бумажных, гусґто засиженных мухами, розовых и синих цветах.
Порою я доходил до цинизма; я думал: да, Аграфена, но исцеленный,
грешный, простой, как и все, я приду вес же к тебе. Только примешь ли? Я лег
бы у ног твоих и молил об одном: выслушай, выслушай все о том, как страшна,
как быґвает причудно уродлива жизнь, какие терпкие иглы в воздеґтом венке...
О, может быть, это и не был грубый цинизм, -- это мужская душа, плача у
крохотных ног Царицы Жены, молила принять, не отвергнуть дважды блудного
сына...


Что мог бы я рассказать о существе своего необычайного чувства к
Татьяне? Сидя на грядке телеги, умытый, расчесанґный (сегодняшняя ночь
необычайно меня освежила), в новой рубахе и новых слегка холодящих портах, и
продвигаясь в ряду Других нагруженных телег, имея впереди себя Никифора
Андреича, через Черкасовский лес по пути к церкви и ярмарке, я мог бы одно:
широко окинуть в прохладе рукой от края воскресного неба до края и,
взмахнув, опоясать ею, как невысоґкою радугой, весь земной горизонт с
влажною дремой стоґлетних ширококронных дубов по сторонам, с ровною лентой
дороги и торопящихся праздничных на ней прихожан, с синей вдали низенькой
церковью и над полями редкими ударами призывного колокола, с невидимым в
вышине щебетанием птиц, облаками, плывущими как паруса в опрокинутом море, с
пестрым узором травы и цветов, с биением пульса в другой руке моей,
опустившей веревочный кнут, замереть так на мгновение и, полною грудью
вдохнув душистого свежего возґдуха утра, сказать себе с полным
проникновением правды: все это -- только она.
Не раз и не два перебирал я благодарною памятью, лежа у шалаша на
соломе или под яблоневым сквозным синеватым шатром все наши встречи, слова
ее, взгляды, изменчивость дорогого лица. После душного полдня и томящих,
исполненґных запаха вечеров, ближе к прохладе и ночи, жуткий и пряґный хмель
Аграфениных ласк уступал свое место сначала усґталости, а потом постепенно
наполнявшему все мое существо чувству невыразимой отрады; в ночные часы душа
Татьяны как бы покидала старый господский бревенчатый дом (стоявґший на этом
самом месте уже двести девять лет!) и вступала в меня, как эта прохлада
темнеющих далей, бодря и умиротвоґряя, вливалась, как очень сложная,
прихотливо изысканная, но такая гармоническая музыка ночи, восхищая до слез
и заґставляя сердце мое радостно биться.
После первого нашего разговора о "Фаусте" мы не встреґчались ровно
неделю; Татьяна уезжала к тетке за сорок верст погостить. Но что это был за
радостный вечер, когда, идя от колодца с коромыслом через плечо и двумя
полными холодґными ведрами, пересекая в сторонке господский двор по
наґправлению к пасеке и сливняку, я услышал вдруг веселый и дружный лай
кинувшихся к тихо пламеневшему западу двоґровых собак. Я поглядел за ними
туда же. Через лужок около сажалки, между высокой пшеницей, скрывавшей
рубеж, плавґно ныряя и чуть перекачиваясь из стороны в сторону, быстро
скользнула дуга и за ней полусерп откинутого верха коляски; сидевших не было
видно. Как спины дельфинов, выныривали по временам в волнах желто-зеленого
моря лошадиные морґды. Я стоял и глядел, отдаваясь ощущению радости,
удивиґтельно полному, безраздумному: что мне она и о чем я мечґтаю?.. Но вот
на зеленый лужок как бы выплюнуло зелено-желтое море и этих дельфинов, сочно
и бодро пофыркивающих и прядущих ушами, и всю, легко ими несомую колесницу,
на сушу, в упругие и мягкие колеи. Я слышал отчетливо, как по обе стороны
плеч прозвенела, всплеснувшись, вода о края моих ведер; неужели я
пошатнулся?.. Нет, мне казалось, что я стою незыблемо твердо, это только
раскинул я широко ворота в груди навстречу въезжавшей царице, и зазвенели
откинутые петли ржавых замков...
Я не знал о поездке на станцию за Татьяной и тем глубже я содрогнулся
внезапною радостью. Она увидала меня и кивнула слегка головой. Я даже ей не
ответил, я был как в столбняке.
- Вам Иветта прислала привет, -- сказала Татьяна при перґвой же встрече
в саду; она улыбалась, но глаза ее пытливо следили за мной.
-- Вы знаете и ее? -- с невольным изумлением вырвалось у меня.
-- Да, я узнала ее в прошлую зиму в Париже, а теперь я ее встретила
случайно у тетки; она приезжала с мужем к его отцу в Барыково.
Иветта (звали ее, собственно, Лизой) была одною из тех, кто составляли
наше содружество. Я разгадал сразу (и с раґдостью) пытливые взоры Татьяны.
О, милая, милая ты, -- думал я, ничего не отвечая и вспоминая Иветгу,
голубоглаґзую, воздушную и холодную, но обращаясь не к ней, а к Татьґяне, --
неужели ты... ты ревнуешь меня к призракам прошлоґго, разве не видишь ты,
что когда я с тобой, я только и делаю, что молюсь твоим крохотным ножкам, у
которых лежу?
Должно быть, она прочитала в глазах моих эту молитву, потому что
спросила, вдруг засмеявшись:
-- А вы по листам умеете сорта узнавать? Я умею. -Так вот вы откуда
знаете кое-что обо мне, -- возразил я, также смеясь.
Но она разговора этого не поддержала и вообще об Иветте сразу забыла.
Значительно, кажется, больше ее занимало и... печалило мое настоящее. Она
была, действительно, наґблюдательна.
Об Аграфене, о частых отлучках моих на Поповку она за асе это время не
проронила единого слова. Но это не мешало мне знать с совершенною точностью
и непререкаемой чуткосґтью все то, как она отзывалась на мою дикую страсть к
Аграфене. Малейшее движение губ, неуловимый наклон бровей читал, как
открытую книгу. В заслугу себе я отнюдь этого не поставил бы: ведь я
Татьяну... любил.
Было душное июльское послеполудня. Я сильно был разґморен жарою и плохо
проведенной ночью, но, вопреки всему, какое-то сильное и упругое напряжение,
быть может, напряґжение предчувствия, полнило мое существо изнутри, и я ш с
немного отстегнутым воротом, выпрямившись и чувству сам свою твердую
поступь; бодрил и освежал меня и снаружи еще легкий, тянувший навстречу,
чуть ощутимый ветерок о пруда, уходившего в лес.
Набрав вязанку соломы, я зашел в открытый сенной сарай взять немного
клевера для лошадей. Клевер был отделен о лугового, нежного, серо-зеленого
сена узким проходом, сарае была духота и полутемно. Воздух был прян, тяжел
одуряющ, корявым узором через плетень проникал солнечґный свет, но и он,
казалось, изнемогал в этой насыщенно запахами глухой полутьме и падал
вяло-безжизненно на пухґлые клоки сена, не имевшие формы.
Первым движением моим было сесть, и сразу же вся моя сила и утомление,
доселе во мне разделенные, сомкнулись в одно -- ощущение сладостной неги с
легким оттенком печали по чему-то недостающему мне, вечно от меня
ускользающеґму. Ощущение это было очень своеобразно, и я испытывал его едва
ли не в первый раз в жизни. Все чувства мои, весьма разнородные, смешались,
как эти отдельные запахи, в нечто сложно и опьяняюще цельное, в один
тяжелозыбкий и сладґкий туман. Я чувствовал, что теряю ощущение всякой
реальґности. Прошлое и будущее мое переставали существовать, всяґкая грань
между ними стиралась, и только одно я знал с полґного ясностью, хотя и
сознавалось это совсем не словами и даже не мыслью, я знал: где-то близко,
так близко, точно во мне самом, необычайно просторно раздвинувшемся, реяло,
плыло, дышало теплом и ароматом женское, прекрасное суґщество, может быть,
даже сама пленительная женская, изґвечная сущность. Имя Татьяны родилось во
мне и просилось быть произнесенным. И я его произнес, не зовя, не призыґвая,
ибо она была здесь, со мною, во мне.
И даже не удивившись, все в том же сладком дурмане, я услышал в ответ
свое имя.
-- Я люблю тебя, -- сказал я, откуда-то отдаленно, остатґком дневного
сознания слыша свой голос и отмечая его неґзнакомый мне тон, полный тоски и
восторга.
Ответ был, как эхо.
- Но я не знаю, где ты. Покажись.
И тут я очнулся. Я увидел напротив, на серо-зеленой стеґне, в упор
против меня, глаза живой, реальной Татьяны. Она лежала на сене, локти ее
утопали в душистых, накиданных сверху охапках, а кисти рук с тонкими, к
вискам крепко приґжатыми кончиками пальцев, поддерживали ее небольшую и
строгую голову.
Я тотчас же встал, она не пошевелилась. Мы глядели друг другу в глаза,
и молчание что-то решало за нас.
И вдруг Татьяна звонко и весело рассмеялась.
- Кончилось колдовство? - сказала она, и глаза ее были лукавы и
блестели так, как бы мигали лучами, мгновенными, быстрыми, один тотчас за
другим.
Я ничего не сказал.
Тогда она потянулась и спокойно лениво, будто бы не проґизошло ничего,
произнесла:
-- А я, кажется, здесь задремала. Правда, здесь душно? Помогите мне
слезть.
И, пригнувшись, одною рукой опираясь с осторожностью о боковую низкую
крышу, где ласточки вили свои, всегда неґмного липкие гнезда, она начала
переступать, чуть путаясь в платье, ближе к стене.
-- Влезать, правда, трудней? - говорила она между тем. -Но вы мне
поможете? Вы ведь...
Я снизу взглянул на ее пригнувшееся, в полутемноте неоґтразимо
прекрасное, дорогое лицо и почувствовал, как весь дрожу от ненасытного
счастья.
-Ну!
Она сделала смелый, не глядя, решительный шаг по почти совершенно
отвесной, предательски уступавшей стене и легко упала мне на руки, скользнув
по ним вся. Это длилось мгноґвение, но ни с чем несравнима была живая
поспешная жадґность и памятливость случайно, счастливо дерзающих рук.
Я долго потом с нарочитой холодностью и жестокостью анализировал этот
момент и вот говорю: да, был он счастлиґвейший; как первая полная капля
дождя упадает на жадный песок пересохшей пустыни, так пал и он в мою душу.
А потом было так.
Когда ее ноги коснулись земли и лицо было в уровень с моим лицом, она
откинулась крепко к отвесу, и руки ее, я это заметил тотчас, несколько
раскинутые, судорожно сжимали, вцепившись, полные горсти сена, не отрывая
его; они немного дрожали. Глаза были плотно закрыты и казались глубоко
ушедґшими, лицо было бледно, зеленые тени ложились на нем, и подобием улыбки
не было оно освещено. Но больше всего
поразил меня на лице ее рот; губы были открыты и медленно, как бы
автоматически, они то сближались, то отдалялись. Это было и страшно, и
упоительно.
Не отдавая отчета себе в том, что я делаю, я еще приґблизился к ней и
коснулся руками ее откинутых рук, близко к плечу; помню еще, с какой
остротой я воспринял ощущение как бы испепеления легкой ткани платья ее под
моими ладоняґми; зыбкое сопротивление это было подобно мгновенному шелесту
исчезновения листка тонкой бумаги, до которого легґко прикоснулись
раскаленной иглой. Татьяна не шевелилась, словно ждала. Но когда я приблизил
лицо свое к ней и она ощутила, я думаю, близость моего дыхания и теплоту
его, она открыла на секунду глаза и тотчас опять их закрыла, и я усґлышал,
скорей отгадал, едва слышимый шопот:
-- А Аграфена?
Еще подождав немного мгновений, она вдруг, не глядя, порывисто, быстро
сжав обе руки, толкнула их перед собою с дикою силой. Я едва устоял и
отступил шага на два. Лицо ее было искажено. Не поглядев на меня, она
отряхнула небрежґным, царственным движением платье и, повернувшись, ровґным
шагом пошла к воротам. Я видел ее еще с полминуты, ослепительно залитую
горячим потоком лучей. Потом она скрылась.
Это было назад тому две недели. Свидания и разговоры наши были
совершенно прекращены, но третьего дня, в лунґную ночь, когда я, как
раненый, ходил вблизи дома, не смея ступить лишнего шага и неотступно смотря
на окно с кружевґною, сквозной, белою шторой, окно отворилось. Я увидел ее
слегка обнаженную руку; она поманила меня.
Татьяна была в ночном пеньюаре; она не слишком заботиґлась, видимо, о
том, какой я увижу ее. Ее волосы были заплеґтены на две косы и тяжело
ложились на узкие плечи, не скрыґвавшие под легкою тканью своих очертаний,
хрупких, но тонґко законченных; открытая ниже обычного шея оставляла видимой
и при свете луны границу загара. Тихая скорбь и безнадежґная радость томили
грудь мою, и я не мог отвести своих глаз от этой открывшейся линии, которой
я более никогда не увижу. И тени сомнения я не допускал в том, что она
позвала меня прикаґзать покинуть их дом. Я исполнил бы это тотчас, сию же
минуґту и страшился поднять глаза, чтобы взглянуть на нее.
-- Возьмите... -- прошептала она и сделала рукою движение.
В руке ее был небольшой узкий конверт, который только теперь я увидел.
Я принял его, не коснувшись руки, и поднял глаза. Лицо ее было бледно, и
зыбкая легкая тень от шторы, сквозившей в месячном блеске, покрывала его.
- Возьмите... -- сказала она еще раз.
Я не понял значения слов и машинально сжал крепче конґверт; пальцами я
явственно ощутил в нем небольшой твердый предмет. Тогда Татьяна сама подняла
свою руку и приблизила к моему лицу. Я понял теперь и, приняв другою,
свободной рукой ее холодные пальцы, склонился к ним с молитвенным поцелуем.
Штора упала, закрылась, и я остался один.
Когда я вскрыл, наконец, конверт, переданный мне Татьяґной, из него
выпало мне на ладонь, едва не скатившись на траву, гладкое золотое кольцо.
Оно слабо поблескивало зелеґноватым холодным отсветом в лунных лучах и
ощутимо тяґжелило мне руку. В записке стояло: "Я жду до Шестого. Вы все
решите сами". Шестое -- это сегодня. Сегодняшний день, праздник
Преображения, должен стать и решительным днем. Я знаю, о чем написала
Татьяна. Я помню свою последнюю перед рассветом мысль: "этот путь... я хочу
его".

И что же, я отрекаюсь от данного мне Татьяной кольца?
Нет, никогда. Или в этом мучительном выборе я возьму Аграфену? Нет,
нет. Это пока мой секрет, но я гляжу на вставґшее уже высокое солнце прямо,
не щуря глаз и не мигая. И то, что идет толпами народ, разбиты палатки и
белеют шатры между поднятых кверху оглобель возов с привезенным товаґром, и
говор пестрой толпы, и щебетание птиц над колокольней, и синева... синева в
вышине - все, как крепкие волны, обдает мою душу новою силой и бодростью.
Татьяна с отцом еще не приезжали.

* * *

В похилившемся домике па краю у оврага в эту ночь перед храмовым
черкасовским праздником шло беспробудное пьянґство, оно едва закончилось
перед утреней и превзошло всякие меры; оба псаломщика - и зять, и
престарелый тесть - поочеґредно выгоняли друг друга из хаты, рвали рубахи и
волосы, дрались в каком-то остервенении. Веселым говором об этом побоище
была полна вся площадь перед колокольней. Праздґник начинался на славу;
торговля шла бойко, и уже к чтению "часов" перед обедней телеги наши заметно
по истощились. На желтой примятой траве целыми горками серела шелуха от
подсолнухов, пестрели бумажки от паточных и медовых конґфет, и школьники
забавлялись, шныряя между народом и с видимым удовольствием давя каблуками
старых тяжелых отґцовских сапог огрызки яблок и груш.
Камчатовы приехали прямо к обедне всею семьей: старик-генерал, по
старинному с бакенбардами, с потертою золотой канителью на послуживших
погонах и палкою, с массивным набалдашником в еще крепких руках, Татьяна,
лицо которой я разглядел лишь мельком (оно было бледно и голова низко
опущена), и Татьянина тетушка, сестра генерала, бездетная вдова Алексеева,
Агния Львовна. Народ перед ними слегка расступился, и они прошли в церковь.
У самого входа случайґный порыв теплого ветра взвеял над шляпой Татьяны
изжелта-фиолетовый конец ее шарфа; узкая ручка в белой перчатке, как чайка
на солнце, сверкнула вослед ему.
Мгновенное видение это кольнуло мне сердце сладостной болью. Сегодня...
Нет, через четверть часа, как только войґдет к службе народ, я буду у
Аграфены.
В эти четверть часа я услышал последние, свежие новости об отце ее и о
деде. Все началось, как оказалось, из-за желаґния старика читать сегодня
"апостол". Он укорял еще с вечеґра, сам за бутылкою водки, пьяного зятя в
том, что тот не соблюдает себя, что служение в церкви несовместимо с
преґступной пьяною жизнью (при этом язык его заплетался) и что, словом, он
решительно не допустит такого позорища, таґкого "священно-кощунства" и будет
читать "апостол" сам. Священник наш, старичок о. Николай, хоть и сам не
грешивґший к вину непобедимым отвращением, но никогда не терявґший себя и на
ноги исключительно твердый, заявил, как окаґзалось, в перерыв между обедней
и утреней, что также не блаґгословит к выходу перед амвоном Матвея Никитича,
у котороґго все лицо было в сплошных синяках, и предпочтет ему стариґка: под
седою растительностью на щеках его многое оставалось невидным. Тогда зять
выманил, как мне передавали, престареґлого тестя в боковые, стеклянные двери
(сбегав к себе домой предварительно) и захваченным с собою безменом, крючком
рассек ему щеку возле самого рта. "Пусть читает теперь с раґзодранным ртом",
сказал он при этом. Это было уже чересчур, веселья в этой расправе было
немного... Но Федор Захарыч, старик, повыв немного от боли, с зажатым
кровавой рукою наґдорванным ртом, прошел-таки, не уступая, на клирос.
Каждый раз, как я слышу о подобных вещах, творящихся у нас запросто, я
почти физически чувствую, какой хаос шеґвелится еще в человеке и как
грандиозны те силы вселенной, которые лепят из живого огня скульптуру
видимой нашей, человеческой законченности, определенности...
Под впечатлением этой кошмарной расправы отправился я, отпросившись у
Никифора Андреича, на свидание к Аграфене. Он проводил меня угрюмым,
подозрительным взгляґдом. Я даже приостановился, думая, что он мне
что-нибудь скажет, но он пренебрежительно отвернулся и, сплюнув, поґлез за
кисетом. Я медленно пошел, огибая ограду, к дьячковґской избе; ноги мои
ступали тяжело и в поступи не было уверенности. То, что я решил про себя,
как казалось мне, окончаґтельно, было снова чем-то во мне поколеблено. И
было такое смутное ощущение, что праздничный день, начавшийся кроґвью у
церкви, кончится чем-то еще более страшным. Если что и хранит в нас хаос,
так это она, наша дикая вольница в жилах - жаркая кровь, и выпускать ее на
дневной свет нельзя безнаказанно.
Неисправимый в размышлениях своих теоретик, я построґил себе в это утро
такую концепцию: если прежняя моя жизнь протекала главным руслом в
отвлечениях и абстракциях, хотя раньше мне так и не казалось, то и теперь
полярного размаха маятника моего, обращенного острием к Аграфене, также
буґдет достаточно; в этих внутренних, во мне самом замкнутых, переживаниях и
страстях было уже завершение. В сущности, думал я; я уже перешел через
роковой мой порог в моем внутґреннем опыте, и Аграфена, живая, мне теперь не
нужна; в этом и был мой секрет. Я почитал себя уже внутренне зреґлым,
перегоревшим, познавшим мужем какой-то жены, коґторая должна была только
откинуть вуаль, и сердце шептало мне, замирая, что я увижу за ним милый
облик Татьяны; это она сомкнет свои нежные руки и оградит отрадной оградой
мой земной, мой зацветающий спустившимся небом, выстраґданный в муках, живой
рай любви.
Я принял, как благостный знак, что Татьяна дала мне срок до шестого.
Праздник Преображения, любимый мой с детсґких лет, по-новому открывался
сегодня, как чудесный прообґраз божественной сущности тела, связанный так
наивно, правдиво и мудро с разрешением вкусить от плодов земных; и
восприятие это настраивало меня лирически-восторженно...Я шел к Аграфене и
сквозь нее, женщину, чаял увидеть облик иной; женский же, но преображенный,
воплотивший гармоґнию духа и тела.
Я шел со словами привета и благодарности. Я отгонял от себя
воспоминания дурманящих Аграфениных чар, еще нынешней ночью с прощального
(как мне думалось) силой наґстигших меня. Я был благодарен ей, но и...
жесток. Опять я ставил себя в центре событий и действующих лиц располагал по
отношению к ходу моих переживаний. А что же тогда Аграфена сама по себе,
хотя бы только женщина в ней?
Я замедлил шаги и, наконец, вовсе остановился.
Ведь эта, запачкавшая церковные плиты, стариковская кровь была и
Аграфененой кровью, и под ее душистою кожей она текла и пульсировала своей
таинственной жизнью, что-то тая... Мне вдруг сделалось страшно, точно я
наклонился к обрыву, на минуґту зарябило в глазах, и кусочек земли с
церковной оградой, о которую я стоял опершись, и с темным домиком в три
окна, от которых не отрывался, поплыл знакомым ощущением, -отделяя меня от
Татьяны, молившейся в церкви.
Да и сам я, мелькнуло в моей голове, так ли я силен, чтоґбы... чтобы
пойти туда, где Аграфена одна? Мне вспомнился снова тяжелый и, может быть,
предостерегающий взгляд Никифора Андреича. Не повернуть ли, не убежать ли
мне от соблазна и, обогнув, не отходя от нее, спасительную эту ограґду,
вступить на церковный двор и склонить свою голову на холод священных камней
под тенью безгрешных охраняющих лип?.. Я колебался.
Но вот случайно рука моя ощупала несколько яблок в карґмане,
припасенных мной Аграфене, и я не удержался от вдруг простодушной улыбки.
Довольно мистических бредней, предґчувствий. Все будет проще и лучше, чем
мне представляется, а робеть... робеть не к лицу тому, кто готовится стать
жениґхом перед любимой невестой: я хочу, чтобы и гордость сияла в моих
глазах, когда я скажу Татьяне свое навечное: да.
Не раздумывая больше, я подошел к окну Аграфенина дома и постучал в
стекло. Она наклонилась ко мне изнутри и мотґнула приветственно головой;
зубы ее блеснули в веселой улыбґке. Я вошел в полутемные сени и, отворив
дверь в избу, почти столкнулся с Аграфеною на пороге.
На меня пахнуло теплом жарко натопленной печки; было душно и пахло
начинкою пирогов, изготовляемых Аграфеною. Сама она, такая же жаркая, стояла
передо мной, смеясь, с высоко закрученными рукавами ситцевой кофточки,
распахґнутой сверху донизу на груди.
-- Ну чего ж ты стоишь, аль никогда такого и не видал? -- сказала она,
снова бесстыдно и весело рассмеявшись, и потяґнула меня за плечо, положив на
него обнаженную руку.
Когда я переступил порог в избу, она осталась на месте и, не бросая
меня, потянулась закрыть распахнутую дверь и крепко при этом прижалась,
охватила меня. Да так и не отґпустила. ..
Я не могу и не хочу в подробностях припоминать этой четґверти часа
нашей безумной и дикой возни. В первый раз Агґрафена была со мною такая. Она
не была только покорна и почти, как мне казалось порой, равнодушна, как в те
вечера, когда я обнимал ее на рубежике между сухой и пряною конопґлею нам
вровень и серой по колена полынью; от нее пышало жаром, трепетом страсти, в
моих ушах почти ощутимо треґщал, как в огромном костре, сухой и жадный
огонь. А я?.. О, я не был, надобно признаваться, мужчиной и господином, я
был только жалкой игрушкой в раздолье стихий, вызванных мною самим на дикую
волю. Заклясть их я уж не мог. Поґстыдные жалкие четверть часа!
Я не знаю, чем бы все кончилось, если бы не раздался внеґзапно веселый
праздничный звон -- к евангелию.
Аграфена сама меня оттолкнула. Сдвинув рукав и захваґтив его в горсть,
она отерла лицо, шею и грудь и, освободив снова пальцы, перекрестилась.
Все это было почти простодушно, по-звериному просто, а для меня опять
-- уничтожающе. Я сидел и глядел на нее, потґный, растрепанный, жалкий,
противный себе, как никогда, и вместе с тем немой и беспомощный ужас
парализовал все мои члены, душу и мысль. Я ощущал только одно: возврата мне
не было; я был весь в ее власти. В ее... то есть в чьей? Но она на моих
глазах перекрестилась!..
А Аграфена опять засучила рукав и принялась за пироги.
Через минуту с веселым оскалом зубов она опять обернуґлась ко мне.
- Ну что же ты сидишь? -- сказала она. -- Ишь разопґрел... Слышишь, что
ль, приходи нынче к обрыву. Как ударят одиннадцать.
У меня опять закружилось в глазах. Как при свете рентгеґновских лучей,
я увидел совершенно отчетливо лежавшее в кармане моем обручальное Татьянино
колечко и, повинуясь какой-то исключительной силе, превышающей и мою, и ее,
Аграфенину -- колдовскую, я повернулся на лавке и увидел Татьяну, стоявшую у
окна.
Не знаю, долго ли так продолжалось, что мы стояли и гляґдели друг другу
в глаза. Отказываюсь решительно как-ниґбудь определить наш этот длительный
(или мгновенный), как меч с мечом скрещенный взгляд. Да, и мой был как меч,
я глаз не опустил и даже встал навстречу ей и выпрямился, как в строю.
Так было затем, что в этот самый момент я уже знал свою судьбу: раб
живой Аграфены, я уберу ее с моего пути. Да, я приду на свидание, и купель
моя будет в крови. Пусть: так суждено; иного выбора не было. Это было уже
как начало того безумного дня, когда я, потеряв свою волю, стал
исполґнителем чьей-то чужой, ставши одновременно и тяжким преґступником и
выстрадав дорогою ценой -- освобождение.
Татьяна первая отошла от окна; она повернулась, не опусґтивши глаз и
неся свой взгляд перед собой.
- Приду, - коротко, точно приказывая, кинул я Аграфене и вышел.
Я видел, как поднялась Татьяна в коляску; ее уже поджиґдал генерал,
чем-то весьма недовольный и возбужденный, тетушка Агния Львовна семенила
возле него. Я снял свою
шляпу и низко и вежливо им поклонился; никто, конечно, мне не ответил.
* * *
Когда я припоминаю на досуге (а его у меня слишком досґтаточно) весь
этот день, я поражаюсь больше всего одному: своему ледяному спокойствию,
выдержке, страшной отчетлиґвости (совсем для меня не характерной) всех моих
слов и двиґжений. Точно железная воля сразу, подобно пружине, котоґрую
отпустили где-то внутри меня, дала эту последнюю четґкость и полноту каждой
клеточке моего существа. Но воля эта -- страшно сказать -- была не моя. Я не