Страница:
Мы с Колей были в Ленинграде через три дня после смерти Валерия, приехали на субботу-воскресение, вдвоем к ней зашли. Оказалось, она с ним в последний раз виделась до его поездки в Москву. Как обычно, ее пиявил, честил, поносил, но в малых дозах и скорее по долгу, по привычке, по накатанной дорожке. А так даже заигрывал, говорил дочке: наша мама Изольда, как шампанское сo льда, - и казался очень собой доволен, что так складно придумал. Она и не знала, что он вернулся, узнала от пришедшего с допросом милиционера. Коля, когда мы ушли, сказал, что все старался понять, чтo его смущает в этом ее так естественно и убедительно выглядящем статусе жрицы женской природы, поставленной на необсуждаемое служение природе мужской. Если отбросить нравственную сторону - которая, судя по всему, ее не занимает вовсе. И он думает, что это элемент равнодушия, которое у нее проявляется в области, принципиально не допускающей равнодушия. А именно: психофизической, как любил к месту и не к месту говорить Валерий, близости, интимности, эротики. Не поведение во время акта, которое, животное, может быть таким, может быть этаким, а то, как она думает об акте, как она его понимает и к нему относится - не придавая ему исключительности. Воспринимая как сумму побуждений и действий, равную сумме побуждений и действий, образующих разные другие акты: прогулку, или купание, или уход за дочкой.
Мы стали говорить: а не может ли быть эротика и даже не предназначено ли, не предписано ли ей быть равнодушной? Не в миллиардах конкретных случаев, когда она смазана характером и натурой действующих лиц, а в себе. Равная себе и отделенная от сопутствующих вихрей. И тогда интимность - не может ли она быть доведена до того же состояния? Коля сказал, что про это стоило бы прочесть в толковых книгах, которых, он уверен есть тысяча, от самых древних, до самых свежих, отпечатанных в знаменитых западных университетах. И только мы здесь до всего должны доходить собственным умом, на ощупь, не очень понимая, что такое эротика и что такое интимность. И единственная наша тут добродетель - это что мы хоть не пытаемся формулировать, что это такое. А, немножко помогая себе округлыми жестами, просто произносим "эротика", "интимность" и другие такие же вещи, считая, что те, к кому мы обращаемся, не хуже нашего знают, о чем идет речь. Я сказала: только "психофизическую близость" давай все-таки не обсуждать, потому что... - и мы чуть не одновременно проговорили и рассмеялись: потому что есть, есть равнодушная близость, сколько хочешь, у проституток и не у проституток, и она называется взаимной стимуляцией "определенного рода удовольствий", или развратом.
Как будто кто-то устроил: Валера исчез, Володя Ларичев появился, приблизился, вошел в повседневный оборот. Не заместил, ни в коем случае, тем более не вытеснил, а как будто мы с Колей Валеру проводили, возвращаемся с перрона и сталкиваемся с Володей, который спрашивает дорогу. И, естественно, напрашивается на сравнение. Где Валера сама страсть, напор, энергия, Володя - сдержанность и спокойствие. Кроме специальной, ему одному дорогой области неких рассуждений, которыми он переводит вещи и явления вполне конкретные, всеми видимые и не требующие объяснений, в ряды схоластических обозначений, которые, как пасьянс, тут же ловко раскладывает. Только в эти минуты голос его наливался микрофонным звоном, он говорил беспощадно, даже безжалостно по отношению к собеседнику, как если бы тот не просто возражал, а так, что заслуживал строгого выговора и наказания. Между тем собеседников выкладки его, как правило, вообще не занимали. Собеседники не собеседовали с ним, а помалкивали, вежливо ожидая, когда внушительному красноречию придет конец и можно будет поговорить нормально. Такая их реакция только сильней взводила пружину, словно бы невысказаннное возражение, существующее как возможность, таило в себе неизмеримо бo льшую угрозу истине, которую несла предлагаемая им система.
Ядро его философии заключалось в рассмотрении "я" как двух составляющих: того, что получено по рождению, и того, что приобретается (или теряется) по мере проживания жизни, ее событий и взаимодействия с ее участниками. Это если попросту. Если еще более попросту, то первое, по моему разумению, вполне подходило под понятие натуры, а второе - биографии. Но в том-то и дело, что само допущение, что об этом можно говорить "попросту", отвергалось самым свирепым из ларичевских тонов. "Составляющие" тоже не годились - ипостаси. Та и другая имели специальные характеристические названия: первая - "мое", вторая - "мнеменя". "Мое" было косным "я", подлежащим только исследованию. Наблюдательность обеспечивала качество анализа, ум - правильность и глубину выводов. "Мнеменя" состояла из "мне" и "меня". "Мне" - то, чему дают, служат, угождают. Ослабленно - сообщают, льстят. "Меня" - насилуют, травят, грабят, убивают. Ослабленно - унижают, дурят, огорчают. "Мне" только позитивно, "меня" только негативно. Если "меня" целуют, хвалят, носят на руках, уважают, радуют, это означает, что поцелуи, похвалы, уважение и радость - фальшь и ложь. Не конкретные, а все, по самому своему существу. Положительное так же несовместимо с "меня", как когда "мне" - гадят, врут, хамят.
Сценарий, представленный им на занятиях мастерской в виде подробной заявки, имел дело с тем слоем ИТР, инженерно-технических работников, который мы с Колей хорошо знали - но в его подаче не узнавали. Самым неожиданным было, что Володя - ленинградец. Нам казалось, что в отличие от Москвы Ленинград - это единый блок, все так или иначе знают всех, или по крайней мере каждый знает о другом. Там нет круга, допустим, дипломатов или правительственных чиновников, который не пересекается с кругом, положим, непризнанных художников или больничных врачей. Тем более не могут быть в Ленинграде неизвестны друг другу пишущие люди. Ларичев окончил ЛИИЖТ, Железнодорожного транспорта, женился на выпускнице ЛИСИ, Строительного, они получили квартирку в пятиэтажке на Кушелевке, у них был свой круг знакомых и своя более широкая среда. Сослуживцы и соседи и становились материалом для того, что в их узкой компании писали и рисовали.
Персонажи его сценария занимались мелочами, только мелочами, и чем мельче те оказывались, тем охотней. Изощренная стратегия поведения в автобусе, отвлекающие маневры, ловушки, целенаправленные атаки - ведущие к захвату освобождающегося через несколько остановок места, чтобы сесть. Многолетняя интрига, чтобы в расписании дежурств по коммунальной квартире получить февраль и месяцы по тридцать дней, а не тридцать один. Мороженый хек, на семь копеек дешевле килограмм в палатке, зато чуть больше налипшего льда, - или в обычную цену в магазине, но рыбешки, не смерзшиеся в один кусок, а оббитые от льдинок. Планомерное, по миллиметру, сдвигание своего рабочего стола в комнате техотдела с целью оказаться в максимальном отдалении от сквозняка и одновременно в зоне самой выгодной освещенности... Компания называла себя группой. Литературно-художественная группа "Вглядывание". Они даже выпустили манифест - "Вторая натуральная русская школа". Оформляла жена Ларичева, Катя, - иллюстрациями к "Бедным людям", мрачными донельзя, все фигуры, как окоченевшие в судорогах.
Подумай, сказал мне Коля при них обоих, а мы ничего и не слышали. Ларичев усмехнулся, Катя проговорила резко: "А у нас и сомнений не было после того, что мы о вас слышали". Коля попросил объяснить, она повернулась и ушла. Ларичев сказал: "Будьте снисходительны, она на третьем месяце". Странно, в эту минуту мне пришло в голову, что такое можно придумать. То есть совершенно все равно, на третьем она месяце или вовсе не беременна, а только так сказано. Почему-то не получалось тратить такую вещь, как беременность, на неприязнь, на раздраженность - иначе такая вещь, как ребенок в животе, может оказаться никаким не ребенком и никаким не животом, а лежащей на поверхности отговоркой. Дескать, будьте снисходительны, вчера в Москве дул сирокко, а она в такую погоду сама не своя. Или: будьте снисходительны, я ей изменяю, и она из-за этого зла на весь мир.
Я, когда после этой встречи мы с Колей шли домой, сказала: посмотри, вокруг нас одни мужчины, а женщин только я да Изольда. С чего бы это, и хорошо ли это? Он ответил, вроде бы дурачась, вроде бы и нет: это, кажется, нормально. Сама видишь, что делается с женщинами. С двадцати до сорока - и всё, нет их. Индивидуальных. Ничего не остается - из того, что делало их женщинами. Потому что они - лоно и приложение к лону. А мужчины с молодости заняты одним: ищут себе применения. Лицо у любого обеспокоенное, твердое, чего-то обязательно выражающее. Доказывают, высказывают и в поддержку доказательств и высказываний так ли сяк ли действуют. И до смерти сохраняются точно теми, какие были всегда. Женщин и может быть только две: уникальная - это ты, и универсальная - это Изольда... Я повисела у него на руке - на локте, - испытывая нежность и обозначая благодарность, и проворковала: ну есть еще временные. Которые вдруг становятся на третьем месяце, на шестом, на девятом... Он ответил неожиданно жестко: никакого там третьего нет... Представьте себе, мы оказались правы.
XXIII
Ни родины не было, ни чужбины, а только удобство и неудобство жить. Регулярные назначения отца на новое место и длительные командировки задали повседневному существованию безбытность. Ни глубоких привязанностей к какому-то поселению, городу, дому, к открывающемуся вблизи или вдали виду у Каблукова от поры детства и отрочества не осталось, ни поэтому явственных детства и отрочества. Конечно, Ленинград имел в себе некий накопленный мощный заряд, называемый то Питером, то Петербургом, и воспринимался он вполне реально как подчинение принятому в нем стилю и установкам, но было не отделаться от ощущения, что это влияние не живое, а историческое и культурное. Полтора же года курсов, проведенные в Москве, которая тоже постаралась стереть со своей физиономии и вытравить из утробы родовые, московские черты и гены, убеждали, что, возможно, любое место на земле хочет быть сведено просто к геометрии: к длине линий, соединяющих одну точку населенного пункта с другой, к жилплощади, к кубатуре помещений. Река еще оставалась инструментом своеобразия - холм какой-нибудь, крутизна его склонов, - тем, что нарушала привычный, упрощающий расчеты перевод пространства на плоскость - какой-нибудь парк с неопределенными границами.
Но сущность была та же, что в поселке Авангард на мысе Челюскина на Таймыре или в поселке Новый, бывший оазис Кара-Куль, на краю Каракумов. И в Клайпеде, и в Фергане. Для местных, здесь родившихся, наследовавших у отца-матери домики и дома, в этих многовековых стоянках, в их очертаниях родина заключалась так же, как в наглядности самих стен и крыш, это понятно. Но Каблуков не мог справиться с чувством, что находится в музее на открытом воздухе, в заповеднике, сохраняемом государством в условиях, максимально приближенных к естественным, и местные жители - самые убедительные его экспонаты. Кара-Куль в этом смысле можно было бы объявить чемпионом, если бы он уже не был божеством: собственно божеством и одновременно его изваянием. Высохшее русло речки с грехом пополам наполнялось весенней водой на две-три недели, а весь остальной год ее привозили за двести километров цистернами, брали из считанных колодцев и для полива - из постоянно гниющих прудов. Старые границы просматривались кое-где в линии занесенных песком валов, когда-то уложенных из песчаника - того же песка, который, спрессованный, и сейчас можно было добыть на трех- четырехметровой глубине. Они ушли далеко от двухэтажных казарм, поставленных с юга, и таких же двухэтажных жилых домов с севера, которые, в свою очередь, были построены подальше от центральной площади по периметру, чтобы послужить еще одной преградой песку. А он равнодушно и без видимых усилий засыпал приусадебные огороды, и пышные садики, и все немногочисленные поля, вернее, то, во что они превращались через неделю после тщательной, похожей на лепку куличиков во влажных детских песочницах, обработки.
Одинаковые барханы пустыни, называвшейся Черные Пески, хотя были они красновато-желтыми, от пяти метров высотой до двадцати, располагались грядами и цепями, выпуклые с пологим склоном в сторону господствующего ветра, вогнутые с крутым в подветренную. По пологому - в сапогах, чтобы не сжечь ноги - можно было взойти на верхушку без больших затруднений и потом сбежать гигантскими шагами по крутому. Школа была начальная, четыре класса, в общей сложности около сорока детей, гарнизонных и местных. По утрам - в рань-раньскую, в шесть часов, пока прохладно - они стягивались в тишине к такому же, как все остальные, двухэтажному бараку из некачественного кирпича, и только за дверьми начинали звучать: кашлять, окликать друг друга, перекрикиваться или просто говорить что-то, не интересуясь, слушают или нет. Было несколько каракалпаков - ходили, действительно, в черных шапках, все честь по чести, и над этим принято было смеяться: что же вы за народ, если называетесь по колпакам? Одна их девочка была нельзя сказать, что красивая, но учительница любила повторять: Мира - как восточная принцесса. Мира: откуда там такое имя? В десять утра расходились по домам, людей уже не попадалось, все сидели под крышей. К закату улички оживлялись, даже чрезмерно, военные, раздевшись до нижних рубах, но оставаясь в форменных брюках, что-то заколачивали по дворам, строгали, разводили костерки, местные садились на корточки под стеной, женщины вывешивали бельецо и тут же снимали. Каждый не только делал то, что делал, а еще демонстрировал, что он есть, здоров, активен, что вот он. Собаки появлялись, овечки, козы. Но все это - и люди, и животные - казалось приезжей труппой, от которой завтра-послезавтра не останется следа. Хозяином был песок.
Под стенами он ложился, как начало новых барханов. Быстро-быстро заваливал уличные канавки. В комнатах собирался горстями по уголкам и вокруг щелей - словно по лекалу вычерчивая изысканную кривизну поверхности. В морщинках лица, шеи. Стоило стать у забора пописать, он успевал нежно поколоть высунувшуюся наружу кожу. Зернышки - от невидимых, как пылинки, до поблескивающих полумиллиметровых - выглядели отобранными из миллиардов, пропущенными под строгим контролем сквозь прецизионные сита. Как для песочных часов, продающихся в аптеке. Потому что Кара-Куль и был песочными часами, и всякая его уличка, и дворик, и каждое в нем помещение. Из верхней полуемкости Каракумов песок сквозь горловины между казармами просыпался в нижнюю, внутрь поселка, и заполнял его. Песок был время, не умозрительное из ходиков, а наглядно материализованное. Его бесконечное множество складировалось в пустыне, и ее постоянное саморазрастание все больше и больше превосходило ничтожную утечку в людские поселения. Каждая песчинка была дозой времени: вот эта, в одну десятую миллиметра, которую можно, потирая, нащупать между большим и указательным пальцами, пролетевшая извне вовнутрь, весила одну сотую, или одну тысячную, или сколько она там весила на вселенских часах-весах, долю секунды. И сумма этих песчинок и была сперва детством, потом отрочеством.
Не совсем чистой суммой: между частицами материи был еще воздух, между молекулами воздуха - дух. Воздух, ветер, сквозняк несли болезнь, неизвестно где зарождающуюся, страшную, гибельную, мучительную, состоящую из бактерий и невещественной плазмы, оседающих, как правило, в желудке и кишках. Прививки заменяли ее на порчу внутренних тканей, на встряску всего организма, непоправимую - которая будет ждать своего часа, чтобы исполнить то, что упустила болезнь. Дух был - Азии: неуловимое дуновение, производимое материком. Бесчеловечностью заселенного до тесноты тюремной камеры, с огромными безлюдными пустотами, материка. В парламент которого выбирают сотни враждующих национальностей, отрешенных от какой-либо истории, и наравне с ними - такыры, шоры, каки. Такыр - это округлое, с глинистой ровной поверхностью углубление в песках, как просторная сцена никем никогда не посещенного театра, весной бассейн для воды, затем вязкая топь и до конца лета окаменелый пол, разбитый трещинами. Шор - солончак с выцветами железистых кристаллов и гипса. Как - лужа дождевой воды, в низком месте, огороженная валиком глины.
Однажды в марте то ли воздух, то ли дух, то ли сам вольно, куда хочет, передвигающийся струйками песок принесли невероятную, немыслимую, необъяснимую вещь: черный кружевной бюстгальтер. Набрели на него все разом учительница вывела класс Каблукова на экскурсию к ручью, собирать тюльпаны. Он лежал около шасси американского "Виллиса", которое, когда машина пришла в полную негодность, была списана и окончательно разобрана, отволокли, насколько хватило сил у тягача и терпения у водителя, и бросили. На месяцы оно целиком исчезало под барханом и так же целиком вдруг появлялось. Кружева порвались, излохматились, но в одну чашку все-таки смог набиться песок, она оказалась вровень с общей поверхностью, перемычка перекрутилась, а другая чашка шевелилась, когда набегал ветерок. Там, где над тканью располагались подмышки, остались белесые пятна потовой соли, и это, непонятно почему, волновало. Учительница хотела в первую же минуту его скрыть, сунуть в карман платья, но дети, вырывая друг у друга, стали бегать с ним, как с флагом, и вдоволь насмотрелись. Тогда она сказала, что не иначе это украшение непальской королевы, которое та потеряла, когда купалась в высокогорном озере, поток унес его к леднику, ледник стал таять, ручей дотащил досюда, а от ручья до шасси сто метров, ветер доволок элементарно. Дети стали кричать: Мирка, это твоей бабушки лифчик! Запомнили, что та принцесса. Зимой все ходили в лифчиках, и мальчики и девочки, в этаких широких нагрудных лентах с лямками через плечо, с них свисали резинки с застежками, чтобы держать чулки.
И в Фергане наносило песочек, не так неодолимо, но, в общем, без перерыва. Только к нему подмешивался еще лессовый туман и микроскопические хлопковые фибры. А на Таймыре это был снежок, на который натыкались в самом неподходящем месте: возле ножек кровати, у стены, где край ковра упирался в плинтус, под плинтусом. И в Вологде снежок, летом замещаемый примитивной уличной пылью. В Клайпеде - морось, то в одном месте, то в другом собиравшаяся на крашеном полу и на подоконнике в мелкие капли, как сыпь. Материализующееся время - и вульгарная персть земная, однажды уже пошедшая на лепку человечьей телесности и сейчас, если бы Творец согласился, на это годная. Силициум-о-два и аш-два-о. Для людей кремниевых и людей водородных, костяных и жидких. В Ленинграде и в Москве стихия времени и плоти была пылевая, с сильной примесью органики, липкой и подванивающей. Различался оранжерейный наркоз сильно разбавленных проточной водой фекалий, возбуждающая парфюмерия нефти, мгновенная обморочная безвоздушность холодной земли. Никакой родины, никакой чужбины. Никакого Карла Иваныча, маман, папa , сестриц-братцев, никаких гостиных, детских, гостей, влюбленностей, дружб, пасхальных заутреней, похорон, новорожденных, никакой охоты, нарядов, балов. Ни о чем памяти - потому что песчинки, снежинки, капельки, волоконца, молекулки, так же как любые шажки календаря, как секунды, которые в данном случае то же самое, что градусы, граны, ангстремы и люмены, в памяти не откладываются. Одно сплошное си-о-два и аш-два-о.
А чтобы немножко эту неживую природу разбавить - прозрачные призраки, которых неизвестно, к забытому сну отнести или к все-таки реально, пусть и мутно виденному. Иногда они сгущаются. В каракалпачку Миру: шейка, стан, матовая кожа, огромные глаза, ресницы. В учительницу с тонким лицом и круглыми бровями - судя по всему, так никогда в жизни и не примерившую черного кружевного бра. В пикник на цветущем склоне персидского Копетдага, где после бурных перипетий вечера жена английского чиновника так и не нашла этот нарочитый, вроде трезубца или рогатой диадемы, экзотический аксессуар торжествующей женственности, фантазию безумного костюмера, игрушку, самой своей формой приводящую нервы в возбуждение.
XXIV
На Таймыре березки были крохотные, подгаданные под детский масштаб. А грибы - вот такие, выше любой. И ни одного червя - потому что вечная мерзлота. Взрослые ими еще немного интересовались, мы нет. Мы подбирали на берегу небольшие американские канистры и контейнеры. Из пластмассы, обычно без пробок, но целые и вполне годные, чтобы заливать в них бензин и машинное масло. Это на низменных мысах и отмелях. В фиордах под скалами они сбивались в стайки и плясали на волнах. Преобладали желтые, реже выцветшие синие. Заносило еще спасательные жилеты, пробковые круги, куски ткани, которую мы называли парашютной. Очень много на всем этом было надписей, учительница английского объясняла, что бo льшая часть о производителях: фабрика, корпорация, город, штат - и инструкции, как пользоваться, заодно с правилами техники безопасности. Признавалась, что понимала не все, - в Красноярском педе всему не учили. Например, Брос: и на вид слово какое-то не английское, Bros, и в словаре нет. Нина Львовна, когда я стал бывать в доме, как Тонин жених и отвечал на ее распросы, кто, откуда, что видел и что знаю, фыркнула: Bros - это Brothers, Бразес, Братья, скажем, не Смит и Сын, а Смит и Братья.
Один раз летом я снял кеды и шлепал по мелководью: у самой кромки берега вода была теплая, хотя метрах в пятнадцати, не говоря уже дальше, носились небольшие ледяные поля, кое-где с порядочными торосами, и, когда накатывала волнишка, ноги ломило. Я издали заметил желто-розовое тело, валявшееся частью на земле, частью в воде, - скорее, как мне показалось, туша. Проще было бы признать человека - какие такие могут быть желто-розовые животные? - но и на человека чем-то не походило. Шел я против солнца, и понятно было, что придется подойти вплотную, а не хотелось. Шагов за двадцать остановился, по шагу-по два с остановками, испытывая страх и отвращение, опасливо приблизился. Это был манекен из легкого пористого материала, можно сказать, непромокаемый, потому что, когда я потянул его на берег, вода, впитанная плечами и головой, которыми он лежал в заливчике, стала сильно и быстро выливаться на землю. Левую руку почти до локтя и левую ногу почти до колена словно бы кто-то оторвал или отгрыз, зато на правых, на ногтях, я увидел следы черной краски. И на лице сохранилась раскраска, и на груди-животе, и на ягодицах - размытая, но без сомнений угадываемая сине-красная. Голову по оси черепа пересекала черная линия, ей перпендикулярно частые оранжевые. Точнее, то, что от этих цветов осталось.
"Это был не манекен, - быстро сказала Нина Львовна. - По крайней мере не тот, что выставляется в магазинной витрине". "Да я тоже это понял. Я подумал было, не муляж ли из анатомического театра". "И никакой не муляж. А вот на что похоже, так это на авангардистский o бжект. Скульптурная группа фигур, выполненных под ширпотреб и условно расписанных". Откуда она такие вещи знает? спросил я потом у Тони... Во-первых, тетя очень известный географ. В мире. Ее приглашают за границу, и наши через три раза на четвертый вынуждены выпускать. Плюс допуск в закрытый библиотечный фонд, и чего она там только не читает. Плюс языки, так что каждый вечер радио, как работа... В следующую встречу Нина Львовна сказала: вы интересовались, откуда я кое-что кое о чем знаю? Тошины объяснения правильные. Но плоские. Как будто я знаю потому, что я, Нина Львовна, это знаю. Нет, нужна среда - и она есть. Есть дюжина старых дев - они могут быть и вдовы, и разведенные, и даже имеющие мужей. Главное, что все похожи на сестер, самое дальнее на кузин - в общем, такие, как я. Теперь вы будете их узнавать, когда встретите. Мы весталки. Нас взяли в храм, выбрали по жребию. Требовалось: патрицианское происхождение, малолетство, отсутствие телесных пороков. Вы не на рожу мою смотрu те и не на грацию - отсутствие явных пороков. Горб, хромота, заячья губа бросали тень на ту, которой мы служили. Патрицианство годилось интеллектуальное, если не было родового, - а где его, родовое, было взять?
И служи, лет тридцать. А как отслужишь, уже и на мужиков не тянет, и семью заводить неохота. Потому что храм - не Культуры, как вы, безусловно, подумали, а Весты, вполне реальной богини. Тут, однако, нюанс, выворачивающий религию наизнанку, - не потому мы весталки, что она Веста, а потому она Веста, что мы весталки. Мы ее делаем богиней, а не Кронос и Рея папа-мама, не Посейдон и Аполлон - женихи, не девственность ее непробиваемая. Мы! Но богиня - она! А мы - белая туника, на лбу шерстяная u нфула, из-под нее косички. Наше дело - поддерживать священный огонь, следить за чистотой алтаря и особым образом соблюдать невинность. Честно сказать, нам все равно, мужчина она или женщина. В другое бы социально-историческое время за милую душу пошли бы в вакханки - только бы Вакх нашелся! Да хоть кто - лишь бы не Приап. Но Блок - при всех своих мужских подвигах, он же андрогин. А сейчас и вовсе Ахматова. Мы Анну Андреевну обожаем, но мы ее не любим. Она сама путаница и нас запутывает, капризная, и, если опять-таки честно, она нам ни к чему. Но без нее мы лишаемся статуса и места. Ликторы не будут перед нами расчищать путь в толпе. Осмелившихся нас оскорбить не казнят. Осужденных на смерть мы не сможем миловать. А главное, не сможем заслуживших репутацию предавать забвению. И, что, пожалуй, то же самое предназначенным забвению создавать репутацию. Понимаете, без Весты мы не сможем сделать Весту - апорu я, ловушка "двадцать два". Есть такой роман американский. Это к тому, откуда я что знаю.
Мы стали говорить: а не может ли быть эротика и даже не предназначено ли, не предписано ли ей быть равнодушной? Не в миллиардах конкретных случаев, когда она смазана характером и натурой действующих лиц, а в себе. Равная себе и отделенная от сопутствующих вихрей. И тогда интимность - не может ли она быть доведена до того же состояния? Коля сказал, что про это стоило бы прочесть в толковых книгах, которых, он уверен есть тысяча, от самых древних, до самых свежих, отпечатанных в знаменитых западных университетах. И только мы здесь до всего должны доходить собственным умом, на ощупь, не очень понимая, что такое эротика и что такое интимность. И единственная наша тут добродетель - это что мы хоть не пытаемся формулировать, что это такое. А, немножко помогая себе округлыми жестами, просто произносим "эротика", "интимность" и другие такие же вещи, считая, что те, к кому мы обращаемся, не хуже нашего знают, о чем идет речь. Я сказала: только "психофизическую близость" давай все-таки не обсуждать, потому что... - и мы чуть не одновременно проговорили и рассмеялись: потому что есть, есть равнодушная близость, сколько хочешь, у проституток и не у проституток, и она называется взаимной стимуляцией "определенного рода удовольствий", или развратом.
Как будто кто-то устроил: Валера исчез, Володя Ларичев появился, приблизился, вошел в повседневный оборот. Не заместил, ни в коем случае, тем более не вытеснил, а как будто мы с Колей Валеру проводили, возвращаемся с перрона и сталкиваемся с Володей, который спрашивает дорогу. И, естественно, напрашивается на сравнение. Где Валера сама страсть, напор, энергия, Володя - сдержанность и спокойствие. Кроме специальной, ему одному дорогой области неких рассуждений, которыми он переводит вещи и явления вполне конкретные, всеми видимые и не требующие объяснений, в ряды схоластических обозначений, которые, как пасьянс, тут же ловко раскладывает. Только в эти минуты голос его наливался микрофонным звоном, он говорил беспощадно, даже безжалостно по отношению к собеседнику, как если бы тот не просто возражал, а так, что заслуживал строгого выговора и наказания. Между тем собеседников выкладки его, как правило, вообще не занимали. Собеседники не собеседовали с ним, а помалкивали, вежливо ожидая, когда внушительному красноречию придет конец и можно будет поговорить нормально. Такая их реакция только сильней взводила пружину, словно бы невысказаннное возражение, существующее как возможность, таило в себе неизмеримо бo льшую угрозу истине, которую несла предлагаемая им система.
Ядро его философии заключалось в рассмотрении "я" как двух составляющих: того, что получено по рождению, и того, что приобретается (или теряется) по мере проживания жизни, ее событий и взаимодействия с ее участниками. Это если попросту. Если еще более попросту, то первое, по моему разумению, вполне подходило под понятие натуры, а второе - биографии. Но в том-то и дело, что само допущение, что об этом можно говорить "попросту", отвергалось самым свирепым из ларичевских тонов. "Составляющие" тоже не годились - ипостаси. Та и другая имели специальные характеристические названия: первая - "мое", вторая - "мнеменя". "Мое" было косным "я", подлежащим только исследованию. Наблюдательность обеспечивала качество анализа, ум - правильность и глубину выводов. "Мнеменя" состояла из "мне" и "меня". "Мне" - то, чему дают, служат, угождают. Ослабленно - сообщают, льстят. "Меня" - насилуют, травят, грабят, убивают. Ослабленно - унижают, дурят, огорчают. "Мне" только позитивно, "меня" только негативно. Если "меня" целуют, хвалят, носят на руках, уважают, радуют, это означает, что поцелуи, похвалы, уважение и радость - фальшь и ложь. Не конкретные, а все, по самому своему существу. Положительное так же несовместимо с "меня", как когда "мне" - гадят, врут, хамят.
Сценарий, представленный им на занятиях мастерской в виде подробной заявки, имел дело с тем слоем ИТР, инженерно-технических работников, который мы с Колей хорошо знали - но в его подаче не узнавали. Самым неожиданным было, что Володя - ленинградец. Нам казалось, что в отличие от Москвы Ленинград - это единый блок, все так или иначе знают всех, или по крайней мере каждый знает о другом. Там нет круга, допустим, дипломатов или правительственных чиновников, который не пересекается с кругом, положим, непризнанных художников или больничных врачей. Тем более не могут быть в Ленинграде неизвестны друг другу пишущие люди. Ларичев окончил ЛИИЖТ, Железнодорожного транспорта, женился на выпускнице ЛИСИ, Строительного, они получили квартирку в пятиэтажке на Кушелевке, у них был свой круг знакомых и своя более широкая среда. Сослуживцы и соседи и становились материалом для того, что в их узкой компании писали и рисовали.
Персонажи его сценария занимались мелочами, только мелочами, и чем мельче те оказывались, тем охотней. Изощренная стратегия поведения в автобусе, отвлекающие маневры, ловушки, целенаправленные атаки - ведущие к захвату освобождающегося через несколько остановок места, чтобы сесть. Многолетняя интрига, чтобы в расписании дежурств по коммунальной квартире получить февраль и месяцы по тридцать дней, а не тридцать один. Мороженый хек, на семь копеек дешевле килограмм в палатке, зато чуть больше налипшего льда, - или в обычную цену в магазине, но рыбешки, не смерзшиеся в один кусок, а оббитые от льдинок. Планомерное, по миллиметру, сдвигание своего рабочего стола в комнате техотдела с целью оказаться в максимальном отдалении от сквозняка и одновременно в зоне самой выгодной освещенности... Компания называла себя группой. Литературно-художественная группа "Вглядывание". Они даже выпустили манифест - "Вторая натуральная русская школа". Оформляла жена Ларичева, Катя, - иллюстрациями к "Бедным людям", мрачными донельзя, все фигуры, как окоченевшие в судорогах.
Подумай, сказал мне Коля при них обоих, а мы ничего и не слышали. Ларичев усмехнулся, Катя проговорила резко: "А у нас и сомнений не было после того, что мы о вас слышали". Коля попросил объяснить, она повернулась и ушла. Ларичев сказал: "Будьте снисходительны, она на третьем месяце". Странно, в эту минуту мне пришло в голову, что такое можно придумать. То есть совершенно все равно, на третьем она месяце или вовсе не беременна, а только так сказано. Почему-то не получалось тратить такую вещь, как беременность, на неприязнь, на раздраженность - иначе такая вещь, как ребенок в животе, может оказаться никаким не ребенком и никаким не животом, а лежащей на поверхности отговоркой. Дескать, будьте снисходительны, вчера в Москве дул сирокко, а она в такую погоду сама не своя. Или: будьте снисходительны, я ей изменяю, и она из-за этого зла на весь мир.
Я, когда после этой встречи мы с Колей шли домой, сказала: посмотри, вокруг нас одни мужчины, а женщин только я да Изольда. С чего бы это, и хорошо ли это? Он ответил, вроде бы дурачась, вроде бы и нет: это, кажется, нормально. Сама видишь, что делается с женщинами. С двадцати до сорока - и всё, нет их. Индивидуальных. Ничего не остается - из того, что делало их женщинами. Потому что они - лоно и приложение к лону. А мужчины с молодости заняты одним: ищут себе применения. Лицо у любого обеспокоенное, твердое, чего-то обязательно выражающее. Доказывают, высказывают и в поддержку доказательств и высказываний так ли сяк ли действуют. И до смерти сохраняются точно теми, какие были всегда. Женщин и может быть только две: уникальная - это ты, и универсальная - это Изольда... Я повисела у него на руке - на локте, - испытывая нежность и обозначая благодарность, и проворковала: ну есть еще временные. Которые вдруг становятся на третьем месяце, на шестом, на девятом... Он ответил неожиданно жестко: никакого там третьего нет... Представьте себе, мы оказались правы.
XXIII
Ни родины не было, ни чужбины, а только удобство и неудобство жить. Регулярные назначения отца на новое место и длительные командировки задали повседневному существованию безбытность. Ни глубоких привязанностей к какому-то поселению, городу, дому, к открывающемуся вблизи или вдали виду у Каблукова от поры детства и отрочества не осталось, ни поэтому явственных детства и отрочества. Конечно, Ленинград имел в себе некий накопленный мощный заряд, называемый то Питером, то Петербургом, и воспринимался он вполне реально как подчинение принятому в нем стилю и установкам, но было не отделаться от ощущения, что это влияние не живое, а историческое и культурное. Полтора же года курсов, проведенные в Москве, которая тоже постаралась стереть со своей физиономии и вытравить из утробы родовые, московские черты и гены, убеждали, что, возможно, любое место на земле хочет быть сведено просто к геометрии: к длине линий, соединяющих одну точку населенного пункта с другой, к жилплощади, к кубатуре помещений. Река еще оставалась инструментом своеобразия - холм какой-нибудь, крутизна его склонов, - тем, что нарушала привычный, упрощающий расчеты перевод пространства на плоскость - какой-нибудь парк с неопределенными границами.
Но сущность была та же, что в поселке Авангард на мысе Челюскина на Таймыре или в поселке Новый, бывший оазис Кара-Куль, на краю Каракумов. И в Клайпеде, и в Фергане. Для местных, здесь родившихся, наследовавших у отца-матери домики и дома, в этих многовековых стоянках, в их очертаниях родина заключалась так же, как в наглядности самих стен и крыш, это понятно. Но Каблуков не мог справиться с чувством, что находится в музее на открытом воздухе, в заповеднике, сохраняемом государством в условиях, максимально приближенных к естественным, и местные жители - самые убедительные его экспонаты. Кара-Куль в этом смысле можно было бы объявить чемпионом, если бы он уже не был божеством: собственно божеством и одновременно его изваянием. Высохшее русло речки с грехом пополам наполнялось весенней водой на две-три недели, а весь остальной год ее привозили за двести километров цистернами, брали из считанных колодцев и для полива - из постоянно гниющих прудов. Старые границы просматривались кое-где в линии занесенных песком валов, когда-то уложенных из песчаника - того же песка, который, спрессованный, и сейчас можно было добыть на трех- четырехметровой глубине. Они ушли далеко от двухэтажных казарм, поставленных с юга, и таких же двухэтажных жилых домов с севера, которые, в свою очередь, были построены подальше от центральной площади по периметру, чтобы послужить еще одной преградой песку. А он равнодушно и без видимых усилий засыпал приусадебные огороды, и пышные садики, и все немногочисленные поля, вернее, то, во что они превращались через неделю после тщательной, похожей на лепку куличиков во влажных детских песочницах, обработки.
Одинаковые барханы пустыни, называвшейся Черные Пески, хотя были они красновато-желтыми, от пяти метров высотой до двадцати, располагались грядами и цепями, выпуклые с пологим склоном в сторону господствующего ветра, вогнутые с крутым в подветренную. По пологому - в сапогах, чтобы не сжечь ноги - можно было взойти на верхушку без больших затруднений и потом сбежать гигантскими шагами по крутому. Школа была начальная, четыре класса, в общей сложности около сорока детей, гарнизонных и местных. По утрам - в рань-раньскую, в шесть часов, пока прохладно - они стягивались в тишине к такому же, как все остальные, двухэтажному бараку из некачественного кирпича, и только за дверьми начинали звучать: кашлять, окликать друг друга, перекрикиваться или просто говорить что-то, не интересуясь, слушают или нет. Было несколько каракалпаков - ходили, действительно, в черных шапках, все честь по чести, и над этим принято было смеяться: что же вы за народ, если называетесь по колпакам? Одна их девочка была нельзя сказать, что красивая, но учительница любила повторять: Мира - как восточная принцесса. Мира: откуда там такое имя? В десять утра расходились по домам, людей уже не попадалось, все сидели под крышей. К закату улички оживлялись, даже чрезмерно, военные, раздевшись до нижних рубах, но оставаясь в форменных брюках, что-то заколачивали по дворам, строгали, разводили костерки, местные садились на корточки под стеной, женщины вывешивали бельецо и тут же снимали. Каждый не только делал то, что делал, а еще демонстрировал, что он есть, здоров, активен, что вот он. Собаки появлялись, овечки, козы. Но все это - и люди, и животные - казалось приезжей труппой, от которой завтра-послезавтра не останется следа. Хозяином был песок.
Под стенами он ложился, как начало новых барханов. Быстро-быстро заваливал уличные канавки. В комнатах собирался горстями по уголкам и вокруг щелей - словно по лекалу вычерчивая изысканную кривизну поверхности. В морщинках лица, шеи. Стоило стать у забора пописать, он успевал нежно поколоть высунувшуюся наружу кожу. Зернышки - от невидимых, как пылинки, до поблескивающих полумиллиметровых - выглядели отобранными из миллиардов, пропущенными под строгим контролем сквозь прецизионные сита. Как для песочных часов, продающихся в аптеке. Потому что Кара-Куль и был песочными часами, и всякая его уличка, и дворик, и каждое в нем помещение. Из верхней полуемкости Каракумов песок сквозь горловины между казармами просыпался в нижнюю, внутрь поселка, и заполнял его. Песок был время, не умозрительное из ходиков, а наглядно материализованное. Его бесконечное множество складировалось в пустыне, и ее постоянное саморазрастание все больше и больше превосходило ничтожную утечку в людские поселения. Каждая песчинка была дозой времени: вот эта, в одну десятую миллиметра, которую можно, потирая, нащупать между большим и указательным пальцами, пролетевшая извне вовнутрь, весила одну сотую, или одну тысячную, или сколько она там весила на вселенских часах-весах, долю секунды. И сумма этих песчинок и была сперва детством, потом отрочеством.
Не совсем чистой суммой: между частицами материи был еще воздух, между молекулами воздуха - дух. Воздух, ветер, сквозняк несли болезнь, неизвестно где зарождающуюся, страшную, гибельную, мучительную, состоящую из бактерий и невещественной плазмы, оседающих, как правило, в желудке и кишках. Прививки заменяли ее на порчу внутренних тканей, на встряску всего организма, непоправимую - которая будет ждать своего часа, чтобы исполнить то, что упустила болезнь. Дух был - Азии: неуловимое дуновение, производимое материком. Бесчеловечностью заселенного до тесноты тюремной камеры, с огромными безлюдными пустотами, материка. В парламент которого выбирают сотни враждующих национальностей, отрешенных от какой-либо истории, и наравне с ними - такыры, шоры, каки. Такыр - это округлое, с глинистой ровной поверхностью углубление в песках, как просторная сцена никем никогда не посещенного театра, весной бассейн для воды, затем вязкая топь и до конца лета окаменелый пол, разбитый трещинами. Шор - солончак с выцветами железистых кристаллов и гипса. Как - лужа дождевой воды, в низком месте, огороженная валиком глины.
Однажды в марте то ли воздух, то ли дух, то ли сам вольно, куда хочет, передвигающийся струйками песок принесли невероятную, немыслимую, необъяснимую вещь: черный кружевной бюстгальтер. Набрели на него все разом учительница вывела класс Каблукова на экскурсию к ручью, собирать тюльпаны. Он лежал около шасси американского "Виллиса", которое, когда машина пришла в полную негодность, была списана и окончательно разобрана, отволокли, насколько хватило сил у тягача и терпения у водителя, и бросили. На месяцы оно целиком исчезало под барханом и так же целиком вдруг появлялось. Кружева порвались, излохматились, но в одну чашку все-таки смог набиться песок, она оказалась вровень с общей поверхностью, перемычка перекрутилась, а другая чашка шевелилась, когда набегал ветерок. Там, где над тканью располагались подмышки, остались белесые пятна потовой соли, и это, непонятно почему, волновало. Учительница хотела в первую же минуту его скрыть, сунуть в карман платья, но дети, вырывая друг у друга, стали бегать с ним, как с флагом, и вдоволь насмотрелись. Тогда она сказала, что не иначе это украшение непальской королевы, которое та потеряла, когда купалась в высокогорном озере, поток унес его к леднику, ледник стал таять, ручей дотащил досюда, а от ручья до шасси сто метров, ветер доволок элементарно. Дети стали кричать: Мирка, это твоей бабушки лифчик! Запомнили, что та принцесса. Зимой все ходили в лифчиках, и мальчики и девочки, в этаких широких нагрудных лентах с лямками через плечо, с них свисали резинки с застежками, чтобы держать чулки.
И в Фергане наносило песочек, не так неодолимо, но, в общем, без перерыва. Только к нему подмешивался еще лессовый туман и микроскопические хлопковые фибры. А на Таймыре это был снежок, на который натыкались в самом неподходящем месте: возле ножек кровати, у стены, где край ковра упирался в плинтус, под плинтусом. И в Вологде снежок, летом замещаемый примитивной уличной пылью. В Клайпеде - морось, то в одном месте, то в другом собиравшаяся на крашеном полу и на подоконнике в мелкие капли, как сыпь. Материализующееся время - и вульгарная персть земная, однажды уже пошедшая на лепку человечьей телесности и сейчас, если бы Творец согласился, на это годная. Силициум-о-два и аш-два-о. Для людей кремниевых и людей водородных, костяных и жидких. В Ленинграде и в Москве стихия времени и плоти была пылевая, с сильной примесью органики, липкой и подванивающей. Различался оранжерейный наркоз сильно разбавленных проточной водой фекалий, возбуждающая парфюмерия нефти, мгновенная обморочная безвоздушность холодной земли. Никакой родины, никакой чужбины. Никакого Карла Иваныча, маман, папa , сестриц-братцев, никаких гостиных, детских, гостей, влюбленностей, дружб, пасхальных заутреней, похорон, новорожденных, никакой охоты, нарядов, балов. Ни о чем памяти - потому что песчинки, снежинки, капельки, волоконца, молекулки, так же как любые шажки календаря, как секунды, которые в данном случае то же самое, что градусы, граны, ангстремы и люмены, в памяти не откладываются. Одно сплошное си-о-два и аш-два-о.
А чтобы немножко эту неживую природу разбавить - прозрачные призраки, которых неизвестно, к забытому сну отнести или к все-таки реально, пусть и мутно виденному. Иногда они сгущаются. В каракалпачку Миру: шейка, стан, матовая кожа, огромные глаза, ресницы. В учительницу с тонким лицом и круглыми бровями - судя по всему, так никогда в жизни и не примерившую черного кружевного бра. В пикник на цветущем склоне персидского Копетдага, где после бурных перипетий вечера жена английского чиновника так и не нашла этот нарочитый, вроде трезубца или рогатой диадемы, экзотический аксессуар торжествующей женственности, фантазию безумного костюмера, игрушку, самой своей формой приводящую нервы в возбуждение.
XXIV
На Таймыре березки были крохотные, подгаданные под детский масштаб. А грибы - вот такие, выше любой. И ни одного червя - потому что вечная мерзлота. Взрослые ими еще немного интересовались, мы нет. Мы подбирали на берегу небольшие американские канистры и контейнеры. Из пластмассы, обычно без пробок, но целые и вполне годные, чтобы заливать в них бензин и машинное масло. Это на низменных мысах и отмелях. В фиордах под скалами они сбивались в стайки и плясали на волнах. Преобладали желтые, реже выцветшие синие. Заносило еще спасательные жилеты, пробковые круги, куски ткани, которую мы называли парашютной. Очень много на всем этом было надписей, учительница английского объясняла, что бo льшая часть о производителях: фабрика, корпорация, город, штат - и инструкции, как пользоваться, заодно с правилами техники безопасности. Признавалась, что понимала не все, - в Красноярском педе всему не учили. Например, Брос: и на вид слово какое-то не английское, Bros, и в словаре нет. Нина Львовна, когда я стал бывать в доме, как Тонин жених и отвечал на ее распросы, кто, откуда, что видел и что знаю, фыркнула: Bros - это Brothers, Бразес, Братья, скажем, не Смит и Сын, а Смит и Братья.
Один раз летом я снял кеды и шлепал по мелководью: у самой кромки берега вода была теплая, хотя метрах в пятнадцати, не говоря уже дальше, носились небольшие ледяные поля, кое-где с порядочными торосами, и, когда накатывала волнишка, ноги ломило. Я издали заметил желто-розовое тело, валявшееся частью на земле, частью в воде, - скорее, как мне показалось, туша. Проще было бы признать человека - какие такие могут быть желто-розовые животные? - но и на человека чем-то не походило. Шел я против солнца, и понятно было, что придется подойти вплотную, а не хотелось. Шагов за двадцать остановился, по шагу-по два с остановками, испытывая страх и отвращение, опасливо приблизился. Это был манекен из легкого пористого материала, можно сказать, непромокаемый, потому что, когда я потянул его на берег, вода, впитанная плечами и головой, которыми он лежал в заливчике, стала сильно и быстро выливаться на землю. Левую руку почти до локтя и левую ногу почти до колена словно бы кто-то оторвал или отгрыз, зато на правых, на ногтях, я увидел следы черной краски. И на лице сохранилась раскраска, и на груди-животе, и на ягодицах - размытая, но без сомнений угадываемая сине-красная. Голову по оси черепа пересекала черная линия, ей перпендикулярно частые оранжевые. Точнее, то, что от этих цветов осталось.
"Это был не манекен, - быстро сказала Нина Львовна. - По крайней мере не тот, что выставляется в магазинной витрине". "Да я тоже это понял. Я подумал было, не муляж ли из анатомического театра". "И никакой не муляж. А вот на что похоже, так это на авангардистский o бжект. Скульптурная группа фигур, выполненных под ширпотреб и условно расписанных". Откуда она такие вещи знает? спросил я потом у Тони... Во-первых, тетя очень известный географ. В мире. Ее приглашают за границу, и наши через три раза на четвертый вынуждены выпускать. Плюс допуск в закрытый библиотечный фонд, и чего она там только не читает. Плюс языки, так что каждый вечер радио, как работа... В следующую встречу Нина Львовна сказала: вы интересовались, откуда я кое-что кое о чем знаю? Тошины объяснения правильные. Но плоские. Как будто я знаю потому, что я, Нина Львовна, это знаю. Нет, нужна среда - и она есть. Есть дюжина старых дев - они могут быть и вдовы, и разведенные, и даже имеющие мужей. Главное, что все похожи на сестер, самое дальнее на кузин - в общем, такие, как я. Теперь вы будете их узнавать, когда встретите. Мы весталки. Нас взяли в храм, выбрали по жребию. Требовалось: патрицианское происхождение, малолетство, отсутствие телесных пороков. Вы не на рожу мою смотрu те и не на грацию - отсутствие явных пороков. Горб, хромота, заячья губа бросали тень на ту, которой мы служили. Патрицианство годилось интеллектуальное, если не было родового, - а где его, родовое, было взять?
И служи, лет тридцать. А как отслужишь, уже и на мужиков не тянет, и семью заводить неохота. Потому что храм - не Культуры, как вы, безусловно, подумали, а Весты, вполне реальной богини. Тут, однако, нюанс, выворачивающий религию наизнанку, - не потому мы весталки, что она Веста, а потому она Веста, что мы весталки. Мы ее делаем богиней, а не Кронос и Рея папа-мама, не Посейдон и Аполлон - женихи, не девственность ее непробиваемая. Мы! Но богиня - она! А мы - белая туника, на лбу шерстяная u нфула, из-под нее косички. Наше дело - поддерживать священный огонь, следить за чистотой алтаря и особым образом соблюдать невинность. Честно сказать, нам все равно, мужчина она или женщина. В другое бы социально-историческое время за милую душу пошли бы в вакханки - только бы Вакх нашелся! Да хоть кто - лишь бы не Приап. Но Блок - при всех своих мужских подвигах, он же андрогин. А сейчас и вовсе Ахматова. Мы Анну Андреевну обожаем, но мы ее не любим. Она сама путаница и нас запутывает, капризная, и, если опять-таки честно, она нам ни к чему. Но без нее мы лишаемся статуса и места. Ликторы не будут перед нами расчищать путь в толпе. Осмелившихся нас оскорбить не казнят. Осужденных на смерть мы не сможем миловать. А главное, не сможем заслуживших репутацию предавать забвению. И, что, пожалуй, то же самое предназначенным забвению создавать репутацию. Понимаете, без Весты мы не сможем сделать Весту - апорu я, ловушка "двадцать два". Есть такой роман американский. Это к тому, откуда я что знаю.