Страница:
Ксения спросила: "Можно я поеду с вами?" "В качестве?" "Сиделки. Дочки вашего близкого друга. Внучки ваших близких друзей". "Я еще никуда не еду". Со смертью Тони отпал главный довод: не стать обузой, инвалидом у нее на руках. Но не стать инвалидом оставалось. Неанализируемый инстинкт самосохранения. И потом, уже ясно было, что слишком все ловко и необратимо сошлось, эскалатор на середине, сойти некуда. Ляля позвонила: билеты Нью-Йорк - Кливленд лучше пораньше заказать: на когда? Один или два?.. В каком смысле?.. В смысле, Николай, с сопровождающим ты поедешь или без?.. Он ответил: без, прекрасно доберусь сам. И Ксении: "Я еду без тебя. И вообще устраивай свою жизнь. Как знаешь". Резче, чем хотел бы. Потому что все-таки операция, может, со стола и не сойдешь, так что выражайся с последней прямотой. Так или иначе, ты уже немножко там, немножко тот, кливлендский когда речь идет о датах и билетах. Она сказала холодно: "Я устраиваю".
Вышла на кухню, тут же вернулась, села твердо в кресло. "А вы на диван, напротив, - тоном повелительным. - Чего вы от меня хотите, Каблуков?" "Каблуков? Я?! От тебя?! Чего ты от меня ждешь?" "Сейчас скажу. Никакой вы не дядя Коля и не Николай Сергеич. Вы - Каблуков. Такое существо из человеческой ткани, но из такой, что она одновременно и дерево какое-то сандаловое, камушки, ценные и простые, смола и воск, кусочки до рога додубленной кожи, бронзовые и свинцовые какие-то пластинки. Существо - и его изваяние, сам человек - и его идол. Короче - Каблуков. Если понятно, то понятно, а нет, и не надо. Но и я - не нежная, не барышня и никому не родственница. Протравленная, полированная, продубленная и мятая. Подписывавшая контракты, как стальной магнат. Читавшая книги, как сканер. Собственная статуя. Однако при этом и натурщица для нее. Я, Ксения Булгакова. Все еще нежная, барышня и кисейная бабушкина внучка. И что-то еще - про что знаю, что на это гожусь, но не знаю, на что. Это не муж, не возлюбленный муж и не возлюбленный не муж. На это не надо годиться, не надо быть такой, какая я. Это выходит само, и это так реально, как будто уже вышло.
Изольда сходилась со всеми, кто просил, Алина выходила замуж за тех, кто не думал жениться. Мы - одна кровь, они это сделали и за меня, я могу не повторять за ними. Могу и хочу. Могу и хочу быть боярышней, только этого. У меня это сейчас получается. С тех пор, как я вам позвонила и стала приходить. Я вам не мешаю, вы сказали, вам со мной нескучно. И не сказали бы, я сама вижу, что так. А и не было бы так, ничего страшного, можно попробовать привыкнуть. Тут мешаю, зато рядом и украшаю. Я говорила: мне с вами спокойно и свободно. И вам со мной, признайтесь. Мне еще интересно, вам, вы говорите, не неинтересно. Я вам ничего не предлагаю: ни дружить, ни любить меня, ни заботиться. Ни на что не покушаюсь. Вы муж Антонины Петровны и всегда будете, до смерти. А я - неважно, кто я вам есть или буду. Кем бы ни была, я всегда буду этим, этой - вам, Каблукову, мужу Антонины Петровны. Не обязательно быть друг другу кем-то, кем люди бывают друг другу. Посмотрите на меня: зачем я вам? Я ведь и не женщина, женщины другие. Моя мать. Эти Люба и Ляля из Америки. Ваша мать. Все. Миллиарды. А я только модель женщины. Кем я могу вам быть? Продолжательницей вашего рода? Не смешно? Постельной, как это пишут в книгах, утехой? Вам, такому, какой вы есть, не смешно? Посмотрите на меня".
Он и смотрел на нее. Хотел было однажды перевести взгляд, начать глядеть мимо - просто чтобы не глазеть истуканно. Но тогда это что-то значило бы, придало бы моменту ненужный драматизм, частично превратило бы в сцену, чуть-чуть даже в кино. Он сидел, не откидываясь на спинку, как и она, прямой, смотрел. И еще до того, как она заговорила об отсутствии у них друг для друга принятых между людьми ролей (если же точно, то в тот миг, когда она произнесла "кровь": "мы одна кровь"), ему в голову ни с того, ни сего пришло, что ни весь вынашивающий зародыша, а лучше сказать, "плод", женский аппарат, ни любая его часть не имеют, не могут иметь никакого отношения к ее телу, по-видимому, задуманному природой как "совершенная" красота. То есть не животная и тем самым не человеческая как часть животной. То есть такая, которая не имеет развития и тем самым продолжения. В эту самую секунду она сказала: "Продолжательницей вашего рода?" Отчего и следующие три вопроса он выслушал лишь как фиксацию их согласного понимания тех же вещей, которое она просто взялась проговорить своим голосом.
"Во-первых, операция, - стал он отвечать. - Я не боюсь, но дело нешуточное. Чего загадывать на будущее?" "Какое будущее? Я про сейчас". "А это как раз во-вторых. Делаешь сейчас - не вынужденно, по желанию, - а завтра уже должен делать что-то навязанное вчерашним поступком, помимо желания и против". "Каблуков, - сказала она, лицом выразив иронию почти высокомерную, - это вы?! Мне с вами скучно. Вас время от времени тянет на прописи - я заметила". Он рассмеялся. Не без натужности. Она продолжала: "Мол, каждое действие есть причина следствий, вы это хотите сказать? Солнце тащится с востока на запад, да? Волга впадает в Каспий, и женщина в результате совокупления с мужчиной может забеременеть. Я как раз мечтаю сесть на пароход в Твери и приплыть в Астрахань". "Ну да - принял он ее тон добродушно. - Разница в том, что я в нее уже приплыл и называется она "за-шестьдесят". Из Астрахани подбивает отправиться в Баку, но стоит ли, когда ты уже там, где за шестьдесят? Потому что из Баку есть поезд до Батуми, а от Батуми морской рейс до Стамбула. Следствий много - времени нет. Я не хочу вызывать следствия, когда заведомо нет времени с ними справиться". "Почему?"
"Почему не хочу? Потому что не имею права. Ой, Зина-Ксения. Это, действительно, тоска. Я человек долга, узнал не так давно. Есть люди воли, есть безудержности, раскрепощенности, беспринципности, есть грез, есть властвования. А есть долга: нужно, можно, нельзя". "Вы непьющий - вот что". "Представь себе, приходило в голову. Люди долга, в общем, непьющие. Но не наоборот: не то чтобы непьющий - человек долга". "Может, выпить - и отпустит?" "Да мне не надо, чтобы отпустило... У меня страха не сделать, что необходимо, или сделать, что не следует, нет. Но я знаю, что после этого только подкатит еще более необходимое и еще более запрещаемое, на что неизвестно, есть ли у меня силы. Поэтому я не делаю одного и делаю другое упреждая худшее. Например, сейчас должен отписать твоему отцу - как он смотрит на вариант с Кливлендом, почему я на нем остановился, когда решил ехать. И если, скажем, ты со мной... Ты можешь ему объяснить, как это так? Я не могу". "А себе?" "Мне объяснять не надо. Мне и тебе. Но любому третьему надо. И на какую откровенность ни пойди или, наоборот, что ни придумай, никого, кроме нас двоих, не удовлетворит. Ни одного человека из всех, кому мы попадемся на глаза, - кого мы знаем и кого не знаем. А не объясняя - тем более. Не объясняя - это значит отсылая им всем по письмецу: что вы про нас думаете, так оно и есть". "А разве не плевать?" "Мне нет. Во-первых, потому, что то, что они думают, неправда - а с какой стати я буду убеждать кого-то в неправде? А во-вторых, с какой стати мне у тебя на лбу татуировать "Ксения + Каблуков"? На всю твою жизнь вперед".
Он замолчал. И она на это никак не откликнулась. Потом время, нужное на обдумывание - если предположить, что она обдумывала сказанное, - прошло и пошло время того молчания, которое, как считают, взводит и спускает некие скрытые в нем пружины, чтобы в определенный момент вынудить молчащих что-то предпринять. Они его немедленно прервали - он, пробормотав: "Или про операцию Гурию сообщать, или про это, а то двойная бухгалтерия", а она, не слушая, начала говорить как будто то, что говорила себе, пока молчала: "Я первый раз к модельеру попала, мне было шестнадцать. К настоящему. Здесь, у нас. Он мне позже сказал, что все понимали, что я манекенщица для заграницы. Как футбольная звезда или балетная. Все, кроме меня. Мне просто было приятно выходить и идти по дорожке над публикой. Греция, амфитеатр, хитоны. И не приятно, когда помогали переодеваться. А модельер стал приставать. Мне по плечо, крепенький, пестрые волосики дикобразиком. Как к любой другой. Для порядка. Для порядка, по привычке - потому что ведь "естественно". Я на него посмотрела, он говорит: слушай, это же естественно. Я стою и продолжаю смотреть, так что до него доходит, что абсурд. Он говорит: ну давай хоть скажем, что мы переспали. Я опять молчу, смотрю. Долго - пока он сам не начинает слышать и жалкоту предложения, и ничтожество слов, и низменность. И когда вижу, что глазки поменялись с ясных на неопределенные, что и это дошло, говорю, так спокойно, будто я его мама: нет, и не скажем...
Так что я вас понимаю. Конечно, не наплевать. Но ведь мы-то знаем, что между нами и как. И себе ради других будем фальшивить? Не может быть, что нет выхода". "Понятно, что есть. Где - непонятно. Узнаем, когда выйдем. Уже прооперированные". "А я боялась, вы скажете: когда нет выхода, надо найти видимость. Нарисованный. Как декоративное окно. Как в "Великом инквизиторе" - Христос молча приближается к старику и тихо целует его в бескровные девяностолетние губы". Каблуков непроизвольно пожевал губами: "Рискованно. Я имею в виду сопоставление. И вообще, при палевой твоей тихости рисковая ты девица... Скорее в деда, чем в отца". "Хотели-то ляпнуть: в бабку, чем в мать, но удержались, да?"
X
Он позвонил своему кардиологу сказать, что едет, - тот ободрил: "Артерии коронарные у вас малость забиты, но на сердечную мышцу у меня нет нареканий. И общее состояние - вполне. Может, обойдетесь ангиопластикой: продуют, поставят парочку стентов - увеселительная прогулка". Заехал без звонка Шахов. С другом, оба в подрясниках. Оба в хорошем настроении. "Сам бы не выбрался, занят страшно, Шура заставил. - Он показал на того. - Как так, говорит, друган играет по-крупному - и без небесного напутствия. Значит, открываешь людям сердце? Как Данко? - (То же ободрение, другой стиль, отметил благодарно Каблуков.) - Голубиная почта донесла. Голубиная почта Высших сценарных курсов. Я сейчас духовник союза русских предпринимателей сталелитейной промышленности. Это помимо храма, помимо треб, помимо чад и домочадцев. Там у нас есть такой, - Шахов назвал фамилию, ничего Каблукову не сказавшую, - он с нами на курсах начинал, потом бросил. Не прогадал: сейчас ворочает серьезным делом. Вот он откуда-то про тебя знал. Ну что, поисповедоваться - нет? Перед игрой по-крупному, а? Ты хоть крещен?" "Мать говорит, тайком крестила".
"Отцу Симеону трудно с вами разговаривать, - сказал Шура. - Он для вас Сеня. - (Уже никто не помнит, что он Франсуа, отметил Каблуков отчего-то удовлетворенно.) - Потому и тон такой, не в кассу, легкомысленный. Но намерение, согласитесь..." "Все прекрасно понимаю, отец... Александр". Шахов вставил: "Давайте подпишем договор о намерениях - как в союзе русских предпринимателей". (Ни вам, ни нам: и тема не снята, и тон оправдан.) "Давайте вернусь из Америки - и тогда". "Можно и так, - одобрил Александр. На самом деле, Николай Сергеич, все очень просто: наркоз-засыпаете-просыпаетесь - или здесь, или там". "Всё, поехали!" воскликнул Шахов, и оба расцеловались с Каблуковым. "Я вашу "Ласточку" смотрел, - сказал Александр, - и "Отелло" читал в "Искусстве кино". Еще когда был от мира сего. А именно рок-гитаристом".
От Гурия пришло: "Не удивляйся, если увидишь меня в Кливленде, лечу на пару недель в Чикаго. По обмену - как, помнишь, в Казань. Экзотические, если вдуматься, оба названия для городов, тоже можно бы их между собой по обмену". И от Феликса: "У тебя эта история, мне сказали, в конце ноября, а у меня день рождения в конце декабря. Успеваешь". Позвонила Людмила крейцерова: все у вас будет хорошо - я знаю. Потому что я и про Льва знала: что все у него будет плохо. Тогда, в Израиле... И через пятнадцать минут после нее Калита: напиши для меня сценарий. Последний, больше снимать не буду. Русский человек, Иван Иваныч Иванов, летит по турвизе в Нью-Йорк. И остается. Не потому, что в России плохо, а потому, что надоело. Не потому, что в Америке хорошо, а потому, что непонятно. Спит в Порт-Оторити, с неграми. Бомжит, доходит до края. Его берет в шоферы новый русский в прикиде от Версаче - темные дела, безукоризненная вывеска. За еду и тюфяк в чулане. Фуражка, униформа. Делает ему гринкарту. Попадает за решетку. ИИИ в бегах. Наконец устраивается уборщиком в Уорлд Трейд Центр, первый день выходить на работу одиннадцатого сентября. Погибает. Выживает. Без разницы. Россия, Штаты - без разницы. Жить - негде! Жить - человеку - на земле - негде. Единственное приемлемое место - Порт-Оторити. Люди в безостановочном движении. Автобусы - не успел прибыть, отъезжает в новый рейс. "Ты откуда звонишь?" - спросил Каблуков. "Из Найроби. Через неделю кончаю съемки. Между прочим, ты в титрах, я взял одну тему из "Ковчега". Безымянность женщин. И тебе тысяч пять, не то десять полагается. Если не возражаешь. А я: месяц отдыха - и последний фильм. Напишешь? Как раз оклемаешься после операции, а?" "Ты не из фонда ли поддержки сценаристов? Меня режут за счет фонда хирургов и анестезиологов. Можешь требовать свой вклад назад". "Нье поньимаю, о чьем вьи говорьите", - с удовольствием кривляясь, сказал Калита.
Всё. Теперь и захоти Каблуков повернуть вспять - получи бесспорные доказательства нормальной работы сердца и сосудов, безукоризненную кардиограмму, отсутствие намека на стенокардию, - отменить он ни поездку, ни операцию уже не мог. Виза - по вызову все того же IFSSH, - авиабилеты до JFK, стыковочные в Кливленд на руках. Вступать в разговор с кем бы то ни было после того, как с ним простились, отдавало бессмыслицей и отчасти бестактностью. После операции, после операции! Его проводили - сколько можно?! Отдавало немного прощанием более не отменяемым: нельзя переносить, а то и откладывать на неизвестное время похороны, все пришли, с цветами и выражением искренней скорби. Наконец настал день отлета, подкатило такси, Каблуков снес вниз чемодан - чувствуя себя легко, собранно, приподнято, даже спортивно. Ксения села на заднее сидение, и он к ней. Машина стала разворачиваться. Кто-то сзади подбежал, стукнул по багажнику, раз, еще несколько. Шофер затормозил, за стеклом появилось лицо Элика. Каблуков узнал не сразу - в дутой куртке с капюшоном на голове. Но через секунду - он самый, Элик Соколов, Шива. Каблуков вышел, объяснил - прекрасно, поеду провожу. Увидел Ксению: здравствуйте - автоматически осклабился да и залез к ней; Каблуков к шоферу.
Скинул капюшон, мгновенно заболтал. Приехал в Москву на неопределенное время, пригласили поставить сцену в дансинг-клубе. Для сериала. Для сериала и с прицелом оставить при клубе. Как наблюдателя, организатора текущих программ и вести мастер-класс для других инструкторов... Даже в неярком свете кабины видна была мелкая сеть морщинок по всей поверхности лица. Волосы - ни единого седого, плотно уложенные, прижатые к голове, возможно, напомаженные, а возможно, и крашеные. Длинные, почти до желваков, широкие виски - что-то креольское и что-то от мачо. Но худенький, маленькие руки. И тонюсенькие, ровно между носом и губой, усы. Точнее, изящный... Вот как угадал, еще бы полминуты, и вы - посмотрел продолжительней, чем требовалось, на Ксению, - тю-тю. Честно сказать, знал, что улетаешь сегодня, не помню, кто сказал. В Питере ты главная новость, все про тебя говорят... На "ты" первый раз.
"Кто говорит?" - спросил Каблуков. "Да кого ни встретишь. Каблуков-то, слыхали? - как бы не спел кукареку". Приходилось оборачиваться - чтобы не выглядело, будто он воспринимает эти слова слишком серьезно и они угнетают. В основном, ради Ксении, немножко и для шофера. Шиве, пожалуй, под семьдесят, держится прямо, веселый, но возраст, который укорачивает рост и сушит мышцы, индивидуальный для каждого, уже настиг его. Изящный-то изящный - но старичок. "Каблуков, чего ты такого сделал, что о тебе все говорят? И чего наделал, что все - плохо?" "Не все. - Он решил, что это момент показать, что видит неприкрытую неприязнь и дерзость, и одновременно смягчить их. - Некоторые, гляди, устраивают операцию на сердце. Некоторые приезжают проводить. Некоторые даже издалека и за машиной бегут, только бы успеть".
"Да конечно! Ты не забирай в голову, - обрадовался Элик, что задел-таки. - Кто говорит-то! Сообщество "Петербургские друзья". Это, знаешь, жена Ларичева сказала: "Петербургские друзья не простят мне". Она в жюри премии "Невская лента", хотели тебе дать - за былые заслуги, - она и выгрузила: петербургские друзья ей не простят. Пафосно. Люди они сами по себе все хорошие, без исключения. Только редко-редко и дальше - реже и реже они - сами по себе. А чего ты хочешь? Знания ну повыше средних, одаренность вроде явная, но умеренная, а ум - уверенный. Стало быть, постоянное наблюдение за собой: как я в данную минуту другим? Нет ли вот в этом Каблукове, в этом Элике Соколове - в их манере рот открывать - угрозы мне? Не наносит ли ущерба? В нормальных обстоятельствах любой внимателен, любой добр, помочь готов. Но опять-таки: обстоятельства редко когда нормальные.
Я встречаю Мишу Климова - живой был мальчик, смешной, какой есть. Сейчас советник губернатора по пропаганде - место такое. Завоеванное, предоставленное - неважно: представитель места. А место не может быть смешным и каким есть. И главное - живым. Объявляем, говорит, победителем конкурса на гимн городу Чуркина, на музыку Глиера - ты, Шива, не против? Лажает меня. Я говорю: а Крейцер думал, Чуркин - это ты". "А зачем вы так сказали?" - произнесла Ксения. "Напомнить. Он Крейцера боялся. Он вздохнул и так печально, всех прощая, молвит: за что вы все так меня не любите? А я ему: а ты подумай! Подумай. Бывают красивые, сильные, талантливые. Поэты. Скажем, Блок. И ведут себя - ярко, крупно, празднично. И тут ты - ну сочинил три повести, полромана. Лучше бы стишки - даже не домашние, было бы слишком честно, - а под домашние. А то занимаешь должность и говоришь и поступаешь, как она велит, а считать себя всячески заставляешь красивым, сильным, талантливым. Поэтом. Это же разрушение мировой гармонии. Мы тебя не не любим, мы все помним, как любили тебя. Мы просто, как умеем, восстанавливаем гармонию, обыдённую... Он спрашивает: это ты так говоришь или кто? Я ему: это Каблуков так говорит, а я уже за ним".
"Но это же не так" - опять сказала Ксения, спокойно. "Откуда вы знаете? Вам про него не все известно. Да шучу: Мише ответил, что это Розанов так говорит. Но что не шучу, это: правда, чем ты им так насолил? С женой Шурьева у тебя ничего не было? Просто взъелась: Каблуков - стукач, Каблуков импотент. Не знаю уж, что она имеет в виду. Знаешь, такое впечатление, что ты как-то всех разочаровал. Я тоже помню: гуру, гуру. От тебя ждали. Я от тебя ждал. Ты давал обещания. Может, слишком большие? Не переживай - как сейчас говорят. Главное - лечи сердце. Хотя в наши годы, - он повернулся к Ксении, - вы извините, что я нас вместе объединяю, - в наши годы выздоравливать немножко смешно. Это, - ткнул Каблукова в плечо, - Тоша так сказала, когда один раз из больницы мне позвонила. Ничего, что напомнил?" Каблуков сделал несколько раз вдох на счет пять, выдох на два, как при спазме, хотя никакого спазма не было, и проговорил: "А черт с тобой, Соколов Илья. Я-то предпочел бы слышать "Антонина Петровна", но черт с тобой. Видно, тоже несладко".
"Несладко, ой не сладко. Два раза хотел сласти вкусить, но не отскочило. Даже три. Тоже через аэродром "Шереметьево", у нас ведь весь рахат-лукум отсюда начинается. На парижанке женился. Русских княжеских кровей. Девятнадцать суток как в кондитерской. Но выпил. Каблуков, ты знаешь, какой я питок: три стопки - уже загул. Нашли несовместимым. Плюс, сказали, ты во сне храпел. Второй рейс, считай, от отчаяния. Полетел к девушке лет пятидесяти, в Штаты. Из наших, училась у меня быстрым танцам. А там ближайшая подруга, тоже танцорка. И я нечетко объявил преференции. А то бы жил в Калифорнии. Почти кругосветное путешествие: бросок через Тихий океан - и я в Шанхае. Откуда начинался мой жизненный путь". Он перестал болтать, уставился в окно. "А третий?" "Третий - вспышка творческой активности. Изобрел новый танец. Две недели вся Европа плясала. И как рукой сняло. Не поддержала Шиву ешива, не признал еврейский шоу-бизнес".
Подъехали к "Шереметьеву". "Я вас подожду", - сказал он Ксении. "Не надо", - ответила она жестко. "Как это они всегда знают, что надо, что не надо? Ладно, где тут городской автобус? Судьба моя горемычная. Каблуков, ты не про меня думай: мол, это он так, потому что у разбитого корыта. Можно в этом роде - но все-таки про себя". Машина вкатилась под козырек, остановилась, он вышел первый и, не оглядываясь, пошел вперед.
"Что, тошно?" - спросила Ксения, когда до таможенника уже оставалось несколько человек. "Тошновато. Если не притворяться. Все вместе". "Хуже, что я была, или лучше, что я была?" "Все равно". Она вдруг подмигнула, сделала кислую, но и умильную, но и подначивающую гримасу: "Хуже, что я здесь, или лучше, что я здесь?" Он ответил: "Молча приближается к старику и тихо целует его в бескровные девяностолетние уста", - и поцеловал ее в щеку возле угла рта.
Глядя из накопителя на летное поле, был почти уверен, что Ксения дожидается, пока самолет взлетит. Пьет кофе на пятом этаже и тоже смотрит на поле. Подошел к самому стеклу и стал бормотать - видимо, ей - больше некому: ""Тоша" ужалило. Остальное ничего. Корыто, правильно, разбитое. Разбитее некуда. Но когда разбитее некуда, остальное - совершенная чепуха. Все равно: ничего оно - или чего. Это не Шивины выдумки, нет. И разочаровал, и насолил. Может, и напакостил. Но кто любит, кто не любит, кто что сказал, кто забыл сказать - это он лишнее. Какая жена Шурьева? Какая жена Ларичева? Какая "Невская лента"? Былые заслуги - это он по злобе, хотя тоже правильно. Не что заслуги, а что былые. Зато "Сообщество "Петербургские друзья"" забавно. Всё. Теперь полетели, пообнимали Любу и Лялю, полегли под нож".
XI
В Кливленде встречали обе - не узнал бы никогда. Две чужие дамы в мехах - немолодые, но, честное слово, более или менее того же возраста, с которого не виделись (шепотом - себе: старшекурсницы). Дом двухэтажный на улице двухэтажных равноценных домов. Между деревьями, большими, голыми, и невысокими вечнозелеными, в ярких ягодах, кустами. Действительно: аллея, аллеи, парк. Комнат непонятно сколько, буржуазно, чисто. Ты, Ляля, состоятельная чувиха... Есть немножко. Точнее, велл-офф... Чего-то они от него ждали - да и он от себя тоже. Большей близости, радушия? Восхищения тем, чего они здесь добились? Вдруг сердце упало, без причины: зря согласился, надо было дома. А, глупости! Все шло, как в игре в подкидного, когда прет: бьешь десяткой - подкидывают десятку, бьешь вальтом подкидывают вальта, и все в масть. Не ломать же фарт, не притворяться же, что нечем крыть, не "принимать" же то, что само ложится под карту. Не сдаваться же ради того, чтобы начать новый кон в надежде на лучший расклад. И все равно от ощущения, что сделана непоправимая ошибка, хорошего не будет, будет плохо, и с операцией, и с ее последствиями, и с будущим в целом, с ближайшим и всем, какое предстоит, было не избавиться.
Пришел Лялин сын. Джеф, Джеф Верес. Лицо банкира, внушающее клиенту, что банк исключительно надежен. Ляля чуть-чуть занервничала: он был главней. Она главней Любы, а он - ее. Говорил по-русски, но немного деревянно. Сказал, что ангиография завтра в полдень и, если можно обойтись ангиопластикой, то сделают тут же, а если нет, если операция, то на следующий день. Удалось договориться и с доктором Делормом, и с доктором О'Кифом... Ляля, до сих пор высказывавшаяся сдержанно, заговорила с энтузиазмом, Люба с еще бо2льшим... Это такая пара! Делорм - кардиолог, О'Киф - хирург, это лучшая пара! Может быть, в мире. Канадский француз и здешний ирландец - в Кливленде всю медицину поделили французы и ирландцы. О'Киф играл в баскетбол за Кливленд Юнивесити, ты ведь тоже во что-то играл... В баскетбол, сказал Каблуков... Ничего французы и ирландцы не поделили, отрезал Джеф. Мы тут все вместе и заодно, и индусы, и венгры. Моя операция стоит столько же, сколько О'Кифа. И обратился к Каблукову: "Вы моего отца знали?"
Ляля напряглась и произнесла звонко, как будто диктуя: "Его никто из знакомых не знал. Он был космонавт и не мог ни с кем общаться". "Я тебя не спрашиваю, - сказал Джеф. - Что ты говоришь, я знаю: погиб на тренировке, еще до полета. Потому у меня твоя фамилия... Так вы его не видели?" "Нет, ответил Каблуков и прибавил: - слышал". "Что?" "Ну вот что вы сказали". И опять подумал: не надо было сюда ехать. Одно к одному. Еще когда Люба сказала, что у Ляльки отец был кремлевский врач, а дед писатель. Какой в Ленинграде Кремль и какой дед, если Вересаев - псевдоним? Можно было догадаться, что и все остальное - того же сорта. "А Джеф - это, не соображу, от какого русского имени?" - спросил он. "От Ефима," - отчеканила Ляля ледяным тоном. "Фима", - объяснил Джеф. Когда он ушел, она и Люба с каменными лицами, не произнося ни слова, стали собирать посуду. "Я что-нибудь не то сказал?" - спросил Каблуков.
"Наверное, Каблуков, - заговорила Люба, - ты и мы прожили последние почти три десятилетия в слишком разных культурах. - (Почему всем удобно обращаться к нему - Каблуков?) - У меня тоже сын от человека, имени которого я не хочу называть. От очень известного диссидента". "Ты хочешь сказать, не от мужа?" Любин муж был очень толковый химик, и в России, и здесь: устраивая свои многочисленные постельные аффэры, Люба не упускала случая на публике одновременно и упомянуть о них, объясняя это своей любвеобильностью, раскрепощенностью и бунтарским духом, и противопоставить этому нерушимость своего брачного союза. Я, как Блок, кокетничала она, у него в жизни было лишь две женщины: жена - и все остальные. "Что я хочу сказать, то я и говорю. Мы обе не прюд, у нас были связи, и с очень заметными мужчинами...". "Да с другими у нас и не было", - вставила Ляля. "... фигурами крупномасштабными. Мы знали, что рано или поздно они получат мировое признание, и все они рано или поздно его получили. Но мы не делаем это достоянием кого ни попадя. Мы сами такие - и мы принимаем остальных людей такими и настолько, какими и насколько они считают нужным себя показать. Если человек представляется "Джеф", мы не спрашиваем, как его звали раньше и из России он или из Африки. Если его отец астронавт - или как у вас коверкают, космонавт, - значит, он астронавт: точка, период. Если погиб на тренировке, не следует говорить, что вы этого не видели, только слышали. Выказывать недоверие и подкреплять чьи-то сомнения. Особенно когда дело касается людей, оказавших вам громадную услугу и ждущих за это элементарной благодарности. Я имею в виду: тебе". "Ладно, - сказала Ляля, - расценим как неловкость и забудем. Человеку завтра катетер запускают через паховую артерию, пусть ляжет пораньше спать".
Вышла на кухню, тут же вернулась, села твердо в кресло. "А вы на диван, напротив, - тоном повелительным. - Чего вы от меня хотите, Каблуков?" "Каблуков? Я?! От тебя?! Чего ты от меня ждешь?" "Сейчас скажу. Никакой вы не дядя Коля и не Николай Сергеич. Вы - Каблуков. Такое существо из человеческой ткани, но из такой, что она одновременно и дерево какое-то сандаловое, камушки, ценные и простые, смола и воск, кусочки до рога додубленной кожи, бронзовые и свинцовые какие-то пластинки. Существо - и его изваяние, сам человек - и его идол. Короче - Каблуков. Если понятно, то понятно, а нет, и не надо. Но и я - не нежная, не барышня и никому не родственница. Протравленная, полированная, продубленная и мятая. Подписывавшая контракты, как стальной магнат. Читавшая книги, как сканер. Собственная статуя. Однако при этом и натурщица для нее. Я, Ксения Булгакова. Все еще нежная, барышня и кисейная бабушкина внучка. И что-то еще - про что знаю, что на это гожусь, но не знаю, на что. Это не муж, не возлюбленный муж и не возлюбленный не муж. На это не надо годиться, не надо быть такой, какая я. Это выходит само, и это так реально, как будто уже вышло.
Изольда сходилась со всеми, кто просил, Алина выходила замуж за тех, кто не думал жениться. Мы - одна кровь, они это сделали и за меня, я могу не повторять за ними. Могу и хочу. Могу и хочу быть боярышней, только этого. У меня это сейчас получается. С тех пор, как я вам позвонила и стала приходить. Я вам не мешаю, вы сказали, вам со мной нескучно. И не сказали бы, я сама вижу, что так. А и не было бы так, ничего страшного, можно попробовать привыкнуть. Тут мешаю, зато рядом и украшаю. Я говорила: мне с вами спокойно и свободно. И вам со мной, признайтесь. Мне еще интересно, вам, вы говорите, не неинтересно. Я вам ничего не предлагаю: ни дружить, ни любить меня, ни заботиться. Ни на что не покушаюсь. Вы муж Антонины Петровны и всегда будете, до смерти. А я - неважно, кто я вам есть или буду. Кем бы ни была, я всегда буду этим, этой - вам, Каблукову, мужу Антонины Петровны. Не обязательно быть друг другу кем-то, кем люди бывают друг другу. Посмотрите на меня: зачем я вам? Я ведь и не женщина, женщины другие. Моя мать. Эти Люба и Ляля из Америки. Ваша мать. Все. Миллиарды. А я только модель женщины. Кем я могу вам быть? Продолжательницей вашего рода? Не смешно? Постельной, как это пишут в книгах, утехой? Вам, такому, какой вы есть, не смешно? Посмотрите на меня".
Он и смотрел на нее. Хотел было однажды перевести взгляд, начать глядеть мимо - просто чтобы не глазеть истуканно. Но тогда это что-то значило бы, придало бы моменту ненужный драматизм, частично превратило бы в сцену, чуть-чуть даже в кино. Он сидел, не откидываясь на спинку, как и она, прямой, смотрел. И еще до того, как она заговорила об отсутствии у них друг для друга принятых между людьми ролей (если же точно, то в тот миг, когда она произнесла "кровь": "мы одна кровь"), ему в голову ни с того, ни сего пришло, что ни весь вынашивающий зародыша, а лучше сказать, "плод", женский аппарат, ни любая его часть не имеют, не могут иметь никакого отношения к ее телу, по-видимому, задуманному природой как "совершенная" красота. То есть не животная и тем самым не человеческая как часть животной. То есть такая, которая не имеет развития и тем самым продолжения. В эту самую секунду она сказала: "Продолжательницей вашего рода?" Отчего и следующие три вопроса он выслушал лишь как фиксацию их согласного понимания тех же вещей, которое она просто взялась проговорить своим голосом.
"Во-первых, операция, - стал он отвечать. - Я не боюсь, но дело нешуточное. Чего загадывать на будущее?" "Какое будущее? Я про сейчас". "А это как раз во-вторых. Делаешь сейчас - не вынужденно, по желанию, - а завтра уже должен делать что-то навязанное вчерашним поступком, помимо желания и против". "Каблуков, - сказала она, лицом выразив иронию почти высокомерную, - это вы?! Мне с вами скучно. Вас время от времени тянет на прописи - я заметила". Он рассмеялся. Не без натужности. Она продолжала: "Мол, каждое действие есть причина следствий, вы это хотите сказать? Солнце тащится с востока на запад, да? Волга впадает в Каспий, и женщина в результате совокупления с мужчиной может забеременеть. Я как раз мечтаю сесть на пароход в Твери и приплыть в Астрахань". "Ну да - принял он ее тон добродушно. - Разница в том, что я в нее уже приплыл и называется она "за-шестьдесят". Из Астрахани подбивает отправиться в Баку, но стоит ли, когда ты уже там, где за шестьдесят? Потому что из Баку есть поезд до Батуми, а от Батуми морской рейс до Стамбула. Следствий много - времени нет. Я не хочу вызывать следствия, когда заведомо нет времени с ними справиться". "Почему?"
"Почему не хочу? Потому что не имею права. Ой, Зина-Ксения. Это, действительно, тоска. Я человек долга, узнал не так давно. Есть люди воли, есть безудержности, раскрепощенности, беспринципности, есть грез, есть властвования. А есть долга: нужно, можно, нельзя". "Вы непьющий - вот что". "Представь себе, приходило в голову. Люди долга, в общем, непьющие. Но не наоборот: не то чтобы непьющий - человек долга". "Может, выпить - и отпустит?" "Да мне не надо, чтобы отпустило... У меня страха не сделать, что необходимо, или сделать, что не следует, нет. Но я знаю, что после этого только подкатит еще более необходимое и еще более запрещаемое, на что неизвестно, есть ли у меня силы. Поэтому я не делаю одного и делаю другое упреждая худшее. Например, сейчас должен отписать твоему отцу - как он смотрит на вариант с Кливлендом, почему я на нем остановился, когда решил ехать. И если, скажем, ты со мной... Ты можешь ему объяснить, как это так? Я не могу". "А себе?" "Мне объяснять не надо. Мне и тебе. Но любому третьему надо. И на какую откровенность ни пойди или, наоборот, что ни придумай, никого, кроме нас двоих, не удовлетворит. Ни одного человека из всех, кому мы попадемся на глаза, - кого мы знаем и кого не знаем. А не объясняя - тем более. Не объясняя - это значит отсылая им всем по письмецу: что вы про нас думаете, так оно и есть". "А разве не плевать?" "Мне нет. Во-первых, потому, что то, что они думают, неправда - а с какой стати я буду убеждать кого-то в неправде? А во-вторых, с какой стати мне у тебя на лбу татуировать "Ксения + Каблуков"? На всю твою жизнь вперед".
Он замолчал. И она на это никак не откликнулась. Потом время, нужное на обдумывание - если предположить, что она обдумывала сказанное, - прошло и пошло время того молчания, которое, как считают, взводит и спускает некие скрытые в нем пружины, чтобы в определенный момент вынудить молчащих что-то предпринять. Они его немедленно прервали - он, пробормотав: "Или про операцию Гурию сообщать, или про это, а то двойная бухгалтерия", а она, не слушая, начала говорить как будто то, что говорила себе, пока молчала: "Я первый раз к модельеру попала, мне было шестнадцать. К настоящему. Здесь, у нас. Он мне позже сказал, что все понимали, что я манекенщица для заграницы. Как футбольная звезда или балетная. Все, кроме меня. Мне просто было приятно выходить и идти по дорожке над публикой. Греция, амфитеатр, хитоны. И не приятно, когда помогали переодеваться. А модельер стал приставать. Мне по плечо, крепенький, пестрые волосики дикобразиком. Как к любой другой. Для порядка. Для порядка, по привычке - потому что ведь "естественно". Я на него посмотрела, он говорит: слушай, это же естественно. Я стою и продолжаю смотреть, так что до него доходит, что абсурд. Он говорит: ну давай хоть скажем, что мы переспали. Я опять молчу, смотрю. Долго - пока он сам не начинает слышать и жалкоту предложения, и ничтожество слов, и низменность. И когда вижу, что глазки поменялись с ясных на неопределенные, что и это дошло, говорю, так спокойно, будто я его мама: нет, и не скажем...
Так что я вас понимаю. Конечно, не наплевать. Но ведь мы-то знаем, что между нами и как. И себе ради других будем фальшивить? Не может быть, что нет выхода". "Понятно, что есть. Где - непонятно. Узнаем, когда выйдем. Уже прооперированные". "А я боялась, вы скажете: когда нет выхода, надо найти видимость. Нарисованный. Как декоративное окно. Как в "Великом инквизиторе" - Христос молча приближается к старику и тихо целует его в бескровные девяностолетние губы". Каблуков непроизвольно пожевал губами: "Рискованно. Я имею в виду сопоставление. И вообще, при палевой твоей тихости рисковая ты девица... Скорее в деда, чем в отца". "Хотели-то ляпнуть: в бабку, чем в мать, но удержались, да?"
X
Он позвонил своему кардиологу сказать, что едет, - тот ободрил: "Артерии коронарные у вас малость забиты, но на сердечную мышцу у меня нет нареканий. И общее состояние - вполне. Может, обойдетесь ангиопластикой: продуют, поставят парочку стентов - увеселительная прогулка". Заехал без звонка Шахов. С другом, оба в подрясниках. Оба в хорошем настроении. "Сам бы не выбрался, занят страшно, Шура заставил. - Он показал на того. - Как так, говорит, друган играет по-крупному - и без небесного напутствия. Значит, открываешь людям сердце? Как Данко? - (То же ободрение, другой стиль, отметил благодарно Каблуков.) - Голубиная почта донесла. Голубиная почта Высших сценарных курсов. Я сейчас духовник союза русских предпринимателей сталелитейной промышленности. Это помимо храма, помимо треб, помимо чад и домочадцев. Там у нас есть такой, - Шахов назвал фамилию, ничего Каблукову не сказавшую, - он с нами на курсах начинал, потом бросил. Не прогадал: сейчас ворочает серьезным делом. Вот он откуда-то про тебя знал. Ну что, поисповедоваться - нет? Перед игрой по-крупному, а? Ты хоть крещен?" "Мать говорит, тайком крестила".
"Отцу Симеону трудно с вами разговаривать, - сказал Шура. - Он для вас Сеня. - (Уже никто не помнит, что он Франсуа, отметил Каблуков отчего-то удовлетворенно.) - Потому и тон такой, не в кассу, легкомысленный. Но намерение, согласитесь..." "Все прекрасно понимаю, отец... Александр". Шахов вставил: "Давайте подпишем договор о намерениях - как в союзе русских предпринимателей". (Ни вам, ни нам: и тема не снята, и тон оправдан.) "Давайте вернусь из Америки - и тогда". "Можно и так, - одобрил Александр. На самом деле, Николай Сергеич, все очень просто: наркоз-засыпаете-просыпаетесь - или здесь, или там". "Всё, поехали!" воскликнул Шахов, и оба расцеловались с Каблуковым. "Я вашу "Ласточку" смотрел, - сказал Александр, - и "Отелло" читал в "Искусстве кино". Еще когда был от мира сего. А именно рок-гитаристом".
От Гурия пришло: "Не удивляйся, если увидишь меня в Кливленде, лечу на пару недель в Чикаго. По обмену - как, помнишь, в Казань. Экзотические, если вдуматься, оба названия для городов, тоже можно бы их между собой по обмену". И от Феликса: "У тебя эта история, мне сказали, в конце ноября, а у меня день рождения в конце декабря. Успеваешь". Позвонила Людмила крейцерова: все у вас будет хорошо - я знаю. Потому что я и про Льва знала: что все у него будет плохо. Тогда, в Израиле... И через пятнадцать минут после нее Калита: напиши для меня сценарий. Последний, больше снимать не буду. Русский человек, Иван Иваныч Иванов, летит по турвизе в Нью-Йорк. И остается. Не потому, что в России плохо, а потому, что надоело. Не потому, что в Америке хорошо, а потому, что непонятно. Спит в Порт-Оторити, с неграми. Бомжит, доходит до края. Его берет в шоферы новый русский в прикиде от Версаче - темные дела, безукоризненная вывеска. За еду и тюфяк в чулане. Фуражка, униформа. Делает ему гринкарту. Попадает за решетку. ИИИ в бегах. Наконец устраивается уборщиком в Уорлд Трейд Центр, первый день выходить на работу одиннадцатого сентября. Погибает. Выживает. Без разницы. Россия, Штаты - без разницы. Жить - негде! Жить - человеку - на земле - негде. Единственное приемлемое место - Порт-Оторити. Люди в безостановочном движении. Автобусы - не успел прибыть, отъезжает в новый рейс. "Ты откуда звонишь?" - спросил Каблуков. "Из Найроби. Через неделю кончаю съемки. Между прочим, ты в титрах, я взял одну тему из "Ковчега". Безымянность женщин. И тебе тысяч пять, не то десять полагается. Если не возражаешь. А я: месяц отдыха - и последний фильм. Напишешь? Как раз оклемаешься после операции, а?" "Ты не из фонда ли поддержки сценаристов? Меня режут за счет фонда хирургов и анестезиологов. Можешь требовать свой вклад назад". "Нье поньимаю, о чьем вьи говорьите", - с удовольствием кривляясь, сказал Калита.
Всё. Теперь и захоти Каблуков повернуть вспять - получи бесспорные доказательства нормальной работы сердца и сосудов, безукоризненную кардиограмму, отсутствие намека на стенокардию, - отменить он ни поездку, ни операцию уже не мог. Виза - по вызову все того же IFSSH, - авиабилеты до JFK, стыковочные в Кливленд на руках. Вступать в разговор с кем бы то ни было после того, как с ним простились, отдавало бессмыслицей и отчасти бестактностью. После операции, после операции! Его проводили - сколько можно?! Отдавало немного прощанием более не отменяемым: нельзя переносить, а то и откладывать на неизвестное время похороны, все пришли, с цветами и выражением искренней скорби. Наконец настал день отлета, подкатило такси, Каблуков снес вниз чемодан - чувствуя себя легко, собранно, приподнято, даже спортивно. Ксения села на заднее сидение, и он к ней. Машина стала разворачиваться. Кто-то сзади подбежал, стукнул по багажнику, раз, еще несколько. Шофер затормозил, за стеклом появилось лицо Элика. Каблуков узнал не сразу - в дутой куртке с капюшоном на голове. Но через секунду - он самый, Элик Соколов, Шива. Каблуков вышел, объяснил - прекрасно, поеду провожу. Увидел Ксению: здравствуйте - автоматически осклабился да и залез к ней; Каблуков к шоферу.
Скинул капюшон, мгновенно заболтал. Приехал в Москву на неопределенное время, пригласили поставить сцену в дансинг-клубе. Для сериала. Для сериала и с прицелом оставить при клубе. Как наблюдателя, организатора текущих программ и вести мастер-класс для других инструкторов... Даже в неярком свете кабины видна была мелкая сеть морщинок по всей поверхности лица. Волосы - ни единого седого, плотно уложенные, прижатые к голове, возможно, напомаженные, а возможно, и крашеные. Длинные, почти до желваков, широкие виски - что-то креольское и что-то от мачо. Но худенький, маленькие руки. И тонюсенькие, ровно между носом и губой, усы. Точнее, изящный... Вот как угадал, еще бы полминуты, и вы - посмотрел продолжительней, чем требовалось, на Ксению, - тю-тю. Честно сказать, знал, что улетаешь сегодня, не помню, кто сказал. В Питере ты главная новость, все про тебя говорят... На "ты" первый раз.
"Кто говорит?" - спросил Каблуков. "Да кого ни встретишь. Каблуков-то, слыхали? - как бы не спел кукареку". Приходилось оборачиваться - чтобы не выглядело, будто он воспринимает эти слова слишком серьезно и они угнетают. В основном, ради Ксении, немножко и для шофера. Шиве, пожалуй, под семьдесят, держится прямо, веселый, но возраст, который укорачивает рост и сушит мышцы, индивидуальный для каждого, уже настиг его. Изящный-то изящный - но старичок. "Каблуков, чего ты такого сделал, что о тебе все говорят? И чего наделал, что все - плохо?" "Не все. - Он решил, что это момент показать, что видит неприкрытую неприязнь и дерзость, и одновременно смягчить их. - Некоторые, гляди, устраивают операцию на сердце. Некоторые приезжают проводить. Некоторые даже издалека и за машиной бегут, только бы успеть".
"Да конечно! Ты не забирай в голову, - обрадовался Элик, что задел-таки. - Кто говорит-то! Сообщество "Петербургские друзья". Это, знаешь, жена Ларичева сказала: "Петербургские друзья не простят мне". Она в жюри премии "Невская лента", хотели тебе дать - за былые заслуги, - она и выгрузила: петербургские друзья ей не простят. Пафосно. Люди они сами по себе все хорошие, без исключения. Только редко-редко и дальше - реже и реже они - сами по себе. А чего ты хочешь? Знания ну повыше средних, одаренность вроде явная, но умеренная, а ум - уверенный. Стало быть, постоянное наблюдение за собой: как я в данную минуту другим? Нет ли вот в этом Каблукове, в этом Элике Соколове - в их манере рот открывать - угрозы мне? Не наносит ли ущерба? В нормальных обстоятельствах любой внимателен, любой добр, помочь готов. Но опять-таки: обстоятельства редко когда нормальные.
Я встречаю Мишу Климова - живой был мальчик, смешной, какой есть. Сейчас советник губернатора по пропаганде - место такое. Завоеванное, предоставленное - неважно: представитель места. А место не может быть смешным и каким есть. И главное - живым. Объявляем, говорит, победителем конкурса на гимн городу Чуркина, на музыку Глиера - ты, Шива, не против? Лажает меня. Я говорю: а Крейцер думал, Чуркин - это ты". "А зачем вы так сказали?" - произнесла Ксения. "Напомнить. Он Крейцера боялся. Он вздохнул и так печально, всех прощая, молвит: за что вы все так меня не любите? А я ему: а ты подумай! Подумай. Бывают красивые, сильные, талантливые. Поэты. Скажем, Блок. И ведут себя - ярко, крупно, празднично. И тут ты - ну сочинил три повести, полромана. Лучше бы стишки - даже не домашние, было бы слишком честно, - а под домашние. А то занимаешь должность и говоришь и поступаешь, как она велит, а считать себя всячески заставляешь красивым, сильным, талантливым. Поэтом. Это же разрушение мировой гармонии. Мы тебя не не любим, мы все помним, как любили тебя. Мы просто, как умеем, восстанавливаем гармонию, обыдённую... Он спрашивает: это ты так говоришь или кто? Я ему: это Каблуков так говорит, а я уже за ним".
"Но это же не так" - опять сказала Ксения, спокойно. "Откуда вы знаете? Вам про него не все известно. Да шучу: Мише ответил, что это Розанов так говорит. Но что не шучу, это: правда, чем ты им так насолил? С женой Шурьева у тебя ничего не было? Просто взъелась: Каблуков - стукач, Каблуков импотент. Не знаю уж, что она имеет в виду. Знаешь, такое впечатление, что ты как-то всех разочаровал. Я тоже помню: гуру, гуру. От тебя ждали. Я от тебя ждал. Ты давал обещания. Может, слишком большие? Не переживай - как сейчас говорят. Главное - лечи сердце. Хотя в наши годы, - он повернулся к Ксении, - вы извините, что я нас вместе объединяю, - в наши годы выздоравливать немножко смешно. Это, - ткнул Каблукова в плечо, - Тоша так сказала, когда один раз из больницы мне позвонила. Ничего, что напомнил?" Каблуков сделал несколько раз вдох на счет пять, выдох на два, как при спазме, хотя никакого спазма не было, и проговорил: "А черт с тобой, Соколов Илья. Я-то предпочел бы слышать "Антонина Петровна", но черт с тобой. Видно, тоже несладко".
"Несладко, ой не сладко. Два раза хотел сласти вкусить, но не отскочило. Даже три. Тоже через аэродром "Шереметьево", у нас ведь весь рахат-лукум отсюда начинается. На парижанке женился. Русских княжеских кровей. Девятнадцать суток как в кондитерской. Но выпил. Каблуков, ты знаешь, какой я питок: три стопки - уже загул. Нашли несовместимым. Плюс, сказали, ты во сне храпел. Второй рейс, считай, от отчаяния. Полетел к девушке лет пятидесяти, в Штаты. Из наших, училась у меня быстрым танцам. А там ближайшая подруга, тоже танцорка. И я нечетко объявил преференции. А то бы жил в Калифорнии. Почти кругосветное путешествие: бросок через Тихий океан - и я в Шанхае. Откуда начинался мой жизненный путь". Он перестал болтать, уставился в окно. "А третий?" "Третий - вспышка творческой активности. Изобрел новый танец. Две недели вся Европа плясала. И как рукой сняло. Не поддержала Шиву ешива, не признал еврейский шоу-бизнес".
Подъехали к "Шереметьеву". "Я вас подожду", - сказал он Ксении. "Не надо", - ответила она жестко. "Как это они всегда знают, что надо, что не надо? Ладно, где тут городской автобус? Судьба моя горемычная. Каблуков, ты не про меня думай: мол, это он так, потому что у разбитого корыта. Можно в этом роде - но все-таки про себя". Машина вкатилась под козырек, остановилась, он вышел первый и, не оглядываясь, пошел вперед.
"Что, тошно?" - спросила Ксения, когда до таможенника уже оставалось несколько человек. "Тошновато. Если не притворяться. Все вместе". "Хуже, что я была, или лучше, что я была?" "Все равно". Она вдруг подмигнула, сделала кислую, но и умильную, но и подначивающую гримасу: "Хуже, что я здесь, или лучше, что я здесь?" Он ответил: "Молча приближается к старику и тихо целует его в бескровные девяностолетние уста", - и поцеловал ее в щеку возле угла рта.
Глядя из накопителя на летное поле, был почти уверен, что Ксения дожидается, пока самолет взлетит. Пьет кофе на пятом этаже и тоже смотрит на поле. Подошел к самому стеклу и стал бормотать - видимо, ей - больше некому: ""Тоша" ужалило. Остальное ничего. Корыто, правильно, разбитое. Разбитее некуда. Но когда разбитее некуда, остальное - совершенная чепуха. Все равно: ничего оно - или чего. Это не Шивины выдумки, нет. И разочаровал, и насолил. Может, и напакостил. Но кто любит, кто не любит, кто что сказал, кто забыл сказать - это он лишнее. Какая жена Шурьева? Какая жена Ларичева? Какая "Невская лента"? Былые заслуги - это он по злобе, хотя тоже правильно. Не что заслуги, а что былые. Зато "Сообщество "Петербургские друзья"" забавно. Всё. Теперь полетели, пообнимали Любу и Лялю, полегли под нож".
XI
В Кливленде встречали обе - не узнал бы никогда. Две чужие дамы в мехах - немолодые, но, честное слово, более или менее того же возраста, с которого не виделись (шепотом - себе: старшекурсницы). Дом двухэтажный на улице двухэтажных равноценных домов. Между деревьями, большими, голыми, и невысокими вечнозелеными, в ярких ягодах, кустами. Действительно: аллея, аллеи, парк. Комнат непонятно сколько, буржуазно, чисто. Ты, Ляля, состоятельная чувиха... Есть немножко. Точнее, велл-офф... Чего-то они от него ждали - да и он от себя тоже. Большей близости, радушия? Восхищения тем, чего они здесь добились? Вдруг сердце упало, без причины: зря согласился, надо было дома. А, глупости! Все шло, как в игре в подкидного, когда прет: бьешь десяткой - подкидывают десятку, бьешь вальтом подкидывают вальта, и все в масть. Не ломать же фарт, не притворяться же, что нечем крыть, не "принимать" же то, что само ложится под карту. Не сдаваться же ради того, чтобы начать новый кон в надежде на лучший расклад. И все равно от ощущения, что сделана непоправимая ошибка, хорошего не будет, будет плохо, и с операцией, и с ее последствиями, и с будущим в целом, с ближайшим и всем, какое предстоит, было не избавиться.
Пришел Лялин сын. Джеф, Джеф Верес. Лицо банкира, внушающее клиенту, что банк исключительно надежен. Ляля чуть-чуть занервничала: он был главней. Она главней Любы, а он - ее. Говорил по-русски, но немного деревянно. Сказал, что ангиография завтра в полдень и, если можно обойтись ангиопластикой, то сделают тут же, а если нет, если операция, то на следующий день. Удалось договориться и с доктором Делормом, и с доктором О'Кифом... Ляля, до сих пор высказывавшаяся сдержанно, заговорила с энтузиазмом, Люба с еще бо2льшим... Это такая пара! Делорм - кардиолог, О'Киф - хирург, это лучшая пара! Может быть, в мире. Канадский француз и здешний ирландец - в Кливленде всю медицину поделили французы и ирландцы. О'Киф играл в баскетбол за Кливленд Юнивесити, ты ведь тоже во что-то играл... В баскетбол, сказал Каблуков... Ничего французы и ирландцы не поделили, отрезал Джеф. Мы тут все вместе и заодно, и индусы, и венгры. Моя операция стоит столько же, сколько О'Кифа. И обратился к Каблукову: "Вы моего отца знали?"
Ляля напряглась и произнесла звонко, как будто диктуя: "Его никто из знакомых не знал. Он был космонавт и не мог ни с кем общаться". "Я тебя не спрашиваю, - сказал Джеф. - Что ты говоришь, я знаю: погиб на тренировке, еще до полета. Потому у меня твоя фамилия... Так вы его не видели?" "Нет, ответил Каблуков и прибавил: - слышал". "Что?" "Ну вот что вы сказали". И опять подумал: не надо было сюда ехать. Одно к одному. Еще когда Люба сказала, что у Ляльки отец был кремлевский врач, а дед писатель. Какой в Ленинграде Кремль и какой дед, если Вересаев - псевдоним? Можно было догадаться, что и все остальное - того же сорта. "А Джеф - это, не соображу, от какого русского имени?" - спросил он. "От Ефима," - отчеканила Ляля ледяным тоном. "Фима", - объяснил Джеф. Когда он ушел, она и Люба с каменными лицами, не произнося ни слова, стали собирать посуду. "Я что-нибудь не то сказал?" - спросил Каблуков.
"Наверное, Каблуков, - заговорила Люба, - ты и мы прожили последние почти три десятилетия в слишком разных культурах. - (Почему всем удобно обращаться к нему - Каблуков?) - У меня тоже сын от человека, имени которого я не хочу называть. От очень известного диссидента". "Ты хочешь сказать, не от мужа?" Любин муж был очень толковый химик, и в России, и здесь: устраивая свои многочисленные постельные аффэры, Люба не упускала случая на публике одновременно и упомянуть о них, объясняя это своей любвеобильностью, раскрепощенностью и бунтарским духом, и противопоставить этому нерушимость своего брачного союза. Я, как Блок, кокетничала она, у него в жизни было лишь две женщины: жена - и все остальные. "Что я хочу сказать, то я и говорю. Мы обе не прюд, у нас были связи, и с очень заметными мужчинами...". "Да с другими у нас и не было", - вставила Ляля. "... фигурами крупномасштабными. Мы знали, что рано или поздно они получат мировое признание, и все они рано или поздно его получили. Но мы не делаем это достоянием кого ни попадя. Мы сами такие - и мы принимаем остальных людей такими и настолько, какими и насколько они считают нужным себя показать. Если человек представляется "Джеф", мы не спрашиваем, как его звали раньше и из России он или из Африки. Если его отец астронавт - или как у вас коверкают, космонавт, - значит, он астронавт: точка, период. Если погиб на тренировке, не следует говорить, что вы этого не видели, только слышали. Выказывать недоверие и подкреплять чьи-то сомнения. Особенно когда дело касается людей, оказавших вам громадную услугу и ждущих за это элементарной благодарности. Я имею в виду: тебе". "Ладно, - сказала Ляля, - расценим как неловкость и забудем. Человеку завтра катетер запускают через паховую артерию, пусть ляжет пораньше спать".