для отчета, объяснил он. - А это лишнее". И протянул, возвращая, каблуковский вариант. "Подписываем мою", - сказал тот, не принимая. "Что так?" "Принцип. Хочу знать, откуда деньги". "Студии не при чем, полтора года и ежедневно - не при чем". "Спец не при чем: что за спецконсультации? И Дрягин. С чего вдруг? А полтора года - это восемьсот в месяц. Порядочно, но допустимо - если каждый день и творчески". Нехотя Дрягин подписал, за ним Каблуков. Взял лист, спрятал в стол; хмыкнув, сказал: "Документ". "Фальшивый". "Какой есть, а окончательный. Всё, забыли. Если поправки, переделки, ко мне не обращаться. Не говорю уже, проталкивание. Целиком ваше дело. Будем и об этом бумагу писать или на слово поверим?"
   Дрягин, немного комикуя, сунул ему ладонь уточкой, Каблуков, усмехнувшись, пожал. И Дрягин усмехнулся, но успевшей до того мгновенно помрачнеть физиономией: "Ну хоть сознайся, что это ты такой свободомыслящий и смелый, потому что под меня писал. Врач запойный, корреспондент продажный, деревня гиблая, продукты из московских распределителей. Указания режиссеру. Ладно, если приспичит, может, режиссер и исправит. Не под меня бы поосторжнее сочинил, а?" Похлопал одобрительно рукой по портфелю: сценарий. Похлопал по пачкам денег. "Ну вроде всё. Как ты говоришь? Забыли".
   X
   Теперь можно было заняться квартирой капитально. Тем более что и нужно. Гурий вернулся на месяц раньше срока. Клялся, что жить ему есть где, великолепная дача в Ольгине, пустующая, хозяин, бывший его больной, умоляет вселиться, заодно присматривать, до города пятнадцать минут электричкой. Но что бы он ни говорил, съезжать надо было в экстренном порядке. Подвернулась шикарная жилплощадь: БэА уезжал на год на "Мосфильм", жена позвонила. Пятикомнатные хоромы на Шестой линии, между Невой и Большим, бельэтаж. Мы в них и в Ленинграде-то только с дачи наведываемся, живите на здоровье. О, Васильевский - но уже послабее "о". Дух - о! Дух того, раннего строительства, когда Амстердам был сразу за Лисьим Носом и туда гоняли на веслах. Дух энергичного прохода молодого царя с командой по этой вялой почве, которая и посейчас втягивает в себя микрон за микроном булыжники. Уж на что продувное место, а остался, зацепился за козырьки подъездов, рельефы, углы, застоялся за дверками, ведущими из подворотни на черный ход. И чего хорошего? Н-ну, не знаю, достоверно как-то. Хорошо здесь летом: прохладно, пусто, тени. Провинциальный городок, окраина, не надо дачу снимать. И осенью ничего, литография: небо - вот оно, верхний край рамки, геометрическая перспектива домов, несколько муравейных фигурок на задних лапках, одна - ты. Зимой кошмар, не будем даже говорить.
   В общем, надо решать. И опять звонок жены БэА - из Москвы: продается квартира в кооперативе киношников на Черняховского. Каблуков - одна нога здесь, другая там, осмотрел, и так захотелось ее иметь, немедленно, не обязательно эту, но эта - вот, уже, через неделю въезжай, что даже открыл рот попросить у хозяев разрешения прямо от них позвонить Тоне. Закрыл - и на почту. Какой район удобный, исключительно: почта в двух минутах, метро в одной, магазины и в той стороне, и в этой. Все это вывалил Тоне и на той же ноте: "Зелено, просторно, двор - парк. Консьержка. Да ты же помнишь: мы там у Мыльникова были на ужине торжественном, когда ему Госпремию дали. Помнишь, там еще цветы в горшках на лестничных маршах - у нас тоже". У нас - уже купил... Она говорит: "У Мыльникова? Малоприятный человек... Слушай, а зачем нам с ними всеми жить? Мало тебе студии и Союза? Как после смены в цеху красный уголок. Поспрашивай вокруг: может, есть дом каких-нибудь архитекторов или, еще лучше, строителей - они себе плохого не построят. И хорошо бы в другом районе. В Москве ведь районы все одинаковые". Он спросил растерянно: "А ты не против Москвы вообще?" "Ты же знаешь, я не против ничего - если мы не против". "Антонина, хитрюга, диктатор, злоупотребляешь мыми, не злоупотребляй", - все-таки нашелся сказать.
   Щекотливый момент был только сообщить, что отказались, жене БэА. Все-таки занимали ее квартиру, и не затем ли она звонила, чтобы не очень на их диванах рассиживались. Мнительность, конечно, но, что такое лезет в голову, показательно. Передал Тонины слова и про красный уголок, и про архитекторов, она сказала: понимаю, - и попросила к вечеру опять позвонить. И - да, выплыл подходящий вариант, горящий: деньги отдавать, вообще говоря, сегодня, крайний срок завтра утром. Архитекторы, только далековато, в Измайлове. "Но если вы хотите уединения... И потом прямо на краю леса". Утром с деньгами - три триста - приехал в мастерские Моспроекта, отдал мужику, которого за седину и изящные кисти рук, не задумываясь, взял бы на роль архитекора. Он показал план местности, проект дома. Повышенной категории, от желающих нет отбоя, это только вмешательство вашей покровительницы склонило чашу весов... Объяснил, как доехать, семь минут ходьбы от метро - "чтобы, знаете, в окна не шумело, там же оно на поверхности". Действительно, лес, ну не лес, но и не парк, а специально выведенная для городов помесь - лесопарк. Стройка, подошел, поглазел. На кране ползет вверх бетонная плита, на другом - собранный санузел в черном толе. Вон наш с Тошей поехал. Значит, плита, жаль - в Москве это главная фраза: у нас дом кирпичный, у вас какой, панельный? Хрустальный. Парень идет, похож на прораба, надо бы что-то спросить, только что?.. И обратно: прямая до площади Революции, Центральный телеграф, - возбужденный, почти восторженный отчет Тоне.
   Тоня неделю как пошла работать в "Ленэнерго", в отдел жалоб населения. Он, нельзя сказать чтоб отговаривал, но приговаривал: такая тоска и такая морока. Чего ради? А она отвечала: жалоб - понимаешь? Жалуются, и их жалко. И если есть, чем их жалеть, то в самый раз. После первого дня, неуверенно посмеиваясь, призналась, что место работы - пустые темные коридоры и комнаты, никакой энергии. Сумрачность и зябкость такие сами по себе жалобные, что брюзгливое бормотание приходящих с неправильно выписанными или неучтенными жировками - как мотивчик, висящий в воздухе и непроизвольно подхватываемый, который мурлычат, не открывая рта. Теперь она сразу поехать в Москву - разобраться на месте, где они будут жить и нет ли у нее претензий, не пришедших ему в голову, какой-нибудь особой неприязни или просто идиосинкразии, - не могла: только начав службу, отпрашиваться на день по такому ненеотложному поводу неприлично. Решила, что приедет в конце недели, а он, если не найдет ничего лучшего, пусть поживет на чердаке у отца.
   Петр Львович с остальным штабом на этот раз сидел в самой "Поляне". Сказал, что ключа не нужно, там кто-то обязательно будет, и дал адрес. Дом стоял в переулке между Сретенкой и Кировской, бесформенный, облупленный. Излучение угнетающих флюидов. Лифт шел до седьмого, потом еще два марша до площадки, на которую выходили две двери. Обе были открыты, за обеими шел ремонт - самый разворот. Не маляром, не штукатуром, не плотником - одетыми одинаково в грязные заскорузлые клифты - был расхаживающий туда-сюда и наблюдающий работу веселый длинноногий молодой человек в твидовом пиджаке. Одного роста с Каблуковым, он казался выше из-за маленькой, похожей на жирафью, головы. Первое, что он, иронически улыбаясь, сказал, было: "Это они нарочно - чтобы вызывать отвращение. Чтобы хозяин хотел как можно скорее от них избавиться". Его звали Глеб, художник. "Ху знает, монументалист", - так отрекомендовался. Пробил через Моссовет и еще ху знает через кого и ху знает за какие башли эту половину чердака, а ту, профессорскую, приводит в божеский вид заодно, по собственной инициативе: "Потому что ни самому себе, ни тем, кто будет сюда приходить, мне не объяснить, как это: мансарда, крыша, облака - и пьеса Горького "На дне", происходящая, как известно, в подвале".