И опять: была и рассосалась. Дубликат Михеевой. Почти те же слухи: приходила в часть наниматься судомойкой на кухню; была замечена в порту в сомнительных компаниях; пропала из виду. Затем отца перевели, и в моей памяти от нее остались такие же фрагменты, как от Клайпеды в целом. Баркас входит в коротенький узенький, как раз по его длине и ширине, канал; канат, аккуратными петлями охватывающий чугунную тумбу; на бетонной площадке перед ним еще несколько бухт чистого белого каната в шахматном порядке. Лямки купального лифчика из сиреневой саржи, под которые она одновременно просовывает большие пальцы обеих рук, одновременно проводит ими взад-вперед и потом плывет сажонками до ограничительного буя; стакан столовского компота, из которого она, запрокинув голову, вытряхивает в рот прилипшие к дну яблочные ломтики и абрикосы.
   А после, уже в Пушкине, уже когда отцу дали подполковника, у нас появилась на короткое время домработница (3) - отец тоном приказа объявил матери, что новый их статус обязывает завести. Без возраста и вообще как будто без внешности, и звали ее тоже Рая, но тогда это никак у меня не связалось ни с капитаншей, ни с вожатой. Честно сказать, ни с чем: шаркала шваброй, мыла на кухне посуду, там же на кухне они с матерью бу-бу-бу - я ей, по-моему, ни разу и в лицо не посмотрел.
   Но сказать, что знает меня, если верить Жоресу, могла скорее всего она. Как, следовательно, и я ее. Правда, и любая из тех двух, будь его матерью и узнай, что он отправляется на Сценарные курсы, а до того прослышь откуда-то, что там обретается подполковника сын, вполне имела право о знакомстве упомянуть. Раз они, одна меньше, другая больше, попадались мне на глаза, так, наверное, и я им когда-то. И раз обе, одна теснее, другая отдаленнее, были связаны с отцовой службой, то почему бы этим связям так или иначе не поддерживаться? Выкладки были логичными и потому скучными, а вот что от логики уходило и потому будоражило сознание, не сильно, но неотступно, это что все три могли быть одним лицом. По крайней мере у первой и второй общего оказывалось много больше вероятности случайных совпадений: активная позиция, испускаемые флюиды, создание напряженности в месте скопления людей, особенно мужеского пола, появление соблазнителя, уход к нему из-под власти другого, выпрыгивание в окно, крах и дальнейшее моральное и социальное падение.
   И майор из комиссии, и комсомольский просветработник свободно тянули на Марка Ильина. Ну не майор, но старший лейтенант - запросто. До майора его, вернее всего, докачали помпы задыхающихся, с выпучиванием глаз, пересказов случившегося. В старлеях же, которыми почти автоматически делали всех присылаемых в отделы разведки и пропаганды, он, при знании языков наверняка попавший в переводчики, мог проходить после войны еще два-три года. А стенд - приехав в отпуск в какие-нибудь Друскеники, с его желанием в чем-то все время участвовать, что-то предпринимать, куда-то двигаться да и просто не пропустить возможного заработка, с его-то деятельной натурой и удостоверением преподавателя Ленинградского университета, пойти в местный райком и получить от них путевку вписывается в образ более чем убедительно. К примеру, лекция у нас на курсах - один к одному.
   Майор (он же старший лейтенант) (1), уже наедине с Михеевой в кабинете, за запертой дверью, распекая полковое начальство за просчеты в воспитательной работе, не без театральности, должной произвести на нее впечателение, и этим дутым распеканием и этой театральностью себя еще сильней заводя, воспаряет в высоты демагогии: "Это что же здесь такое! Союз Советских Социалистических Республик или что?! СССР или, понимаешь ли, жо...?" То есть нагнетает. Как бы его занесло, и вот даже у такого утонченного, как Марк Ильин, человека может вырваться от возмущения. Но все-таки не решается произнести как следует и невыразительно спускает пар: "... фа". Однако цель-то именно войти и ее ввести в условия свободного произнесения таких слов. В тот слой отношений, где такие слова допустимо, как между близкими или заведомо согласными людьми, в волнении употребить. Где она фактом молчаливого их выслушивания эти отношения с ним разделяет. Тем не менее приходится скукожившуюся жофу бросить, и он заезжает с другой стороны: "Был такой деятель Парижской коммуны, кстати, генерал Домбровский. Поляк. Называл себя жолнеж республики: жолнеж по-польски солдат. Но однажды его увидели в ресторане в обществе кокотки и стали звать жолнеж ресторана". Ильин в своей стихии: сыпать сведениями, как конфетти, а они, как цветы у фокусника, как залп фейерверка, сами расцветают. Он закрепляет достижение, разрабатывает жилу: "Союз республик - или жо... рес, понимаешь ли, тут устроили?" Этот "Жорес" по совокупности столь необычных высказываний и обстоятельств западает ей в голову. И когда в результате этого неформального допроса-собеседования, последующей стрельбы и так далее у нее рождается - на руинах прежней шлакоблочной жизни - мальчик, она дает ему такое имя. За красоту, изысканность и в память о былом.
   Райкомовский же инструктор (2), напротив, был сдержан, увлечен делом, разговаривал с Минаевой, не отрываясь от фанерного щита, на котором рисовал, клеил и надписывал, но, хоть и с паузами, говорил он один. Она что-то невпопад спрашивала, любому ответу благоговейно внимала, ото всего млела. А он - не снисходил, отнюдь, но поднимал ее, просвещал глупую ее голову. Выбирал темы из сферы культуры, разумеется, доходчивые, а как посланец комсомола - идеологически выдержанные. Например, Франция. Лучшее, о чем можно говорить с девушкой - в любое время, под любым соусом. Конец века, дело Дрейфуса - в самых общих чертах. Страна разделена на два лагеря. Не пионерских, нет, и не военных, но скорее уж военных, чем пионерских. Один из самых рьяных дрейфусаров - Золя. Писатель, натуральная школа, эпопея "Ругон-Макары", приверженец социализма. Знаменитый памфлет "Я обвиняю". Другой - Жорес. Он оболганному и отправленному на каторгу капитану ровесник, он защищает его, как своего одноклассника, как самого себя. Жан Жорес. Корпулентный мужчина. Депутат парламента. Основал не больше, не меньше как Социалистическую партию, к ней газету "Юманите"... Жорес - переводится как-нибудь? спрашивает она... Не понял... Ну, там, жарить или жиреть?.. О. Жорес. Через а-ю: а-ю произносится о... Наподобие Жоры?.. Иначе пишется... На Шорец похоже... Какой шорец?.. Футболист такой ленинградский. В защите играет... При чем тут? В общем, первая мировая война, Жорес против, и его застреливают. Через десять дней после начала... Жореса?.. Жореса.
   Это и застревает в девичьем мозгу, это и остается у нее как интеллектуальный итог восхищения Ильиным и его неземной ученостью - в дополнение к растущему животу. Это и дало...
   Очень мне эта догадчивость моя, рисующая, как оно могло происходить в одном случае и в другом, неприятна, а если не выбирать слова, то попросту противна, чрезвычайно. Этакое провидчество, которое убедительнее очевидности. Или так было, или так не было. Если не было, а я представляю бывшим, пусть и оговаривая, что это не факт, а только не противоречит факту, то это то же самое, как если было, а я объявляю небывшим. И не так меня беспокоит, что я тем самым влезаю в жизнь реальных людей, Марка Ильина и по крайней мере одной из двух, если не из трех, Рай. Что навязываю ему манеры вульгарного ходока, дешевого соблазнителя и такую существенную штуку, как отцовство, а им натуру шлюшек, недалекий ум и разбитые судьбы матерей-одиночек. Или - что ничуть не лучше - на тех же зыблющихся основаниях лишаю его сына, а их - увлечения им, может быть, влюбленности, может быть, самых сладких минут их жизни. Такое случается, тебя втягивает в чужую судьбу, кого-то в твою, ты ошибаешься, все ошибаются, хотелось бы обойтись без этого, но таков характер человеческих отношений. А то меня категорически не устраивает, что я сознательно схожу с твердой почвы, утоптанной действительными людьми и укатанной действительными событиями, на скользкий лед, по которому, как по полотну катка, проносятся из прожектора в прожектор, из цвета в цвет фигуры. И, опознавая их наполовину, я вторую, ускользнувшую от меня, половину пририсовываю им теми же средствами: тем же карандашом, по той же бумаге, а главное, того же нажима, четкости и формы линиями, что и опознанную.
   В конце концов: задуманный мной Сценарий - он что, сценарий сущего или сущего наполовину с возможным? Для документального фильма или для художественного?
   XXVII
   Все время, что они были в Москве, Тоня регулярно позванивала по междугороднему Нине Львовне, и однажды та сказала, что пришло письмо, "Антуанетте", без обратного адреса. Пересылать, или пусть ждет? Пусть ждет, любопытства великого нет, а мы скоро опять прикатим. Но задержались, приехали через два месяца, и никто про него не вспомнил. И еще раз, и еще, куда-то оно, видно, завалилось - а вывалилось почти через год. Тетка подала конверт, Тоня, продолжая с ней разговаривать, открыла, прочла обращение, заглянула в конец - сказала громко, чтобы и Каблуков в их комнате услышал: "Валерий". И огорчительно стало, и тревожно, что тогда сразу не прочли, и напряженно, что из-за гроба, и чуть ли не отрадно, что сколько уже нет его, а живой.
   "Тоша, Тоша, Тоша - ну и Колян, конечно. Если по-честному, хотелось бы только с одной тобой побазлать, но у вас ведь принципиальный, хотя и естественный тоже, вполне естественный, я без подначки, общак. Да и у меня секретов нет. Просто тебе мне проще писать. Так что давайте заведусь на тебя, а читайте оба.
   Писать, собственно, не о чем. В двух словах, Жизнь Обожаю! Вот и все сообщение, вся новость - два слова. Потрясающая Жизнь! Моя и вообще. Никогда, ни разу, ни на одну секунду ничего плохого, всегда, постоянно, каждый миг - только хорошее, одно хорошее. Сплошной кайф. День, свет, сезон, погода. Ночь, электричество, звезды, холод. Жара. Дома, деревья, лес. Лес, поляна. Ну и, конечно, приматы, млекопитающие, прямоходящие. Наш брат чуваки, и особенно ваша сестра - чувихи. Это вообще! Это наслаждение нон-стоп - что они чувихи, а мы чуваки. Но и белочки, и бабочки - не хуже, клянусь, не хуже. Листочки. Ручей, или речка, или река. Особенно в апреле. Бегущая вода. И стоячая. И из водопровода, из-под крана - бегучий столбик, а! Да сам водопровод, сам кран - как подумаю, губы дрожат от восторга. Апрель - ты что, Антуанетта, не чувствуешь - само слово: а-пп-ре-ейль. Да любое, любой месяц. Да любой звук - что его издать можно, произнести. Ян-фарь. Ян-Цзы. Ли-фарь. И вообще балет. Танцуют. Ты танцуешь. Танго. Ты с Коляном. Колян, не мешайся. Без тебя, признаю, было бы хуже, ты на своем месте, не одной же ей ногами водить. Но без тебя было бы лучше. Я понятно говорю? Она - танцует, а ты - учишься. Танцу! Ёкэлэмэнэ. Ты бы еще поэзии поучился. Но без тебя хуже, много хуже, без тебя не было бы так потрясающе. Ты - Колян, Колян, Колян. А она - она, она, она. Искусство. Есть искусство. Например, красота. Не красивая, а как у нее. У тебя, Антуанетта. Танцующая танго с собственной головой в руках. Например, скрипоза моя. Что я ее в руки беру, это еще кошмарней, чем что Колян танцует. Бить меня, ломать мне пальцы, лупить декой мне по башке, смычком по роже - но не злиться. Убить но не злиться. А дать мне снять тот звучок, тот мык, тот таборный.
   А самое в жизни, как бы тут сказать, божественное, это что ей, жизни, нельзя сделать плохо. Ухудшить, повредить - никак. Боженька не дает. Чуть где не так, ой-больно, ой-до-невыносимости - глядишь, тут же и так. И так так, что лучше не бывает. Вот Золушка моя всем дает, кто ни попросит. Ах-ужас-какой, будь-ты-проклята. А че плохого-то? Наоборот! Всем! Не скаредничает. И такая - моя. Доченьку мне родила. И еще родит, если попрошу. Моя просьба у ней первей других. А что я "как все", то кто я такой, как не "все"? В футбол играть надо, как все. Я во дворе играл. Главное - не бояться. Такая у кого Золушка, другая - не бойся с ней жить. Измена, ангина, пучина - это как посмотреть. Ангина - наслаждение, если, например, от нее заразиться. Захотеть если - и с ней валяться болеть. Своей волей в температуру тридцать девять влезть - класс, юмор. В пучину. В измену. А че бояться! Джордж Байрон влез, капитан Немо влез. А Гурий испугался - и чего хорошего? Так его к ней тянуло, а не стал. Не из-за меня, меня давно не было. И она бы уж как согласилась, приняла бы на лоно, он-то ей всегда нравился и по-всякому. Забоялся. Что больно будет. Сложно. Ни к чему не приведет. Ясное дело, не приведет - куда дальше, когда уже привело. С ней где начало, там же и конец. Вот этот ваш Раевский с курсов, генерал-от-кавалерии ваш, ссыльно-каторжный, он бы мог. Или бы стал, или не стал, а только не раздумывал бы, любит - не любит, чем сердце успокоится. Главное - снять звучок, кочевой, кибитчатый. Низкую ноту. Как колесная ступица с оси. Сперва закорешиться с цыганкой. I've been to the gipsy. На пару с Армстронгом. But when she look'd in my hand. Она заглянула мне в ладонь. She slapped me right in the face. И дала оплеуху. Где это было? А разве не на школьном вечере? Не под гугу-гугугу - "Сент-Луис блюз"? О, Сан-Луи, город на Миссури!
   Тоша, ты меня прости, картоша. Вы меня оба. Потому что я сейчас сижу, справа стоит водочка "Московская" ленинградского разлива, грамм двести осталось, а слева портвейн "Агдам" Киришского нефтеобрабатывающего предприятия, порт-вейн, аг-дам, считай, настоящий порто, бутылка темного стекла, но по весу чувствую, что половина. А за ней еще одна, такая же, целая. Посередине - я: лес, поляна, бугор, яма, грудь, живот, а там - Пушкин живет. Я, как Пушкин, сижу и пишу вам письмо, без лампады. Как напишу - я имею в виду, все три до дна, - пойду купаться. Плавать по Неве. Как речной трамвай "Пушкин". В Петродворец. Жаль, вы далеко, мы бы с вами сейчас посетили две северопальмирские достопримечательности, Петро-дворец и Метро-строй, былое и думы.
   А пожалуй, не потащусь я ни к какой Неве, сил не хватит, а кинусь прямо под окнами в прохладные струи. А че? Канал Грибоедова, только что почистили. Вон он в окне. И Казанский собор. А перед ним фонтан, можно и в фонтане. Понимаете, особое летнее одиночество. Летний город, летние скверы, парки, улицы, вода. Все опустевшее. Случайные встречи. Сближения - как у Блока, неотвратимые какие-то. Комната на канале. Похоть - неистовая какая-то, что-то химическое. И для погашения всегда выбирает самый неподходящий реагент. Реагентшу. Одноразовую регентшу, пассэ-муа-ле-мо. Я выбираю. Чтобы не попадать в намытое русло "отношений". А так - настолько невероятно, что и вспомнить, а значит, и исследовать, нельзя.
   Да-да-да, сейчас спущусь, сложу к цоколю Дома книги одежонку и поплескаюсь в чистой, как слеза, струе канала. Пока писал, жить стало грустнее, но все равно - прекрасно. Помню, что прекрасно. И что ни приходит на ум, все восхитительно. Снег, свежий воздух. Об этом писано в начале. Неизвестность - вот что! Как же я раньше не допер? Всё без исключения - но неизвестное. Пусть и известное, пожалуйста, - но как неизвестное. О, неизведанность, ах, неизведанность. Тоша, Колян - это вы: "ах". Это Каблуков Николай, это ты. Но Тоша, Тоша, Карманова Антонина - это "о". Как облупленных вас знаешь, а вы и облупленные - неизведанность. Потому что любовь.
   Валерий.
   Валера.
   Поль Амбруаз Валери.
   P.S. Такая речка - Валери
   у Лермонтова есть. Пари?"
   XXVIII
   Тоня позвонила Изольде. Да, посылала письмо она. Следователь отдал через полгода папку с тесемками, а в ней два конверта. Заклеенных, вскрытых, со штампом "Вскрыто ЛУР". Вот это - и Алине, "открыть не раньше, чем в 20 лет". Конечно, допрашивали, это с самого начала. Когда отдавал, интересовался уже не тем, что смерти касалось, а тем, чем КГБ интересуется. В каких отношениях был с Раевским? А вы? Состояли вы с ним в отношениях? А у нас есть сведения, что состояли. Делился он с вами своими взглядами, программными планами и конкретными намерениями? А у нас есть сведения, что между вами существовала интимная близость и делился. "Это что, - спросила Изольда Тоню, - Савва Раевский, что ли?" Отдельно вызвали забрать "имущество": барахло кое-какое, стол-стулья, книги. "Не мне, конечно, Алине: единственная наследница". Да! - следователь, когда в конце подписывал пропуск, спросил, не удержался: а у вас в обозримое время не будет свободного вечера встретиться в неофициальной обстановке? Изольда ему: вы имеете в виду обстановку интимной близости? нет, в обозримое время не получится.
   Письмо дали прочесть Нине Львовне. "Я же говорю, это из-за этой твари". Каблуков потянулся к книжным полкам: "Надо бы перечитать "Валерик"". "Зачем, я помню наизусть. "Я к вам пишу случайно, право". Хрестоматийный Лермo нт. Пишу случайно. "Безумно ждать любви заочной? В наш век все чувства лишь на срок; но вас я помню - да и точно, я вас забыть никак не мог!
   Во-первых, потому что много
   И долго, долго вас любил".
   Это главное, это и есть - он. "Потом стараданьем и тревогой за дни блаженства заплатил". Именно. "Страданьем" - каждый напишет, а он - "и тревогой". "С людьми сближаясь осторожно, забыл я шум младых проказ, любовь, поэзию, но вас забыть мне было невозможно". Ну и так далее. "Зато видал я представленья. Каких у вас на сцене нет". Его фирменная схема разговора с забывшей, но незабытой женщиной. Нежность - боль - бой. Переход к реальной войне, кавказской. "И два часа в струях потока - бой длился. Резались жестоко. Как звери, молча, с грудью грудь. Ручей телами запрудили. Хотел воды я зачерпнуть... (И зной, и битва утомили - меня), но мутная волна была тепла, была красна". На перепаде от жестокости к жалости и обратно у него все стихи. "Мрачно, грубо - казалось выраженье лиц. Но слезы капали с ресниц, покрытых пылью... На шинели, спиною к дереву лежал - их капитан. Он умирал. В груди его едва чернели - две ранки". А дальше эпитафия нашему Валере. "Галуб прервал мое мечтанье - ударив по плечу: он был - кунак мой; я его спросил: как месту этому названье? Он отвечал мне: "Валерик. А перевесть на ваш язык - так будет речка смерти"". Она замолчала.
   "Ну и?" - сказал Каблуков. "Что за сорт людей, - огрызнулась та немедленно, - которые вместо "надо прочесть" говорят изящно "надо перечитать"?.. "Так будет речка смерти: верно, дано старинными людьми?" "А сколько их дралось примерно? Сегодня?" "Тысяч до семи". "А много горцы потеряли?" "Как знать? - зачем вы не считали!" "Да! будет, - кто-то тут сказал, - им в память этот день кровавый!" Чеченец посмотрел лукаво И головою покачал". И более или менее ожидаемый конец. "Но я боюся вам наскучить. В забавах света вам смешны тревоги дикие войны". То всё забавы. Всё, что у нее. А у него - тревоги. Все равно, с ней или на войне. "Вы едва ли вблизи когда-нибудь видали, как умирают". Все равно - от любви, от раны. "Дай вам бог и не видать. Иных тревог - довольно есть"... А Раевский - это что, это Савва Раевский? Он что, тоже у вас? Сценарист?" "Был".
   Про Савву Раевского знали все - знаменитость нового типа, каких не появлялось со времени, может, первых лет революции. Антисоветчик. Арестован с первого курса института, за полгода до смерти Сталина. Вернулся в общем потоке реабилитированных, написал книгу. Напечатали во Франции - по-русски и одновременно перевод. И сразу - в ФРГ, Штатах, Японии, повсюду. Он с издателем стал переписываться, по почте: такие-то опечатки исправить, вот этот кусок снять, а этот перенести на это место. Гонорар пока не переводить, пусть ждет. Гонорар! Тут за одно упоминание имени на Западе - публичное раскаяние и гневная отповедь в "Литгазете", а этот - гонорар. И по всем радиостанциям: Савва Раевский, Савва Раевский. Наши помолчали, сколько можно - или сколько нужно, - и дали единовременный залп, в четверть силы, разминочный, в той же "Литературке" и "Совкультуре". Дескать, смрадные лавры Пастернака не дают покоя, в этом роде. В следующих номерах письма трудящихся, умеренно. Они умеренно, а "Голос Америки" и все прочие - на полную катушку. Сам герой хоть бы хны. Побили пару раз, на улице, в подъезде - он открытое письмо в "Ле Монд" и "Геральд Трибюн", с перепечаткой в прочих. Потягали - но по сравнению с тем какое это тягание: детские игры. Торжество законности, руки у правосудия связаны. Однако трудящиеся-то, а особенно коллеги по писательскому цеху - эти с яростью запредельной требуют принять меры. Так-сяк слепили принудительное психиатрическое лечение. А ему уже одна правозащитница ребеночка родила, Иннокентия, - в честь без вины страдающего отца. Через год вышел, припухший от галопиридола, с губами кровоточащими - и опять книгу. А между делом подал заявление на курсы - без рекомендации, без анкеты: заявленьице от руки и не больше не меньше, как первую книгу. Но на каком-то верху покумекали и велели зачислить. Тем более и время либеральное-разлиберальное, под самый налет Хрущева на выставку в Манеже.
   Раевский походил месяц и, как выражался Валера, "свалил". Сказал: чепуха - как вы можете, мужики, на это время тратить? Но на некоторых просмотрах и позже возникал. Садился в последнем ряду и на весь зал: со мной рядом никто ни-ни! я Савва Раевский, изменщик родины. Вообще с самого начала держался просто, не обособленно, шуткам, все равно смешным или дурацким, хохотал и сразу прибавлял: "А мне один кент рассказывал", - и анекдот ли, хохма, история или только фраза одна всегда были хорошего класса. Глаза при этом не то чтобы, как говорится, не смеялись, но от веселья его словно бы отставали, что да, то да. Как у всех посидевших. А может, от него - как от них всех - хотели это видеть, ну и видели. После того, как Шахов представился Сеней, Раевский сказал: "Вообще-то меня там тоже звали Сеня. Говорили, Савва - это по-еврейски, а по-русски Сеня. А по-татарски, гли-ка, Франсуа".
   Когда на первом собрании мастерской обсуждали, кто о чем будет писать сценарий, он ответил: да все о том же - и помахал своей книжкой. И, пока не бросил курсы, даже успел сочинить пролог, страниц десять. Совпадавший с книжным, то есть и с биографическим: как так получилось? Советский, с советскими мозгами, десятиклассник, нормальный комсомолец, начинает сомневаться, разочаровывается и в конце концов протестует. Обычная московская школа в Черкизове. Два выпускных класса, на медаль идут шесть человек. Пять фамилий еврейских и Хомченко. В соответствии со школьным остроумием переиначенный в Хамченко, безо всяких оснований. Так себе малый, довольно бесцветный, но не плохой. Знаменит тем, что в шестом классе нашел у матери в туалетном столике баночку мази с прикрепленной на резинке инструкцией: вводить во влагалище перед совокуплением. Пришел ошалелый, рассказал. Не поверили: вводить?! во влагалище?! перед совокуплением?! Да и сама мазь чего стоит! Чтобы такое могло быть на свете. Чтобы были такие люди, такая женщина, которая это делает, и мужчина, который с ней, с которым она берет и совокупляется. Чтобы это были прямо Хомченко мать, которую все видели, и отец, который ходит на родительские собрания. И наконец, чтобы эти слова были напечатаны, черным по белому, открыто, в типографии. Наборщики это набирали, печатники читали, аптекари само собой. Нельзя поверить. Принести он инструкцию не решился, вдруг мать заметит, а стал водить к себе по несколько человек и показывать. Прочли, глотая слюну, все. Старшеклассники на переменах подходили, спрашивали: это у тебя, что ли?
   Пятерки он получал, но поровну с четверками - в четвертях выходило чаще пять. Мало кого волновало: кроме него, никого. Пока не стали тянуть на медаль. Иногда отвечает - ну не волокет, едва подлежащее со сказуемым складывает. Четыре, Хомченко. Краснеет, веки краснеют, глаза краснеют: а вы спросите меня дополнительный вопрос. Ладно, пять с минусом, но в следующий раз, имейте в виду, прогон по всей теме... А у Вайнтрауба, у Зельцера - от зубов отскакивает. Начинаются экзамены, первый - сочинение. Строгости драконовы, исправления запрещены - переписывай всю страницу; сдаешь - на каждой расписывается член комиссии. И-и - одна в орфографии у нашего Хомченко ошибка, две в пунктуации. Он стоит в коридоре, в углу, наискосок от директорского кабинета - и плачет. Всхлипывает, трясется. Семнадцати годов юноша. Его зовут в кабинет, а на русском устном объявляют: сочинение Хомченко пять. На математике письменной учитель заглядывает через плечо, беззвучно чего-то объясняет - пять. Устные все - пять. География - в девятом классе сдавали - была четыре: срочная пересдача - пять. Золото у Хомченко у Вайнтрауба, Зельцера и трех остальных серебро. Все равно чересчур, но что вы хотите, Черкизово, такой район. На вручении аттестатов мать сказала: "Я счастлива, что мой сын поддержал честь русского народа", - без обиняков. Сказать она сказала, но все, на нее глядя, лыбились, а Раевский предлагал соседям пари, что сейчас она уже не вводит. А Зельцер, метр шестьдесят с кепкой, одна слава, что кандидат в мастера по шахматам, когда услышал "русского", с места прибавил "и украинского". И бровью не шевельнул, а шевельнувших заверил серьезно: Хомченко - украинская фамилия.
   Раевский поступил в Иняз и уже в сентябре написал в ЦК партии, что в стране не соблюдаются ленинские нормы национальной политики. Тут с ним подружился парень со второго курса и, взяв с него страшную клятву, открылся, что входит в тайное общество "Верлен". На вид имя французского поэта, а на самом деле - "Верните Ленина". Раевский рассказал про Хомченко и свое письмо. Через некоторое время тот попросил переписать листовку - "Общество "Верлен". Маяковский плохой стихоплет - так говорил Ильич". Раевского арестовали, по малолетству дали всего пять.