неуловимых черточек, мелькающих между словами и лица-
ми, водят неясную, но ощутимую игру над готовыми совершиться, в
первоосновах всего бытия, может быть, уже совершающимися событиями.
Причудливая легкая рябь над поверхностью вод - будто бы дремлющих, будто
бесстрастных.
После нескольких лет уединенной жизни, почти полного одиночества,
случай вызвал Глеба сюда, в большой город и ставит его в центре какого-то
сложного и запутанного узла человеческих душ и событий, узла с назревающей в
изгибах его неизбежностью. Зачем это нужно? Какой таинственный смысл скрыт
за пестротой содержания этой сказки?
Вдруг Палицын поднялся.
- Вы меня простите и поймите, - сказал он. - Я зайду перекрестить их,
самому приобщиться светлой детской душе. Слишком я встревожен сегодня.
Он осторожно отворил половину дверей и вошел.
Глебу открылась большая просторная комната. Мирно и призрачно светила
лампадка. По обе стороны комнаты стояли кровати; две.
Глеб не видал еще ни одной детской после давнишней - своей. Точно много
- не лет, а веков, отделяют те далекие дни.
Ах, это очарование простоты, наивная прелесть - дальнее детство!.. Как
подернуто все матовой, благостной дымкой! Как неизъяснимо прекрасен мир,
какой молодой аромат струится от всякой самой обыденной вещи! Восходят
звезды - Божьи глаза - глядят, мигая, на землю и радуются чистым детским
радостям, печалятся мимолетным детским печалям.
И вправду - зачем эта взрослая жизнь?..
Пламя лампадки вспыхнуло ярче и осветило, вырвав из тьмы, лицо спящей
девочки Лизы, и показалось Глебу в тот миг, что сама прекрасная душа ее была
чудесным образом преломлена в простых и невинных чертах. Если б живой
человек вознесен был на небо, то там, просветленный, преобразился бы в
образе, близком к облику девочки. Не в небесах ли - на родине светлой -
летает душа ее в этот миг?
Было ли то очарование нахлынувших детских воспоминаний или
действительно так прекрасна была уснувшая, но тихий восторг обнял душу
Глеба, захотелось ему опуститься здесь же на колени - тотчас перед этой
полуоткрытой дверью, осиянной тихой лампадой.
Глеб так и сделал и, не поднимаясь, стоял, пока не вышел Николай
Платонович. Безмолвной молитвой молилась душа.
Дети мирно дремали. Мальчик спал, повернувшись к стене, лица его не
было видно. Хранил их кто-то незримый действительно точно для новой,
особенной жизни.

XXIV

- Опять вы с мужем пропали? Садитесь и слушайте.
Глеб сел и слушал.
Ему стоило некоторых усилий снова войти в атмосферу диспута. День был
полон таких повышенных и таких в существе своем разных переживаний, что его
физические силы подходили к концу. Но вот продолжается все этот день, и кто
возьмется предсказать, что еще может случиться, пока минет он, наконец,
уступив свое место новому, молодому дню, что придет ранним утром в очередную
смену одной, бесконечной, зачем-то длящейся цепи?..
Старик выпил вина, и оно, видимо, на него уже действовало. Голос его
долетал теперь как-то еще более издалека, и раздражение, вместе с горькой
затаенной обидой, все сильнее звучало в нем.
Оба, старик и Верхушин, были возбуждены. Глеб застал конец речи
Верхушина. Он говорил очень громко, вставши со стула и размахивая рукою
перед собой - взад и вперед, точно ткал основу какой-то невидимой ткани.
- И никто, никто не имеет права заподазривать по собственной, может
быть, слепоте, по одной исключительно этой причине, чужую искренность. Вы
говорите, что раньше я вов-
се не верил, а теперь вот верю, и что неизвестно, буду ли завтра верить
опять...
- Да если и будете верить по самый день безболезненной - впрочем, не
знаю, такой ли - вашей кончины, это ничего не меняет.., Решительно ничего.
- То есть как?
- Все равно было время, когда вы не верили, и неизвестно, когда вы были
более правы и когда заблуждались - тогда или теперь. Ведь, небось, и тогда
ваша уверенность в вашем неверии была непоколебима? Вы ведь человек, если не
ошибаюсь, довольно решительный, экспансивный, - верить так верить, не верить
так нет!
- Экспансивен я или нет, - почему-то обидевшись, точно расслышав в этом
невинном замечании какое-то еще другое, колющее значение, возразил Верхушин,
- это к делу совсем не относится. И, если хотите знать, я верил всегда.
- Вот как!
- Да, да, всегда. Только тогда было слишком много сомнений, мучений...
- Мучений... - недоверчиво буркнул опять старик.
- С вами невозможно говорить! - вскипел, краснея, Верхушин. - Слишком
много мучений. Именно так. Я повторяю это. И если я отрицал тогда Бога, то
жажда веры была всегда. Одно то, что я верил, со всею наивностью, в какой-то
сокрытый смысл якобы непреложных законов истории, разве это не говорит о
бесконечной потребности веры?
"Да, в этом он прав, - подумал Глеб, несмотря на всю свою неприязнь к
Верхушину. - Об этом он говорит почти моими словами".
Верхушин был тоже из бывших марксистов.
- Да, и я говорю то же самое, - вы склонны хоть во что-нибудь, да
непременно уж верить, в Бога ли, в дьявола, в какую-нибудь слепую там силу,
- разве так это, в сущности, важно? Не так ли? А мне вот именно важно, в
кого. Я, может быть, сам, черт вас возьми, верю в дьявола - и имею на то
основания!
Верхушин не удержался от улыбки и что-то хотел возразить.
- Нет уж, позвольте! - встал и старик. - Позвольте! Имею на то
основанияИ вот мне-то не все равно - был ли Христос? Воскрес ли Христос? Бог
ли Христос? Это не шутки ведь! Тут не улыбки! Если был, если воскрес, если
Он - Бог, то ведь как же так... - старик даже скрипнул зубами, даже стукнул
в стол кулаком и нервно спину расправил. - Как же тогда, говорю я...
- Да, Он воскрес, да, Он Бог, - неожиданно экспансивно, волнуясь,
сказал Николай Платонович.
Старик вдруг примолк на минуту, воцарилась в комнате пауза. Как хищная
птица, с кривой усмешкой у рта обводил он всех злыми глазами.
- Ну, вот, - начал он вдруг раздельно и медленно, - есть
свидетельствующие среди нас о Его воскресении. И вы тоже, конечно, -
взглянул он на Верхушина. - И еще вы, молчащий. Вы, впрочем, молчите что-то
слишком умно, и у вас такой взгляд... - неожиданно кинул он в сторону Глеба.
- Может быть, кто и еще?
Неловко молчали все гости. Надежда Сергеевна с огоньком интереса в
глазах следила за тем, что будет дальше.
- Вот вы свидетельствуете о Нем, а мне на свидетельство ваше
просто-таки наплевать, - громко и отчетливо почти выкрикнул он. - Я, может
быть, выпивши и в другой раз резко так не сказал бы, но я не кощунствую,
нет, погодите, я не на Него плюю, а на ва... на ваше свидетельство о Нем. И
вот по каким основаниям.
Он залпом выпил еще целый стакан вина.
- Во-первых, - загнул он свой крючковатый мизинец, - во-первых, мне
важно не то, что вы верите, - охотно допускаю, что вы и всегда были так
счастливы, это по адресу г. Верхушина, - но мне-то что в этом? Не вера ваша
важна для меня, а факт - был факт такой? Действительно ли было на нашей
земле то существо, что зовем мы Христом, и воскрес ли Он на третий день, как
истинный Бог? И что мне ваша вера скажет о том? Ничего. Это верите вы, но
было ли так, как вы верите, я так же не знаю, как если бы вы и не верили
вовсе. Во-вторых, ваша вера могла бы сказать кое-что и мне, такому
безбожнику и сребролюбцу, и нечестивцу всякому, да, и мне! Прав был Федечка,
прав, когда здесь говорил. Ведь если поверить подлинной верой - не
призрачной, не на словах, не от экспансивности или усталости нашей, а всем
своим существом - духом и плотью, в Бога истинного, в высшую правду
поверить, то разве не изменяется тогда все? Все, все! Сию же минуту!.. Весь
мир, и люди, и вещи - вся жизнь. Разве можно тогда продолжать жить такою же
жизнью, какою все мы живем? Пусть вы добры, вы честны, умны, но ведь мало
этого! Мало! Где же все-таки Бог? Ведь Бог, ведь Христос, это не что-нибудь
этакое слабенькое, человеческое, добренькое. Нет, это что-то совершенно
другое. Ведь от мысли одной, от представления одного о Нем, что вот - правда
все это было, и мир наш проклятый носил на себе эту Правду, и есть
искупление, есть смысл преступлений, и грязи, и крови, среди которых живем и
дышим которыми, ведь от одной этой мысли можно переродиться совсем,
полететь, крылья ощутить за спиной, в самое небо, в глубь его, в синеву
окунуться, приобщиться Господу Богу... И где же, однако, такое все? Обвинять
никого не хочу, сам чересчур уж нечист, можете кинуть в лицо мне всякую,
самую гнусную кличку, все перенесу, ибо правду люблю. Но думаю, что и сами
вы лучше меня обо всем, о чем говорю, знаете, только боитесь признать до
конца, только трусите... А спросите себя, не сейчас, а когда-нибудь дома,
ночью, наедине сами с собою: есть ли в нас Бог? Не дьявол ли правит над
миром? Как мы живем, как если бы кто из них правил - мы, поверившие? Какова
сила веры, а, стало быть, и Бога, в которого верим, которого свидетельствуем
перед миром верою нашей? Что вы ответите? Да не словами пустыми, а жизнью,
всем существом своим, всем внутренним, затаенным своим - говорите ли миру
вы, свидетельствуете ли вы себе самим, обнаженной своей, единой правдивой
сущности, исповедуете ли вы так, как надлежит исповедовать Господа Бога и
воскресения Христа - Сына Божия? Жива ли в вас, подлинна ли вера сия? Нет,
мертва, и смердит она всем, кто тоскует воистину по последней, божественной
правде. Ваш Христос не воскрес, он и поднесь во гробе своем, и не вам
воскресить в себе Бога! Больше скажу. Самое страшное, самое последнее скажу
вам свое оскорбление, свою большую скорбящую правду, свой душевный вопль
изолью. Может быть... Может быть, даже я... - я! - пришел бы к Христу, если
бы не видел, не знал вас... пришедших...
Глеба захватил страстный вихрь стариковых речей. Он чувствовал, как
крепкими и сильными руками колеблет кто-то под ним самые устои его.
Напряженность и сжатая сила обличения рванули и закрутили, бесясь, якорь,
брошенный им среди жизни. Почудилось Глебу, что этот натиск вот-вот перейдет
в настоящий шторм. В далекие тихие воды души его ворвались другие тревожные
и глубокие волны, и катили они дрожание скрытой борьбы, предчувствие
решающей битвы.
И все молчали, не шевелясь, все пережидали, притихнув, опрокинувшуюся
на них грозу.
А старик продолжал греметь подземным, глухим, разрушающим голосом:
- И не зло, не кровь, не проклятия - незыблемые основания отчаяния
моего. Вы, ко Христу пришедшие и свидетельствующие святое имя Его, вы, слуги
дьявола, сами себя обманувшие, вы - мое основание, вы - самый прочный, самый
последний, сокрушающий довод, на котором отчаяние правды моей строит храм
единому Богу вселенной - Черному Дьяволу. Единому, которого можно познать.
Взявши имя Христа,
вы его - Дьявола, говорю я, покорные слуги, его последние доводы,
разрушение конечных надежд...
Огненная река раскаленными волнами охватила все существо Глеба. Он
дрожал, и последний отпор, последняя мысль рождалась в огне. Черная правда
вулканом пылала в речах старика, но не может быть правда конечной погибелью
света. Под личиной ее кто-то - не мелкий бес - сам Искуситель предстал перед
слабым духом. Но жив Господь Бог наш, воскрес, воистину встал их гроба
Господь Иисус Христос, воистину всем существом своим, свею кровью и плотью
свидетельствует приподнявшийся с места дрожащий человек с лицом, похожим на
просветленный Лик, и острым, пронзающим взглядом; не отрываясь, встречает он
взгляд старика, и вместо сжатой мучительной скорби, которой дышали те речи,
видит в глазах его торжество сидящего на троне в зловещем синем огне, и
кричит, весь вылившись в крик, называя по имени пришедшего бросить последние
вызовы:
- Ты дьявол! Дьявол среди нас!
И крестит его мелким, дрожащим крестом.

XXV

- Дьявол... Я - дьявол... Очень возможно... Но у него откуда взялась
эта сила - дьяволу крикнуть прямо в лицо?..
Вечер выдался теплый и тихий. Впрочем, не вечер - ночь уже. Почти сию
же минуту ушел старик. К Глебу бросились - дать воды, успокоить, а он
незаметно оставил их, вышел в переднюю, отыскал свою шляпу, и вот снова один
- почти как всегда - на улице ночью. Можно думать, что, вправду, исчез он от
знамения креста, сотворенного Глебом. А что ж, может быть, это и так?
Чувствовал сам себя одержимым старик. Вместе с последней тоскою отчаяния
закипала в словах его жуткая леденящая радость победы. Палящий морозом зимы
своей кто-то им овладел безраздельно, но тотчас же исчез после окрика Глеба.
Это был миг, но теперь опять одинокий был он, снова одним только собою, и
шел в великом унынии. О, если бы испепелил его гнев великого негодования
юноши, если бы и вправду сам бес владел его изъявленной душой, но только бы
знать, что там все-таки - Бог! Сам дьявол в своей, злом ограниченной
сущности сомневался в Его бытии, ибо где же мы видим воплощение светлого
Лика?
Но не прав был и Глеб. Не в том, старик дьявол или не дьявол, а не
прав, не ответив на тот роковой вопрос: отчего носящие имя Христово - не
старая только, застывшая в бездушных беззакониях и попустительствах церковь,
но и новая, преображенная, возрождающаяся церковь, - отчего и она лишь
заслоняет облик Того, Кто - был или не был - но бесконечно, недосягаемо чист
и высок?
Или совсем обезумела в исканиях абсолютной правды душа - с ума сошел
идущий дух и в предсмертном порыве отчаяния рождает веру, несмотря ни на
что, быть может, последнюю веру, которую родит еще человечество?
Или... Или у Глебовой веры глаза не безумной, а ясновидящей, подлинно
видящей живого воскресшего Бога?
Старик бормотал сам с собой, спотыкаясь о камни, останавливаясь,
разводя руками.
Теплая влажность ночная давила грудь старика, сжимала ему горло,
горевшее от вина и возбуждения, хотелось пить еще. Хотелось выкинуть
какую-нибудь гадость, окунуться в самую гнусную грязь - от слишком чистых
очиститься, от слишком противных в своей чистоте, ибо, если смыть чистоту,
под ней найдешь лицемерие.
Так думал старик и, ускорив шаги, завернул в подозрительный темный
переулок, постоял там мгновение в нерешительности, потом махнул рукой и
дальше пошел уже быстро. Вскоре ночная мутная жизнь дохнула ему своим
ароматом в лицо. Он остановился еще раз, отер зачем-то, точно стирая
внутренние, неудобные, глупо мешающие мысли, отер грязным красным платком
лицо и, сделав два шага, толкнул перед собою, брезгуя дотронуться до
засаленной ручки, прямо ногой дверь в какой-то полуподвал, откуда сквозь
запыленное стекло едва проникал бледный свет керосиновой лампы.
Вниз вели три-четыре ступеньки. Противно было ступать по ним. Старику
омерзительна была всякая чужая грязь. Свою он носил как проклятие, как
должное, ибо знал хорошо, что такое он, но вокруг, но в других все мечтал
еще что-то сердечное, что-то задушевное, что-то белое встретить - теплую
каплю весеннего молодого дождя в кромешную, адову жизнь, в раскаленную душу,
чтобы повеяло хоть отдаленным приветом забытого, потерянного рая.
И он проникал всюду, где только мерещился ему хотя бы призрачный свет.
Этот кружок пришедших к Христу людей, о котором узнал он случайно, поразил и
пленил его. Он пошел туда в первый раз, почистившись и умывшись, взявши
чистый платок. Он в баню сходил перед тем. И так пять недель, каждую
пятницу, аккуратно ходил и молча сидел на углу стола, не открывая рта. Но
все тускнел и темнел с каждым разом этот призрачный свет. Он не умывался
уже, идя к Николаю Платоновичу, не менял платка и о своем хождении в баню
вспоминал с раздражением. И молчал все угрюмей.
На вторую же пятницу он заметил противную близость и фамильярность
Верхушина в отношениях к Надежде Сергеевне. Это было первое, что укололо
его. И она, хоть держалась и далеко от него, все же не гнала этого
облезающего человека, дерзнувшего и дерзающего ежеминутно произносить всуе
Великое Имя. Она-то должна была знать, что именно всуе, - своим ясным
холодным умом. На третью пятницу проследил старик еще одного - бледного,
черного человека с воспаленными глазами - энтузиаста и алкоголика, проследил
вот до этого самого переулка, до этой грязной двери. И плюнул трижды тогда
перед дверью и растоптал плевок свой ногой, но на пятницы все же ходил. И
каждую новую пятницу чувствовал все возраставшую, нестерпимую фальшь в
чем-то глубоком, основном, сокровенном, и чем глубже была она спрятана, чем
светлее и благородней было снаружи, тем более ядовитости накапливалось в
сердце его. И вот сегодня Федя детским порывом своим нежданно прорвал этот
гнойный нарыв, и брызнула несдерживаемая, долго таившаяся, напряженная желчь
и пролилась через край. Но не утолила, не напоила горевшего сердца.
Выйдя из дома, вспомнил и о Кривцове старик. С самой той пятницы, как
проследил его до порога в вертеп, не бывал тот у Николая Платоновича, и вот
решил почему-то, что именно здесь найдет сегодня Кривцова.
Почему теперь не бывает он там? Может быть, тоже... Надо узнать. Надо,
надо увидеть его.
Спускаясь по мерзким, осклизлым ступенькам, старик вдруг опять ощутил
тот удар, который только что вынес. Жгучим, горящим бичом хлестнул он по
кипевшей и извивавшейся в злобе и тоске душе его:
- "Дьявол ты!"
Да, нестерпимо, но и непреоборимо величие дьявола. Всемогущий поистине
он. Вот в его сокрытых, в его утонченно-обманных владениях, где призрачно
расцветает само имя Христа, где хотел старик обнажить его власть, сдернуть
завесу с трона земного владыки, тоскуя по истинном Боге, вызвать из-за
обманных слов лик обманывающего - единого, сильного, вдруг там кто-то
властно и грозно крикнул ему:
- "Дьявол! Дьявол ты сам!"
В своем борении с дьяволом не был ли он побежден, порабощен ему? Не
слился ли, действительно, с ним?
Нет. Нет, не может этого быть.
Было выше сил человеческих примириться с этой проклятою мыслью. Ему
казалось, что теперь только открываются в ней все нисходящие пропасти. Что
если он потому-то и не может провидеть лика Христова, что трепещет Его, что
бежит Его сам, как именно бес, обреченный
извечным проклятием томиться до последнего дня суда?
Нет, Глеб, как и все, ошибается. Глеб обойден и обманут. Прав" тоскуя,
старик. И прав, проклиная, в тоске своей.
Подлинное, ничем не прикрытое, обнаженное царство порока и гнусностей с
торжествующей откровенностью пахнуло в душу ему, дымом и паром грязным
окутало, чужую грязь смешало, породнило, сочетало в кошмарном хаосе с
собственной грязью. Тут уже не было места аристократической, отъединенной
порочности. Здесь порок был религией - общей, соединяющей. Здесь был
подлинный пафос упоения им - от тоски, от безнадежности, от несправедливости
божьей судьбы, от неутоленной жажды красоты неземной... Дети порока не знали
и сами и, конечно, не умели бы никому передать, что привело их к нему; им
казалось одно, что привела их сюда жажда пить и забыться, жажда ласкать хотя
бы продажные, горячие и отсыревшие в жарком поту, распарившиеся в винным
парах тела грязных и некрасивых, а, может быть, именно таких, ибо
переступивших за какую-то человеческую черту и оттого особенных женщин; им
приходило на ум, что все они вместе бесконечно низко куда-то упали, и что
один лишь путь отныне для них - падать все ниже и ниже, и закрывать глаза,
опускаясь, и простирать порочные руки свои навстречу притягательной
липкости; они уже не стремились вверх, забывали самое это понятие, и
ползали, пресмыкались, извивались, как гады, дыша испарениями собственных
плевков и нечистот.
И, чудилось, здесь-то дьявол ходил между ними, как между домашних,
подбоченясь, самодовольным кабатчиком, улыбаясь и поплевывая время от
времени коротким липким плевком на лица своих верноподданных. Как свой. Как
старший. Любя.
Но, может быть, это только казалось? Может статься, что здесь-то как
раз...
Некогда думать.
Последний шаг сделал старик. Он ступил в эту кучу червей, смешался с
ней.
Двери захлопнулись.
- Полграфинчика водки, - сказал он, сморкаясь и садясь в уголок за
столик.
- Может, целый графинчик?
Яркая кофта была расстегнута до половины, колыхалась свободная грудь,
обнаженная в верхних изгибах. Красный горячий поток закружил старика.
- А? Старичок?
- Графин - так графин.
Глаз не мог оторвать и шептал про себя со сдержанным жутким
спокойствием, опираясь на чью-то близкую, вдруг покорившую душу его, темную
власть:
-- Дьявол - так дьявол...


XXVI

Старик не ошибся. Кривцов был здесь.
В другом узлу возле длинного стола сгруппировалась целая большая
компания. Тут были оборванные, сильно выпившие, испитые и полные, но
одинаково жалкие, бездомные люди, два-три пиджака, трезвая, грустная женщина
с белою, мягкою шалью, накинутой на плечи; шаль была очень красивая,
старинная, оставшаяся как фамильная память от бабушки, долгие годы лежавшая,
осыпанная нафталином, на дне кованого сундука с крышкой, оклеенной старыми,
память о которых давно рассеялась - "Ведомостями". Ах, какой это особый,
нафталином пропахнувший мир - шалей таких вот, как эта, и бабушек, и
"Ведомостей" на тяжелых кованых крышках вековых сундуков!.. А внучка,
немолодая уже, здесь зачем-то - среди всех - вот этаких...
Из женщин в той же компании - еще совсем молоденькая девушка,
худенькая, с накинутым газовым шарфом поверх высокой прически, скрывающим и
лицо; одета она в голубую, нарядную кофточку, а шарфик легкий и красный;
сидит, наклонивши голову вниз, но старик увидел глаза ее - раз подняла на
него - были бесцветны, были без всякой надежды глаза, прозрачны насквозь, но
дна у них не было.
Еще несколько женщин, но мало похожих на женщин. Эти некрасивы и грубы.
Грязны. Кофточки порваны, часто расстегнуты, распущены.
И Кривцов среди них - центр всей компании.
Старик отогнал кумачную бабу. В несколько смрадных и едких минут он
отрезвел совершенно. Весь дурман отошел, рассеялся сразу. Казалось ему, что
теперь он один сидит за графином в углу и слушает, что говорит Кривцов.
Несмотря ни на шум, ни на говор, голос Кривцова слышен стал вдруг
отчетливо. И слушали его все, кто сидели ближе, внимательно.
Старик уловил последнюю фразу:
- Ибо нет и не может быть над человеком никакой человеческой власти,
ибо все мы равны перед Господом!
- Так! Так! Это правильно! - кулаком ударил о стол один оборванец. -
Всех панов и господ на осину! За что мы здесь бедствуем?
Все зашумели.
- Погодите! - властно крикнул Кривцов. - Слушайте дальше!
И затихли все.
- Слушайте дальше. Куда же деваться нам? Куда нам от беса уйти? В
церковь Божию? Ха! Там-то главные бесы и есть. Возле самого Божья престола
пакостят дьяволы, мерзкие вещи творят. Народ голодает, народ вымирает,
многоголовый вампир пьет его кровь, жрет его плоть, страна погибает, а они
кадят Господу вышних сил, они лицемерно возносят молитвы,
- Сволочи! - крикнул вдруг, загоревшись, чей-то напряженный, рыдающий
голос.
Кривцов продолжал:
Отчего же не вспомнят ни разу про свои драгоценности, про казну свою,
отчего на насущный хлеб, о котором молятся каждый день, не отдадут этих
денег, а все на брюхо свое, на проклятую утробу свою - все туда валят? Разве
это не бесы?
- Голубчик, голубчик ты мой... Правда... Правда... - качала головой
женщина в шали.
Покорная и пронзающая грусть была в этом ее взгляде.
А Кривцов вдохновлялся все больше. Он был пьян, но владел собой в
совершенстве. Горячей струей катилось вино в его жилах, но как буйным конем
правил им острый, внимательный разум. Он давал себе ясный и строгий отчет во
всем, что творилось вокруг него, и продолжал бросать полной рукой горящие
головешки костра своего вниз, в толпу. Высоко Кривцов сознавал себя. Он
стоял над народом, а тот жадно слушал его, ловил каждое слово.
Он продолжал:
- Отчего, спрошу я вас, этим слугам Христа не выйти на площадь, не
обнажить свои головы, одежды свои изукрашенные совлечь с упитанных тел и
сложить в одну кучу, и туда же вынести ящики с золотом, с серебром, с
драгоценными камнями? И отчего не стать на колени им, не поклониться в ноги
народу страдающему, народу, распятому в муке смертельной, народу-богоносцу,
в котором снова и снова распят Христос?
Кто-то всхлипнул из женщин. Кривцов помолчал.
- Веди нас, Кривцов, мы тебе верим! Мы за тобою пойдем! У Кривцова
горели глаза.
- И опять повторяю вам, - продолжал он, глядя куда-то сквозь этот дым,
за эти стены, - повторяю вам: главное -власть. Именно этот бес сидит в них и
гложет их дух...
От прогорклой и теплой водки и от речей Кривцова опять зашумело в
голове старика, нервы были приподняты в нем и отзывались прибоем, подобно
волнам морским, на каждое повышение и понижение голоса говорящего. Он спешно
пил рюмку за рюмкой, быстро глотая противный жгучий напиток, но не хмелел
совершенно. Не хмелел по-пьяному телом, но душа пьяна была. Душа бунтовала.
Вдруг он поднялся, еще не зная зачем и не сознавая, что скажет сейчас,
через минуту, какова будет та мысль, что зародилась только что в
бессознательной глуби души, и подошел спешно к Кривцову.
Все невольно раздвинулись. Вид у него был окрыленный. Один ли он
подошел? Протянув свою рюмку, жестом руки остановил он Кривцова и произнес
приподнятым голосом:
- Ты хорошо говорил о богатых и сильных, о бесах, от которых несет
смрад беззакония за тысячу верст, но ты умолчал еще об одних, о тех, кто
пришел ко Христу, но от которых и ты, и я - убежали мы оба. И если их Бог
тоже не Бог, в какого же Бога веруешь ты? Ты - свободный, горячий, пламенный
духом, скажи, согласен ли верить в пышного, в ризах одетого, на троне