Близко к этому пересказу тот же сюжет Каблуков изложил на вступительном экзамене в качестве сочинения на свободную тему. Озаглавил его "В роли Отелло замполит Хромов". Впоследствии дважды переписывал - как сценарий детально проработанный, готовый, чтобы по нему снимать, а затем вместе с режиссером уже как монтажные листы. И еще несколько мест переделывал под давлением сверху, с боков и снизу. Начальства - не приказывающего, а предлагающего исправить то, что может быть понято зрителем двусмысленно. Режиссера - которому очень хотелось снять что-то, что хотелось снять все равно в каком фильме: пикник, аиста в гнезде, перегонную установку со змеевиком. Актеров - просивших сделать фразы короче или, наоборот, длиннее, а их появление в кадре более удобным или, наоборот, более эффектным. Но этот первый набросок (то, что позднее стало называться синопсис) ему нравился больше всего. Все, что нужно, было в нем сказано, а что недосказано, давало свободу выбирать из нескольких напрашивающихся развитий действия наиболее привлекательное.
   В роли Отелло замполит Хромов
   Всесезонное настроение майора Хромова - ровное, летом - деятельное, конкретно этим - приподнятое. После двадцати лет службы в одной и той же части за Уралом он получает назначение в область на европейской стороне Союза, в почти такую же часть и почти такой же городок. Однако сама перемена производит сильнейшее впечатление. Ему сорок, через пять лет он мог бы выходить в отставку. Но сдвиг в том, что казалось не подлежащим изменению, вселяет в него простую мысль: что он может изменить все, по крайней мере то, что до сих пор казалось ему судьбой. Например, не ждать этих пяти лет, а уволиться сейчас же и начать какую-то другую жизнь. На пустом месте, без профессии, без связей. И то, и другое, и третье чревато не только очевидными трудностями и неприятностями, но и возможностями, которых нельзя угадать заранее. Так же, как то, что у него нет семьи.
   Переводят его на должность замполита, потому что в звании капитана он был командиром роты и в нагрузку завклубом. На этом месте добился подъема художественной самодеятельности: его часть заняла первое место среди театральных коллективов округа. С новой звездочкой так продолжаться не может: майор - и завклуба в занюханном строительном полку. Свой же замполит там уже есть, был от века и, как все понимают, навеки. На новом месте, чем загрузить Хромова, не знают и потому рады, когда он предлагает заняться тем, что у него получалось, все той же самодеятельностью. Но на этот раз он просто от сознания, что ключ от свободы у него в кармане, воодушевленный так, будто в самом деле уже освободился, начинает с того, что соблазняет командира полка идеей спектакля, который принес бы им не местную войсковую известность, а общесоюзную внеармейскую. Присущая ему обаятельность, уже набравшаяся артистизма в увлечении театром, пусть доморощенным, в сочетании с открытостью характера вызывает к нему доверие. Тоска в части царит беспросветная, пьянка, чифирь и мордобой. Кино в городе показывают то же самое, что в казарме на следующий день, иногда в обратном порядке. Постель интересует мало кого: кто обзавелся бабой на стороне, скрипит зубами так же, как живущий с законной женой, даже измены не развлекают. Именно так и хочет замполит ставить пьесу из гарнизонной жизни итальянской военной части XVI века - "Отелло" Шекспира. Такая хрестоматийная классика, объясняет он, отведет всякое подозрение в намеке на современность. Полковник без энтузиазма, но соглашается.
   Майор велит выводить роту за ротой, сегодня одну, назавтра другую, на плац и после команды "вольно, разойтись" всему составу проходить мимо него. Смысл в том, чтобы заметить лицо, чем-то выделяющееся из общей массы. Однако военная форма делает всех неразличимо похожими друг на друга. В следующий раз прибавляется команда снять гимнастерки и пилотки. Но в белых нижних рубахах люди выглядят еще более безликими, особенно остриженные наголо. Хромов собирает сержантов и старшин, просит их предложить солдатам надеть то, в чем они, пряча от глаз начальства, ходят в самоволку. Гарантия того, что это ни сейчас, ни впоследствии не будет против них использовано, - его честное офицерское слово, подкрепленное официальным приказом с объяснением необходимости такого переоблачения в целях культурной работы в части. Большинство рядовых отказывается, они видят в этом подвох и стоят на том, что без разрешения никогда расположения части не покидают. Но есть в каждой роте десяток-другой таких, которые соглашаются. Они-то и нужны замполиту те, в ком игроцкий элемент побеждает косное благоразумие.
   В общей сложности набирается около ста человек. Еще и еще раз они, как обычные уличные пешеходы, дефилируют мимо майора, стоящего в тени подъезда штаба, чтобы быть как можно менее заметным. Он меняет задания: идти, глядя в землю; рассматривая друг друга; оборачиваясь; бросая внезапный взгляд в его сторону. В отличие от первых, массовых проходов, когда одно лицо разнилось от другого в лучшем случае чертами, по большей же части и черты не очень-то различались, на этот раз одно из нескольких лиц словно бы на миг освещается и выделяется. Вместо "снимка", представляющего собой в принципе не что иное, как "полицейский портрет", возникает "фотография", но и к фотографии прибавляется что-то, что хочет ускользнуть от оптики. Собственно говоря, это и есть самое существо кино - когда экран увлекает не сюжетом, а изображением, заставляющим разглядывать себя. Другое дело, что изображение нуждается в том, чтобы быть насаженным на сюжет. Парадоксальная необходимость: сюжет должен отвлекать от чистого разглядывания, перевести его, насколько возможно, в автоматический режим - чтобы оно не наскучило слишком быстро.
   Наконец мужская часть труппы выбрана, два состава, двадцать человек плюс массовка. Иначе подбираются исполнительницы на три женских роли, здесь выбор невелик. Бьянка предлагается буфетчице Тасе, хотя и не столь соблазнительной, как шекспировская "шлюха по призванью", но достаточно опытной, чтобы разделить мотивы ее поведения. Точно так же Эмилия достается фельдшерице Кате - жене капитана, начальника мастерских, распущенной на язык, но весьма строгой в обращении со всеми, кто подкатывался к ней с ухаживанием. Напрашивающимся и вместе с тем самым трудным оказывается заполучить на роль Дездемоны жену командира полка Виолетту. Когда-то она училась в театральном училище и даже немного играла на сцене, пока не вышла замуж и уехала в глушь, куда назначили служить мужа. Уговаривать приходится главным образом его: отпустить полковничиху скоморошествовать наравне с незнамо кем, к тому же подчиненными, к тому же в роли женщины влюбленной и убиваемой, требует от него отказа от устоявшегося за много лет и вполне устраивающего положения вещей. Хромов преодолевает его сопротивление тем, что параллельно с обработкой самой Виолетты старается глубже вовлечь командира в свое предприятие. Под давлением замполита тот принимает участие в просмотре, устроенном на плацу. Затем, когда дело доходит до заключительной проверки правильности отбора и переносится в помещение, командир уже от себя предлагает всех снова запускать пятерками, как - он видел в заграничных фильмах - это делается при опознании преступников. Словом, кое-какую заинтересованность Хромов в нем поселил.
   Кто будет играть Отелло, решается по-военному просто: сам замполит и будет. К каждой очередной пятерке, прежде чем она по команде "свободны" покидает помещение, полковник присоединяет Хромова. И каждый раз произносит - хотя тоном и подтрунивающим, но убежденно: "Ну как думаешь, чья физиономия больше всех запоминается? В смысле - затемняет. Твоя. Тебе черного и изображать".
   Начинаются репетиции. Хромов объясняет исполнителям замысел своей постановки: все, что в пьесе происходит, все интриги, ловушки, козни, любовь Отелло к Дездемоне и Дездемоны к Отелло, злоба Яго и преданность Кассио, страсть Родриго и негодование Брабанцио - не что иное, как результат беспросветности и убийственной монотонности въевшегося в мозг и сердце наперед известного гарнизонного быта. Десятилетиями одни и те же фигуры обречены на общежитие в закупоренном пространстве. Так что все шаги, которые предпринимают персонажи, - это попытки хоть как-то развлечься, ничего другого. Потому и реплики должны проговариваться в диапазоне от непроходимой скуки до нескрываемого отвращения к партнеру. Все только изображают заинтересованность, или дисциплину, или страх перед вышестоящими, на деле же бесконечно равнодушны и думают о том, получится или не получится хоть что-нибудь из их слов и действий, а отнюдь не о катастрофичности последствий. Даже когда ход вещей приводит к трагедии, ее участники ведут себя, ориентируясь не на диктуемую чувствами реакцию, а на то, чего от них ждут в такой ситуации. Так сказать - чтобы не разочаровать некоего стороннего наблюдателя. Помимо режиссерской идеи, такая трактовка пьесы несет облегчение задачи исполнителей, чей актерский уровень, естественно, невысок.
   Репетиции (прописать подробно три-четыре).
   Однако по ходу репетиций, по мере привыкания участников спектакля друг к другу и установления между ними более коротких отношений, зарождаются и постепенно начинают выходить на поверхность обычные человеческие коллизии: возникают притяжения и отталкивания, знаки расположения, ухаживания, флирта, но также и непрязни, кто-то кого начинает недолюбливать, плести козни. (Продумать пружины драмы, прочертить общий рисунок и направленность ее линий, свести их в несколько промежуточных узлов и единый окончательный.) Стержнем, вокруг которого новые связи располагаются, органично становится то ли реальная, то ли внушенная себе, с элементами истеричности, влюбленность Виолетты в Хромова, все очевиднее проявляющаяся от репетиции к репетиции, набирающая силу в промежутках между ними. Признания Дездемоны в любви к Отелло переходят грань условности и звучат настолько откровенно, что становятся похожи на отсебятину.
   Новость быстро распространяется и - в духе шекспировской пьесы - прежде других достигает полковника. Нельзя сказать, чтобы это особенно встревожило или взволновало его, опустошенного до бесчувствия не меньше остальных. Скорее из намерения пощекотать себе нервы и оправдать ожидания окружающих он начинает приходить на репетиции и наблюдать развитие незапланированной драмы. (Далее - психологически точные картины поведения: Виолетты, то сдерживающей страсть, то дающей ей волю; Хромова, всеми силами старающегося погасить конфликт; командира части, внешне никак не реагирующего и тем еще сильнее нагнетающего напряжение.) Апогей наступает, когда однажды вечером после ужина майор приходит в свою комнату и, включив свет, обнаруживает Виолетту. Коридор общий, шума поднимать нельзя - на что она и рассчитывает. Ее объятия, все более пылкие, его сопротивление, все более слабое, ведут к понятному завершению, но, когда они падают на кровать, подламывается ножка. Хромов, подчиняясь инстинктивному порыву, выталкивает ее в коридор и запирается. В неистовстве она начинает колотить кулаками в дверь, швыряет туфлей в торцевое окно, другой в лампочку, разбивает и то, и другое. Распахиваются двери. Она кричит, что подверглась нападению. На лицах ухмылки. Кто-то уже сбегал за полковником, тот с ходу начинает расследование. Было ли это изнасилование?.. Попытка?.. Узнала ли ты нападавшего?.. Нет, он набросился сзади, но, когда, испугавшись, побежал на лестницу, я мельком увидела его во встречном свете... Узнала?.. Нет... Могла бы узнать?.. Наверное... А как ты здесь оказалась?.. Потеряла листки с текстом для завтрашней репетиции и шла к майору Хромову за дубликатом.
   Назавтра приезжает вызванный полковником следователь из штаба дивизии. После опроса потерпевшей и свидетелей он распоряжается начать личное опознание. Повторяется операция, проводившася при подборе участников спектакля, но с совсем иной нагрузкой. Серьезность нынешней несоизмерима с той. Контраст выражается прежде всего графичностью лиц, словно бы попавших в иное освещение. На этот раз на стульях в темноте помещения сидят следователь и Виолетта, а люди - все в обычной форме - запускаются по десять. Некоторые из них узнаваемы по предыдущим просмотрам, особенно составлявшие труппу. В одной из десяток появляется полковник. Виолетта вглядывается в эту группу дольше обычного, но в конце концов произносит все то же "нет". Он присоединяется к ней и следователю.
   Наконец десятка с Хромовым. Зловещая улыбка возникает на лице командира части, когда он уставляется взглядом в лицо жены, в крайнем волнении впившейся глазами в лицо замполита. Следователь поворачивается к ней. Тянутся секунды, все более невыносимые. Она выбрасывает в сторону Хромова руку и без голоса шепчет: "Вот этот". Полковник встает и насмешливо обращается к нему: "Ну, замполит, что теперь будем ставить?" И тот спокойно отвечает: "Пантомиму "Прекрасный Иосиф". Есть такая. Пьес вообще хватает".
   Когда дело уже дошло до собеседования и Каблуков оказался в комнате, где сидела приемная комиссия, все глядели на него доброжелательно. Председатель сказал, что он зачислен на курсы, поздравил, задали парочку необязательных вопросов, про прошлое и про будущее, замолчали, пора было отпускать, но и неловко, что так коротко, и старый кинодраматург спросил: "Так вы в стройбате служили?" Он ответил на вопрос без подробностей: "Нет". "А в каких войсках?" "Я в армии не был". "Как так?" Повисло настороженное недоумение. Кто-то помоложе, чтобы замять, сказал: "Феномен Высоцкого. Такое поколение. Не воевало, по лагерям не сидело, а пишет достоверно". И другие закивали головами: "Высоцого, Высоцкого. И Бродский этот самый. "Если я в окопе от страха не умру"". Но старик не унимался: "Это что же, фантазия?" "Отец военный", - сказал Каблуков. "А-а, отец. Понятно. А вы, значит, воинской повинности избежали?" Каблуков с того момента, когда они с Тоней решили, что курсы - это как раз то, что ему нужно, одновременно и хотел на них попасть, и не очень хотел. А сейчас вдруг вообще расхотел. Точнее, дать откровенный ответ показалось ему в эту минуту важнее всего на свете. Дружелюбно глядя в глаза драматургу, он сказал: "Да, Бог миловал".
   XIII
   Было два плана в этом наброске, к которым Каблуков заведомо имел претензии и знал, что поправить дело так, как он хочет, ему не удастся. Первый - это ускользающая от изложения сюжета боль, засевшая во внутренностях всех без исключения действующих лиц, настолько за годы отупевшая, что почти ими не замечаемая. Лишь мгновениями обостряющаяся, а в остальное время не больше, чем тень боли, присутствующая как воспоминание о том, как когда-то ее не было. Делая полномерный сценарий, Каблуков написал несколько эпизодов на эту тему. Например, репетиция кончена, все расходятся, Хромов укладывает в папку разрозненные листки с текстом, и Виолетта, явно ради него задержавшаяся на сцене, вдруг говорит: "Интересно, какие у них были бы дети, черные, как он, или в Дездемону?" Из темноты зала раздается голос полковника: "Негр своей смолы в ее молочко бы натолкал". Не обращая внимания, она продолжает спрашивать: "А вы были женаты?" Хромов нехотя отвечает: "Давно". "Ну как давно?" "Еще младшим лейтенантом". "А детей не было?" "К счастью, нет". "А у нас есть, - опять вступает полковник. Красная Армия - вот наши дети! Да, Виолетка-пятилетка? Сколько надо дочерей, сколько надо - сыновей, без счета - внуков. Старшие, младшие, успешные, неудачники, сами с усами, списанные в утиль - все! Немножко мы, конечно, их Красной Армией до жизни не допустили, немножко до светлого будущего не довели. Немножко опозорились. Но она их по полной нам заменяет. И дом наш, родовое наше именье, и сад при доме, и летнее солнышко, пляж, теннис - всё Красная Армия. Пойдем, майор, попьем с тобой сегодня побольше водки, очень ты мне нравишься". Через несколько часов, тяжело поднявшись из-за стола, уставленного пустыми бутылками в окружении полной окурков пепельницы, разломанной буханки хлеба, нарезанной колбасы, он берет за грудь и за ремень лежащее на полу бесчувственное тело Хромова и отволакивает в угол. Скатывает половик, подкладывает ему под голову. Тут же выдергивает, так что затылок стукается об пол, и дважды пинает в поясницу ногой. Уходит, возвращается, перетаскивает на диван, укрывает половиком, неподвижно стоит, смотрит на него, вдруг замахивается, но не бьет, а со злобой плюет в лицо и сразу начинает вытирать, тщательно, почти с нежностью.
   Эта и еще несколько похожих сцен в какой-то мере передавали, казалось Каблукову, последнюю степень измученности всех их - "несчастных сукиных детей", как тянуло его повторять за Фолкнером. Их жестокость и их слабость одинаково вызывали сострадание. А если не вызывали, если не вышло у него так написать, чтобы вызывали, то, стало быть, и не выйдет. Но даже если и вышло, то ведь жалость сопутствовала как раз тому состоянию, когда боль в них обострялась. А жалко ему было их всегда, и гораздо жальче, когда они к ней притерпевались до того, что не обращали внимания, - когда им было спокойно, привычно, уютно, даже весело.
   А второе, что его не устраивало, - это что о вожделении, желании, сладострастии женщин и как это у них проявляется, а главное, как в ответ ведут себя мужчины, он писал, постоянно наблюдая и страсть, и похоть тех и других, наблюдая вплотную, непосредственно, но сам никогда не участвовав. Никогда - потому что вожделение, желание и сладострастие Тони, точно так же как свои, выкладывать на бумагу, то есть выставлять на публику, - именно потому, что они были исключительно их двоих, - естественно, не мог, а никого, кроме Тони, у него ни разу не было. Не изменял он ей не из каких-то моральных принципов или соображений личной нравственности, а потому, что ни к кому, кроме нее, ни разу не испытал ничего похожего на сладострастие, всегда одну ее желал и, если вожделел - хотя сказать так про него было бы все-таки натяжкой, да и про остальные шесть миллиардов тоже: кто это кого сейчас вожделеет? - то только ее.
   Они познакомились - обоим не было восемнадцати, и никаких историй любовных, никаких романических, эротических, тем более сексуальных, до этого не было, и все, какие за время жизни были, были только те...
   XIV
   ... только те, какие были у нас друг с другом. Не знаю, кто это обо мне говорит, и, кто бы ни говорил, думаю, он знает обо мне много меньше моего. Где-то что-то видел, что-то слышал. Единственное его передо мной преимущество, впрочем, сомнительное, - это более или менее выверенная постоянная дистанция, с которой он меня наблюдает. Так вот: не то чтобы у меня никогда не возникала мысль о - самое точное слово тут будет законническое - прелюбодеянии. О блуде - блуде вообще, все равно с кем никогда: ну не возникала, что поделаешь. А о прелюбодеянии, с какой-то конкретной женщиной, бывало, что в голову и бросалась - когда женщина обжигала. И потом, когда этот миг ожога проходил, а дольше мига он не длился, я эту мысль обдумывал. Недолго - надолго ее не хватало. Это дело личное, правильно, но вовсе я не стесняюсь сделать его публичным. Чтобы другой не сделал, если с перепугу захочет. Просто никто меня об этом не спрашивал, никто на такой разговор не подбивал. А сейчас, когда кто-то со стороны рассматривает и обсуждает, то, как говорит монах у Пушкина, давно не читывал и худо разбираю, а тут уж разберу, как дело до петли доходит.
   Я женщинам то, что называется, "нравился", не буду притворяться, что этого не замечал. Тоня тоже "нравилась" мужчинам - настолько, что в том ленинградском кругу, к которому мы с молодости принадлежали, ухаживать за ней считалось даже модным. Показательнее всего мог бы стать пример Бродского - если бы он так откровенно не давал всем чувствовать, и мне, по понятной причине, первому, что Тоня, за которой он ухаживает, существо, недоступное ничьему, кроме его, пониманию. Возможно, и ее собственному. В его ухаживании главное было то, что o н его предпринял, o н на него пошел. Получалось, что ту Тоню, к которой он демонстрировал - и был при этом совершенно искренним - влюбленнность, он и нашел, и отличил, и превознес, потому что сам и создал. Тягаться с идеальностью, навязанной им предмету, было под силу одним ангелам. Но с тем или иным ущербом присутствовала она в отношении к Тоне почти всех, кто ею, так сказать, увлекался. Не в моем: я входил в число "почти", может быть, один это число и составлял. Моя Антонина была ноль идеальности, сплошной ущерб. Желание, влечение, обладание - всё в величинах непревосходимых, как скорость света и ноль по Кельвину. И это с первого раза, с того самого, когда мы одновременно лишили друг друга девственности и получилось оно так ладно, как будто до того мы уже год, три, пять были мужем и женой.
   Сейчас дам вам надо мной посмеяться: я много про это читал, а еще больше в кино видел. Смейтесь, только не оказалось бы, что преждевременно. Все, что я прочел и в кино увидел, от "Золотого осла" до "Манон Леско", от "Анны Карениной" до "Тропика Рака", от "Травиаты" в постановке Дзефирелли до "Эммануэли" и порнофильма, на который я наткнулся в телевизоре в номере берлинской гостиницы и смотрел восемь минут, что зафиксировано в оплаченном мной при отъезде счете, - сделало меня моногамным бесповоротно. Моя моногамность была органической и, как все органическое, подверженной опасностям, слабости, порче, распаду. А стала, если хотите, косной - как это можно сказать про вкус, абсолютно удовлетворяющийся тем, что в наличии, на столе, на книжной полке, а не вообще, чем-то где-то. Была Тоня, и я не находил в себе никакого интереса - никакого - заниматься этим с Любой, Лялей, Джиной и Мэрилин. С Тоней этого хотелось, с какой-угодно другой толкало бы разве что любопытство. А какое может быть любопытство к тому, что расписано по пунктам, сведено в протокол, и протокол этот знаешь наизусть?
   Инстинкт, скажете вы, инстинкт, похоть, либидо. А вот это-то меня уже прямо отталкивало. В отличие от стихии барышень, постелей, частей тела, которая меня просто не захватывала - кроме уникального ее проявления в виде Тони, ее постели, ее тела, - эти вурдалаки, чудища, привидения пещер внутренней секреции вызывали во мне жгучую неприязнь и желание отбиваться. С Тоней было, как, надо думать, у всех со всеми, как у любого Лени с Соней: повышалась температура мозга, горело лицо, губы, в груди, подушечки пальцев, спускалось все ниже, и это же поднималось от пяток к коленям и все выше, пока не сходилось огнем в нежном отростке плоти. Наивное описание, но ведь и совокупление - наивная вещь. Как это происходило у Сони с Леней, не знаю, а только догадываюсь, потому что не знаю, а только догадываюсь, как это происходило у Тони со мной. Ну так же, так же, понятно, что так же. Не заниматься же нам с ней обсуждением - смешиваясь с другими, превращаясь в других... От электрического же разряда, в непредсказуемый миг пробегавшего между мной и кем-то посторонним только потому, что этот посторонний привлекательная женщина, я ощущал жар неприятный, зуд, сбой дыхания, толчки крови, перекликающиеся с позывами тошноты. Это меня насиловало, мне ничего не оставалось, как давать отпор. Начинающаяся в таких случаях возня мышц вызывала ярость, смешанную с отвращением и отчаянием: что значит непроизвольно?! как это так, что я не хочу этого - и не властен остановить?!
   Еще был эрос - не сама чувственно-эстетическая сфера любви и не ее обозначение, а вполне конкретный. Вещественный, как Эрот Праксителя или Лизиппа, однако не красавчик с крылышками, а черт. Точнее, маленький чертенок. Прячущийся за занавеской или шмыгающий из угла в угол. Третий развлекающий себя тем, что делают двое, вуаёр. Мы его с Тоней не любили привыкли, но не любили. Это она его заметила и мне показала. Сначала его не было, года, наверное, три. Мы тянулись друг к другу, захватывали один другого, ласкались уже как звери, теряли соображение, и - никакого эроса, то есть никакой мысли о нем. Позднее она сказала - опять первая, я, правда, уже думал об этом, только не стал ей говорить, - что хотя мы делали это не ради того, чтобы в результате родился ребенок, но такой результат подразумевался сам собой. Когда же поняли, что ребенок не рождается, и приняли - без тоски, без скорби, не как приговор, а как условие или данность, с короткой легкой грустью - что он может никогда не родиться, тогда идея его, бессознательная и больше похожая на интуицию, ушла из нашей психики, и в зевнувшую пустотой дыру сразу всосало эрос. Отныне мы делали это, зная, что делаем только ради друг друга, а стало быть, ради самого деланья. Отныне этим - и, стало быть, нами - распоряжался эрос. И, естественно, на правах оккупанта входил в дом без спроса и предупреждения.