сидящего Бога?
Кривцов молчал.
- Ты молчишь? Я слышал сегодня плач бедного мальчика. Его чистую душу
обидел вот этот Бог... Но не найдется ли, покопаемся хорошенько, и у каждого
из нас таких счетиков, и не попросить ли нам уплатить по ним? Разве это Бог,
господа? Не обман ли здесь? Ответь же мне что-нибудь, ты, говоривший о Боге.
И опять ничего не сказал Кривцов.
- А если так, - еще возбужденнее продолжал старик, - тогда не дьявол ли
тот, кого называем мы Богом?
Казалось, старик близок был в эту минуту к помешательству. Он глядел
исступленно, не видя, и одна сверлящая мысль вонзалась все глубже в
воспаленный, кипящий мозг: не здесь ли вся суть? Не здесь ли обман?
- Если так, то да здравствует будущий Бог, освободитель грядущий.
-- Не он, кто-то неистово торжествующий в нем возглашал этого нового
Бога:
- Грядущий освободитель от власти, от мук, от старых богов! Довольно
терпеть! От сотворения мира и до наших дней длится этот обман. Мы еще Бога
не видели!
Старик замолчал, наконец. Его трясла лихорадка. Смотрели все на него
угрюмо, насупивши брови. Молчали. Никого старик не зажег.
- Повтори еще раз! - строго сказал Кривцов. И тот повторил:
- Я говорю, если Бог допускает быть злу, если Он терпит власть и
священников, если Он сам властелин и царь царей, то чем лучше Его
беспредельная власть всякой иной? И если не лучше, а хуже, ибо бесконечно
огромней, то, призывая к свержению мелких бесов, как не призвать к свержению
главного? Вот что я говорю.
Вздрогнул старик и обернулся, и увидел пару сверкающих глаз.
Это глядела девушка в красном шарфе. Бесцветные раньше - зажглись вдруг
глаза жутким огнем. А на лице у нее - раньше не видел, сидела, опустив низко
голову, - на лице у нее во всю щеку пламенело громадное красное пятно, -
съела волчанка.
Было очень красиво это лицо, но навеки обезображено грубым вишневым
пятном.
Одна она отозвалась на речь старика. Остальные все ждали, что скажет
Кривцов. А он закрыл рукою глаза и точно забыл обо всех, кто был здесь.
"За что?" - горели жутким огнем глаза, до этого пусто-бездонные, и знал
старик, что это он их зажег, или тот, кто зажег и его, и тоже ждал, вместе с
ним и со всеми, ответа Кривцова.
- Такого Бога, как ты говоришь, не знаю и отрекаюсь от него, и зову его
дьяволом вместе с тобою. Нам дано знать лишь единого Бога - Христа. Он
близок и дорог нам, и Ему одному будем служить.
Так неведомыми путями то интимное различение Христа и Бога-миро правите
ля, что встало на Федины муки тонким видением Глебу, снизошло и сюда, в
грязный кабак и постучалось в беспокойную душу Кривцова, и в просветленный,
редкий момент уловил тот его и исповедал словами, отрекшись от старого Бога
во имя Христа.
Глаза его стали ясны и кротки. Это были светлые, голубые глаза, и,
казалось, ни водка, ни угар подвала не коснулись их свежести, и были невинны
они, как первый день по сотворении мира.
И тихо и вдумчиво, вкладывая невольный, углубляющий смысл в эту
простую, короткую фразу, перекрестил он себя широким мягким крестом:
- Верую в Господа моего Иисуса, распятого за нас, грешных людей.
Женщина в белой шали так же проникновенно и истово перекрестилась
следом за ним.
Остальные молчали, задумавшись. Девушка с огромным пятном на прекрасном
лице наклонила опять свою голову, и краснел молчаливо один ее красный шарф.
Опустив низко рюмку, медленно отошел старик к своему столу.

XXVII

Через полчаса от голубого и невинного взгляда Кривцова не осталось
никакого следа. С прежним пафосом громил он власти и носителей власти, но
незабываемым остался лишь тот момент, когда, закрыв глаза и уйдя всем
существом в неизвестные области, коснувшись незримых глубин, снова открыл он
их, и сияли глаза чистотой голубиной.
Старик, не отрываясь, глядел на него. Он решил, что не уйдет до конца,
ибо должен был знать, чем все кончится. Внутренне был он прикован к
Кривцову.
Опять и опять Христос сиял перед ним нераскрытой, влекущей и
заставляющей остро бороться с Ним неразрешимой загадкой. Обрушившись всей
своей силой, увидел теперь, что обрушился мимо. Нетленный Лик сиял
нетронутый, все такой же далекий, загадочный. Но ведь и те называли Христа.
В чем же истинный, светлый Христос? Где знаки Его для истомленной души?
Посетители кабака приходили и уходили. Кое-кто проходил прямо в задние
комнаты и не возвращался оттуда. Сменялись и слушатели Кривцова. Неизменными
были лишь обе женщины - в шали и в газовом шарфике. Видно было, что они, как
и старик, останутся до конца.
Уже больше не пил старик, отодвинув графин и опершись локтями на стол,
все смотрел на Кривцова.
Да, он уже не был хорош. Куда ушло это мгновение, когда над душным
вертепом вдруг глянуло синее, звездное небо?
Но все же говорил Кривцов жгучие речи:
- Не говорите мне больше о них, об отшельниках! Пусть эти носят черные,
простые одежды, - лицемерием прикрывают они свои гнусности. Я был сам в
монастыре - в этом... в вашем... в таком всеми чтимом, прославленном. Я был
полтора года в нем - насмотрелся, наслушался... Довольно с меня! И даже
научился кое-чему... Вот этому вот, между прочим...
Он ткнул пальцем в пустую бутылку.
- Хотите, я вам расскажу, что я видел там, в кельях, и не в кельях
одних, а и выше - в самых, что ни на есть священных местах?
- Что он там врет - пробурчал кто-то издали пьяным и недовольным
голосом. - Ежели, это, о девочках... так кому оно не известно?
- Кому не известно? А как же вы терпите? - грозно и пьяно потряс рукою
Кривцов.
Рука была жилистая и испитая, с дряблой, поношенной кожей; из-под
мягкой грязноватой рубашки глядела она извращенно-порочной, но пальцы были
тонки и длинны, и чисты своей особенной, им присущей внутренней чистотой,
почти святостью. Старик впился в эту руку глазами, - она говорила без слов.
- Как же вы терпите эту пакость?..
- Ну, что там, пакость да пакость - заладил... Дело житейское, и ничего
в этом самом нет такого особенного, чтобы орать на весь на кабак... Все мы
дела эти знаем чересчур хорошо! О другом о чем расскажи.
Это был бунт. Недовольный голос поддержали другие - кое-кто -
неопределенным шумом и гулом.
- О другом? - возмутился Кривцов. - Да, может быть, это-то и есть
первейший наш червь, что грызет, что не пускает нас к Богу? Может быть, даже
гнуснее, чем власть.
- Эй, дядя, помолчал бы немножко ты, - встал из полутьмы кто-то вдруг -
стихийно неоформленный, но огромный.
- Что?
- Помолчал бы, я тебе говорю...
- Как ты смеешь? Кто ты такой? - властно окрикнул Кривцов.
Загудело кругом.
- А сам кто такой? Что ты пришел сюда? Что народ смущаешь? По какому
праву такие слова?
- В моих словах только правда. Возрази, если можешь. Возрази
что-нибудь. Ну, говори. Не голодает народ? Не дерут народ? Не убивают людей,
как скотину? Это по Божьи?
- Я и говорить с тобой не хочу! Замолчи! Жид ты, вот ты кто! Жид! И я,
брат, по-свойски с тобой...
Колосс сдвинулся с места, рванулся через толпу.
- Нет... Нет... Нельзя... Как можно... в публичном месте, да чтобы
драться... Сгрудились теснее вокруг.
- Пусти, говорят! Я жиду морду желаю побить. Кто мне может
препятствовать в этом? Пусти!
Детина рванулся опять, но его удержали.
- А если так, так вот тебе, пархатая сволочь!
Пустая бутылка описала кривую линию в воздухе и ударилась в стену
позади Кривцова, не задевши его. Он стоял бледный, белее стены, но все
владел собой. Мелкой дрожью билась рука, но воля его, сдерживая, отдаляла ее
от ответной бутылки. А было мгновение - мог бы пустить ее в дело.
Секунда молчания, задержавшись в воздухе дольше, чем можно, медля уйти,
прошла-таки и сменилась общим буйным и напряженным волнением.
Странно: спокойная выдержка Кривцова, вместо того, чтобы их укрепить,
как-то ослабила стойкость его защищавших, точно, мол, сам за себя постоит, а
нападавших озлобила. Было мало сначала, но потом возросло их число. Они
придвинулись ближе к столу, где стоял Кривцов.
- Он, паскуда такая, - гремел уже новый оратор, - только других
обличать, только знакомую власть разносить, а сам этим, гляди, не чужие -
свои следы заметает. Что он тут - ишь ты, рыцарь какой! - всех девок у нас
отобьет. Как бы не так! И мы любим сладко поспать. Не одни монахи - ха-ха! А
о себе что ж молчишь, черт ты эдакий Мерзавец ты, жид! Да твою жидовскую
морду не только бутылкой, каблуком бы тебя, сапогами - на пол тебя,
изувечить тебя. Вот тебе что следовает!..
Старик стал ногами на стул и жадными глазами смотрел на Кривцова. Тот
вздрогнул, когда помянули о "девках". Опустил голову и уже не поднимал ее,
все такой же бледный, как прежде.
Вдруг кто-то добрался, подлез к нему, неожиданно вырос возле стола во
весь рост и, развернувшись, во всю свою мочь ударил Кривцова.
Лицо сразу окрасилось кровью и опустилось от удара еще покорней и ниже.
Губы что-то беззвучно шептали.
Вскрикнули женщины.
Кто-то вступиться попробовал.
- Не трогайте их... Пусть... - махнул рукою Кривцов. И те оставили.
- Бейте еще... - тихо докончил он.
Никто не трогался с места. Примолкли все. Вдруг раздался резкий голос
того человека, что бросил бутылкой.
- Что, жида стало жалко? Ах, мразь вы несчастная!
И, подойдя вплотную к Кривцову, ударил его опять прямо в лицо.
Мразь не заставила ждать себя. Плотного кучей навалились они на
Кривцова и поволокли, давя и пиная ногами.
Осталась картина в глазах старика, - он словно застыл, следя за
исчезающим и выплывающим снова на секунду одну лицом Кривцова.
Осталось:
Бледный, С тонкой застывшей улыбкой, в ней мука и радость, с закрытыми
плотно глазами - Кривцов. Нет, уже не Кривцов. Это кто-то другой. Его
волокли, истязали. Он отдался мучителям. Он был покорен, и ни на секунду в
лице не было злобы, ни ужаса. Был прекрасен влекомый и избиваемый человек в
этом притоне.
Хлынула на улицу толпа, - выволокли вон, на панель избитое тело. В
комнате остались две женщины. Было великое страдание на лице той, что была в
белой шали. Тихонько, маленьким женским крестом крестила она удалявшихся.
Девушка в красном шарфе подняла лицо, и какое - то застывшее, стеклянное
удовлетворение было на нем.
- Святой ты мой... Милый ты мой... - шептала, крестя, женщина в белом
платке.
- Если бы не избили его, - звонким и металлическим голосом сказала
другая, - я бы сама расправилась с ним. Вот. Приготовила. И она подняла в
руке пузырек с тяжелою жидкостью.
- Я плеснула бы ему прямо в лицо, - пояснила она. - Пусть бы узнал
тогда, есть ли на свете Бог.
Обратно хлынули в подвал с улицы. Старик еле пробился навстречу - туда,
где остался Кривцов.
Возле тела стояло в недоумении немного людей, хотевших помочь Кривцову
и не знавших, что сделать.
- Помогите мне донести до извозчика. Я к себе его отвезу. Помогли,
уложили почти безжизненный труп. Старик заботливо обнял его. Извозчик
поехал.
-- Сберегите его, - сказал кто-то вслед.

XXVIII

Проезжая мимо "Аркадии" - единственного светлевшего здания, ибо была
уже поздняя ночь, - заметил старик знакомый силуэт у подъезда.
"Везет мне сегодня", - брезгливо подумал он, угадав фигуру Верхушина.
Действительно, это был он и стоял радом с нарядной высокого дамой,
надвинув на лоб края своей шляпы. Бил прямо в глаза яркий электрический
свет. Верхушин держал даму под руку и что-то, смеясь, говорил ей. Но больше
говорил всею фигурой своей - с тощими расставленными ножками, с противным
изгибом спины. Дама была высокая, плотная, и Верхушин очень проигрывал рядом
с ней, но, видимо, совсем не замечал этого, держался героем.
Старику показалось, что даже шляпа не скрывает пышную призрачность его
облезающего черепа. Что-то сияло вокруг головы - обманный венчик святого.
И это после такого-то вечера!
Больная обида за Надежду Сергеевну вновь обожгла старика. Если бы знала
она, если бы видела в эту минуту Верхушина!
Перед ее красотой всегда преклонялся старик и страшно ценил, что она
среди всех всегда сама по себе. Половина неприязни к Верхушину еще оттого,
что так донельзя противоестественна внешняя близость его к этой особенной,
как казалось, загадочной женщине.
Еще раз обернулся.
Огромная шляпа с яркими перьями качнулась, давая согласие. Подъехала
пара. Верхушин с дамою сели.
Подумал с тревогой старик: не за нами ли?
Ему не хотелось, чтобы Верхушин видел теперь его. Но пара повернула
именно следом за ними.
- Пошел скорей!
Однако, извозчику трудно было торопиться в гору. Это старика
рассердило.
- Тебе говорят, поезжай скорей! - крикнул он громко.
От удара кнутом лошадь рванулась вперед, но только рванулась, только
сильней заходили тощие плечи животного, - толку из этого никакого не вышло.
Тело Кривцова, тяготея к земле, качнулось от толчка очень сильно, и старику
пришлось подвинуть его ближе к себе. Несмотря на худобу человека, тело его,
избитое и беспомощное, казалось тяжелым и грузным. На лице уже не было
теперь никакой красоты. Это было обыкновенное пьяное, подбитое во многих
местах лицо. В углах рта вместе с кровью запеклась и слюна, приклеив кончики
тонких усов.
Омерзение шевельнулось в душе старика, но он подавил его.
Дорога круто шла в гору. Лошадь подвигалась вперед очень медленно. Пара
сзади догнала, и кучер пустил лошадей тоже шагом.
- Куда торопиться нам, - услышал старик голос Верхушина. - Я люблю
длить наслаждение. Я уже в воображении моем вижу вас такой, какая вы есть...
Наконец-то...
- А вдруг ошибетесь! - с глуповатым и сочным смехом возразила женщина.
Слова едва долетели, но смех был явственно слышен, и по одному этому
смеху ярко увидел старик ее рот. Он был такой же, как у той в кабаке. И
трудно было представить ему эту женщину иначе, как в красной
полурасстегнутой кофте.
От злобы на самого себя и весь мир он крепко сжал тонкие губы.
- Я ошибусь?.. Я ошибусь?.. - услышал он возбужденный голос Верхушина.
Какое-то движение чудилось там, в глубине коляски, запряженной парой.
Волнующей, беспокойной струей добегало оно до ушей старика.
- Я никогда не ошибаюсь! Я в этих вещах не дурак! Был голос уже
сдавленный страстью, кровью бунтующей
перехваченный, срывающийся в темных изломах.
- Оставьте! Оставь! - Женщина ударила спутника по рукам. - Ты же хотел
погодить!
Невыразимая тоска охватила вдруг старикову душу. Это длилось мгновение,
но глубокая правда какой-то одной мировой тоски, напряженная
сосредоточенность, концентрация всей его жизни была в этом мгновении.
Вот когда-то ребенок он - незнающий, детски, ангельски - чистый; вот
юноша, вот мечтатель, бросивший казенный, не удовлетворявший его
университет, вот философ, затворник, мученик, истязаемый роем страстей
своих, вот искатель того абсолюта, без которого мир весь ничто, вот скептик
последний, крайний, безудержный, вот одинокий и грязный старик, скряга,
безнадежно опускающийся в самые зловонные провалы, и все оттого, что жизнь
еще грязнее души его, что ни одного нет просвета в сплошной, непроницаемой
тьме. А как шел на всякий, хоть призрачный зов! Вот и теперь везет это тело
к себе, может быть, здесь, в этой пьяной, но беспокойной душе сокрыт в тайне
тот свет, хотя так мучительно больно, так невыразимо тоскливо видеть его в
подобной грязи. А этот мерзостный, хлюпающий в собственной скверне с
упоением похоти шепот, и это все - христианство?
А там, дома, может быть, успокоившись после бывших волнений, составляет
Николай Платонович список сельских батюшек, которых можно бы было "
привлечь"...
Серая, клубящаяся тоска съела всю злобу и все раздражение за весь этот
томительный день. И такой сожигающей, острой волной хлынула она обнаженно из
самой души, поднимая и будоража всю усыпленность земную, что откинулся от
своей спутницы, опаленный острым дымом ее, тот человек, что, близко
прижавшись к случайной подруге, упивался соком больных своих нервов,
откинулся и беспомощно в воздухе махнул руками и широко открыл, не моргая,
глаза, когда, обернувшись с сиденья, крикнул старик ему прямо в лицо:
- ОтрекисьОтрекись же ты от Христа!
- Назад! Назад! - полуомертвевшей рукой схватил шею кучера человек,
ехавший с дамой. - Назад!
Только одно это слово, с нечеловеческим усилием пришедшее ему на язык,
мог он промолвить. И все держал шею кучера, теребя воротник его армяка.
Лошади грузно и неловко повернули на крутом подъеме и потом вдруг
понеслись быстро под гору.
-- Поезжай! - упавшим голосом произнес и старик, и лошадь,
остановившаяся было на короткое время, опять тихо и напрягая свои изнуренные
силы, двигая голодными торчащими лопатками, стала подвигаться вверх и
вперед.

XXIX

Дома старик уложил Кривцова в постель. Обмыл ему мокрым чистым платком
больное лицо, а сам сел на диван возле стола.
Прислуги у него не было. Тишина глубокая, ничем не нарушаемая, важная и
задумчивая, царила в его двух небольших, но все же пустынных комнатах.
Кривцов все еще был в забытьи. Раз или два он тихо простонал:
- Воды!
Старик давал ему пить и опять садился на свой одинокий диван.
Он думал:
"Христос!"
Вот отделили, вот различили его от другого, от древнего Бога, от
Создателя мира, держащего власть в своих предвечных руках. Не по писанию,
ибо оно противоречит тому, а по внутренней интуиции, по священной догадке
прозрели иной Его Лик.
Бог распятый, страдающий, Бог кротких незлобивых глаз, Бог, избиваемый
безумной толпой...
Но тогда не бессилен ли Он, не слаб ли Он - в своей божественной
кротости? Доросло ли человечество до Его светлой правды или достойно все еще
старого Бога? И где же сокрытый путь через кротость к избавлению мира от
зла, - не родит ли он еще большее зло?
Не знал старик, что ответить. Но прекрасный образ Кроткого Бога пленял
несказанным очарованием своим. Он был близко возле пего во весь остаток той
ночи и изливал мир на возмущенный хаос души.
Под утро, когда стал брезжить свет, старик достал с полки маленькую,
старую, много-много раз в давние дни читанную им книжку. В ней не было даже
посланий и деяний апостольских, одни только четыре коротких рассказа о
чудесной жизни Христа.
Никого из родных по всей земле не имел старик. Все погибли они в
холерный год. Зачем-то выжил из всех только он. А эту малую книжечку читал
еще отец его, она одна была ему близким, родным существом.
Если совсем потерять даже возможность, - возможность взять ее в руки,
тогда конец последний всему - и себе, и людям, и миру.
Давно уже не брал ее и руки, чувствуя тайную фальшь новых своих,
пригрезившихся в темных сумерках жизни просветов. Но от призраков он
освободился теперь, взамен того видит - голубые глаза с сиянием невинности,
и то же лицо поруганное, израненное, но с неземным величием радостной
скорби.
Пусть будет дальше то, чему быть суждено. Может быть, завтра же все это
вновь рассеется мифом. Но пока снова может взять эту книгу.
Когда раскрывал он ее, вдруг еще один образ, заслоненный подвалом и
всем, что там было, встал перед ним.
Ничего не знал и не слышал раньше о Глебе. Теперь он был вновь перед
ним - прекрасный и строгий, как архангел с мечом. Это он крикнул о дьяволе.
И опять дрожь пробежала по телу. Неужели нельзя, недостойно коснуться
Евангелия? Значит - конец? И старик инстинктивно протянул вперед свои
костлявые руки. Скрюченные пальцы молили о защите, о прощении, об искуплении
исступленных грехов его, об удалении одержащего душу живую...
- Но избави меня от лукавого, - помимо воли его прошептали уста.
Светлый образ архангела придвинулся ближе. Но взор его был все так же
проникающе-строг.
- Спаси! Помоги мне... Скажи мне, есть ли Христос... В чем Его Лик? В
белизне? В непорочности? В святости? В экстазе страдания?
Старик упал на колени возле блистающих крыл.
Архангел поднял его, коснувшись устами холодного лба, и исчез, ничего
не сказав. И только свет, вдруг просиявший необычайною кротостью из сурово
доселе сверкавших глаз, только свет этот - неизъяснимо сладостный - еще
реял, медля уйти и тихо сливаясь с рассветом раннего утра.
Дрожащими пальцами коснулся старик своих глаз, потом провел по лицу,
потом пальцы попали на губы. И кожица губ показалась ему такой детской и
свежей. Дух возрождения тронул сердце его, и дрогнуло все существо, и
молодые горячие слезы хлынули, поднимаясь к глазам из иссохшей старой груди.
Открылся какой-то родник, не бивший вот уже много тяжелых, и скорбных, и
заскорузлых лет.
И в слезах, и в свете, его осиявшем, был миг приближения к незнаемой
для человеческих слов, единой сияющей правде, было разрешение мук,
неразрешимых для земного ума...
Так ощущал это, плача, старик.
Чистым, свежим платком вытер он слезы, поцеловал его, сложил бережно,
еще раз пальцами тронул помолодевшие губы и в радостном возбуждении, легкой
походкой подошел ближе к окну, сел, близко придвинув свой стул, и развернул
благоговейно заветную книгу. Быстро светлело.

XXX

Проводив Глеба, девушка долго бродила по старой, отживающей и так вдруг
преобразившейся перед смертью своей, прекрасной в разрушении выставке. Все
дышало вокруг тайным ароматом для Анны возродившейся жизни. Жизнь не умирала
здесь никогда, но теперь пробудилась к новому, волшебно-прекрасному бытию.
Золотой Глебов крестик незримо сиял на груди Анны. Как малое дорогое
дитя, чувствовала она его близко возле себя, в себе. В душе ее блистал,
переливаясь отсветами близкого рая, золотой братнин крест.
Новый, духовный, не по-земному близкий ей брат.
Откуда, за что это счастие посетило ее?
Все ее осеннее царство было как храм. Сияло мирным куполом небо,
свечами горели стройные тополя, молитвенным шепотом орошали, падая, листья
расстилавшуюся у подножия ног ее землю. Одна была девушка в храме, но всюду
разлит был, но всюду дышал образ незримого, образ близкого, вечного брата.
Ни единой черты сомнения или грусти, или дурного предчувствия не легло
в залитом сиянием, светом напоенном, золотящемся небе души ее.
Совсем под вечер вернулся из города и Андрей. Необычно сосредоточен и
задумчив был он.
- Где Глеб?
Даже с сестрой не успел поздороваться, - про Глеба спросил.
Не было Глеба.
- Что вы делали здесь без меня?
И этот вопрос прозвучал печально, рассеянно. Большая скрытая грусть
всем словам его придавала неуловимо печальный оттенок.
Но Анна, полная миром чудесного, не расслышала грусти, взяла брата за
руку и повела на то место, где читала Глебу стихи.
- Сядь тут, - сказала она. - Посиди со мной. Андрей сел и смотрел на
нее затуманенным взором. Заметила, наконец, этот необычный для брата взгляд.
- Не смотри так. Тебе не должно быть грустно сегодня.
- Почему?
- Сегодня особенный день.
- Да, особенный, - согласился Андрей.
- Почему же ты грустен?
- Потому что особенный день.
- Расскажи мне, что было с тобой.
Андрей рассказал все, что было. С затаенным волнением слушала Анна.
- Бедная девочка! Я хочу се видеть, Андрей, с ней говорить. Я наверное
знаю, чувствую, что она бесконечно чиста. Не просто чиста, а именно так -
больше чем просто, потому что прошла через все эти ужасы.
- Не знаю, Анна, нужно ли это. Не знаю, возможно ли.
- Конечно, возможно. Ты мне только скажи, где живет она. Я к ней схожу.
- Анна, зачем?
Анна его обняла, взяла голову в руки и закачала ее, как
ребенка.
- Ты грустный пришел, а мне хорошо, мой брат. Мне сегодня так хорошо,
как не помню когда... Счастье с неба сошло прямо в душу, и так полна она им,
так ей нужно излиться. И если есть где страдание и горе, и боль, там
особенно близко должна быть и я. Моя радость и свет так велики, что потонет
в них все, что страдает. Я так верю, мой брат, милый Андрей, Драгоценный мой
друг...
- Анна, с тобой что-то было.
- Чудо пришло и напоило мне жизнь...
- Анна...
- Я коснулась другой - ах, брат, какой прекрасной коснулась души, и мы
протянули руки друг другу, мы назвались новыми братом и сестрой...
- Глеб давно уже брат мой...
- И мой давно, Андрей, но сегодня сказали об этом друг другу, но
сегодня души узнали давнюю близость, сегодня сказали словами.
Андрей приложился губами к руке сестры.
- Я поцеловала душу его, и его душа поцеловала мою. Закрыл глаза
Андрей.
- Андрей, жить хорошо! Прекрасна земная жизнь - отражение жизни
небесной. Андрей, Андрей! Что ж ты молчишь? Чудесен божественный мир,
осененный Христом!
Все молчал Андрей, не поднимал лица.
- Осененный Белым Христом, - повторила и вздрогнула Анна от нечаянной
жути; вздрогнул Андрей, поднял голову.
Большая летучая мышь кривыми путями, с изломами, зачатыми в серой душе,
обличьем похожей на внешний уродливый вид ее, больными зигзагами пронеслась,
низко кивая своей головой, над Андреем и Анной.
"Ну, теперь охраняйте меня!" - вспомнила Анна и прочла в глазах брата
ответ.
Тот самый, что записал на листках у себя в день приезда к ним Глеба.
- Мышь может высосать душу.
Налетела минута молчания и другую с собой привела - такую же, и за ними
пришел целый ряд молчаливых минут - темных монашенок с покорною робостью в
согнутых линиях шеи и плеч. Длинным рядом одна за другой становились они -
без свечей, с опущенным взором, с невидимыми бледными руками, тонущими в
складках черных одежд. На какую скорбную мессу пришли они в этот
благоухающий, в этот открытый, в золотящийся небесным золотом храм? Не
давали ответа монашенки. Были они молчаливы, головой своей поникали покорно
и скорбно.
И когда встали брат и сестра, чтобы идти, было и в их фигура?; нечто
родное, нечто похожее на эту аллею из вечности посланных к ним молчаливых