минут. И когда, вставши, пошли, безмолвно тронулись следом за ними их
спутницы, и по дороге еще приставали другие, и так шли длинным рядом в
глубоком молчании, все вместе следом за сестрою и братом.

XXXI

Так же молчаливо и тихо протекал и дальнейший их вечер.
После вечернего чая Анна ушла к себе и, закутавшись в свой - Глебов
платок, села к окну.
Что это значит?
Вся жизнь ее, такая ровная и покойная до сих пор, такая ничем не
смущаемая, повернула куда-то теперь свое русло.
Эта серая мышь, которую так почему-то не любит Андрей и которую страшно
пугается каждый раз Анна, встряхнула ее и заставила оглянуться вокруг.
Река ее жизни вступила в золотую страну чудес, разлилась широким,
свободным разливом, отразила дали небес, солнечный лик засиял в ней, дробясь
тысячью золотых маленьких солнц, расцвела глубина гирляндами белых душистых
цветов. Новые берега окружили ее, новое небо раскинулось, новые звезды
зажглись.
Но вот за тем поворотом утес, и слетает в вечереющем воздухе висевшая
вниз головой мохнатая мышь, самое фантастическое из земных существ, скользит
бесшумно своими крылами и бьется, кружит над ее головой.
А за утесом объемлет молчание реку, и не слышен всплеск ее волн, всей
глубиной своей, бесшумно и медленно катит она замолкшие волны.
Что это значит?
Сидит у окна, задумавшись, девушка, и подходит Осень к окну. Печальны и
строги черты ее, холодком дышат прекрасные звонкие уста. И как хрустящий под
ногой у прохожего юный мороз на подсохшей траве, слышны слова:
- Умер, умер твой Белый Христос! Не воскресают умершие, не возвращается
отжившее вспять. Новое время - новые боги. Мне грустно, грустно вместе с
тобой. Я - невеста всех отходящих богов.
"Откуда эти страшные мысли? - думает Анна. - Почему Ему суждено
умереть?"
И вспоминает под шепот осенний то, что потонуло в порыве души, когда
обменялись крестами, - печальный напев Глебовой фразы: "мне носить его,
знаю, недолго".
И судорожно ищет на груди своей крест, и, найдя, достает и целует, и не
выпускает из рук. Крест дает ей слабую теплоту ее же горячего тела, но
кажется Анне, что идет от него своя теплота, и она согревает ей душу, и
становится легче дышать.
"Пустые тревожные мысли! Я становлюсь суеверна. Нет, Глеб не умрет, мы
еще будем жить..."
И загорелась внутренней краской от этого "мы".
"Я его охраню от нависнувшей смерти, как он обещал охранить от крылатой
вещуньи. Я не пущу, не отдам его ей..."
И снова, и снова обрывает себя:
Он здоров, он скоро придет, просто сама она нервничает, просто долго
нет его возле нее.
Вздыхая, отходит от окна вся в серебре, в ночном дорогом уборе своем
вечно печальная, вечно прекрасная Осень - невеста всех отходящих богов.
Молчит она, но молчание ее так же хрустально прозрачно, так же светит до дна
сокровенных мыслей ее, как сама она вся в своей непорочности.
И надвигается темная ночь, и возле дома, и в доме, у порога души.
Переливается тьма, поднимает безликую голову, снова прячет в костлявые плечи
и вылезает опять. Хочет в душу войти, хочет влить в ее воды свой холодный,
тяжелеющий мрак. Но сжимает Анна маленький крестик все крепче и крепче п
руках своих, и осеняет им тьму, и молится тихо:
- Господи, сохрани... Господи, помилуй его... Господи... А время идет,
и все растет безнадежность. Кажется, не
будет конца этой ночи, начавшейся вечность назад. Что с ним? Где он?
- Глеб, Глеб, отзовись! Брат души, прекрасный ангел, сошедший на
землю!.. Не улетай, помедли здесь с нами, вернись...
Входит Андрей. Встревожен и он, хотя не дает почувствовать Анне. Но,
ах, разве можно что-нибудь скрыть от нее? Разве не видит она, что рядом с
ним, вместе с ним, впереди его вошло беспокойство, томящее чуткую душу.
- Брат, и ты беспокоишься? Где он? - кинулась Анна к нему - только
вошел.
И не успел он ответить, не успел рта ей открыть, как за него сказало
его беспокойство:
- "Да, я боюсь, я не хотел тревожить тебя, но большим счастьем будет,
если пройдет этот день без беды..."
Вслух же ответил:
- Да, поздно уже, но, я думаю, беспокоиться нечего. Засиделся и только.
"Ты бы ложилась спать...", - хотел он добавить, но даже послушный язык
отрекся от этих слов.
Настоящий же Андрей и сам тревожился очень.
- Хочешь, что-нибудь я тебе почитаю?
- Нет, брат, не хочется. - Но потом, подумав, добавила: -А, впрочем,
прочти.
- Что ты хочешь?
- Из Тютчева. Прочти, что откроется.
- Хорошо.
Андрей вышел за книгой, а Анна закрыла руками лицо и ждала. Жутко ей
становилось. Со всех сторон обступала, заливала, поглощала ее ночная стихия.
- Кто там? Вздрогнула вся: - Андрей!..
- Это я.
- Дай, я открою сама. - Встала и открыла. - Читай! Андрей прочитал:
На мир таинственный духов -
Над этой бездной безымянной -
Покров наброшен златотканный
Высокой волею богов.
День - сей блистательный покров,
День, земнородных оживленье,
Души болящей исцеленье,
Друг человеков и богов!
Но меркнет день, настала ночь;
Пришла и с мира рокового,
Ткань благодатную покрова,
Собрав, отбрасывает прочь...
И бездна нам обнажена
С своими страхами и иглами,
И нет преград меж ей и нами:
Вот отчего нам ночь страшна.
- Еще, - сказала Анна, побледнев. Андрей протянул ей книгу.
- Открой сам. - Развернул ближе к концу.
- Читай, читай... - прошептала девушка, видя, что он молчит.
Прочитал упавшим голосом Андрей:
Увы, что нашего незнанья
И беспомощней и грустней?
Кто смеет молвить: до свиданья!
Чрез бездну двух или трех дней?
Замолчал, опустив оранжевый маленький томик.
- Брат, брат... - почти простонала Анна. - Брат, он умрет...
Но тьма подала неожиданно голос. Чьи-то шаги. Кто-то был у подъезда.
Он жив! Он воскрес!

XXXII

Воскреснувший Глеб пришел не один. Встревоженный хлынувшей вдруг от
волнения кровью у Глеба, проводил его на извозчике Николай Платонович. Но в
темную ночь побоялся извозчик везти по горе, ни за что не хотел, и его
оставили ждать внизу, а сюда оба дошли пешком.
- Что с тобой? - с испугом спросил Андрей, видя в слабом свете от окон,
как он был бледен.
- Ничего, нездоровится... - слабо ответил Глеб, утомленный ходьбой.
- Я завтра вас навещу, непременно, - сказал, прощаясь, Николай
Платонович, пожал руку Глебу, поклонился Андрею и исчез; тот его не
удерживал.
- Глеб, что с тобой?.. Глебушка... Они были одни. Анна, по счастью, не
выходила еще. Невыразимая нежность вдруг охватила Андрея. Он осторожно
прижался к больному плечом, взял его руки и продолжал шептать;
- Глебушка... Глеб... Что с тобой?
- Плохо, Андрюша, но все ничего, все хорошо.
- Как плохо? Что хорошо?
- Андрюша, ты. верно, не веришь, но я-то знаю наверное. Близится что-то
большое. Скрыты были глубоко под масками жизни, теперь обнаженные встанут.
Скоро...
- Кто, кто, Глеб? Сядем здесь. Сядь, отдохни.
- Обнаженные... бесы, слуги Антихриста... Андрей! Они не прячутся уже,
я тебе говорю.
Андрей прижал его голову к своему плечу.
- Ну, хорошо, успокойся, Глеб. Тебе-то бояться их нечего. Расскажешь
потом, тебе нельзя сейчас. Пойдем в дом.
- Нет, подожди. Я не хочу, чтобы сестра видела, как мне плохо. Я
оправлюсь. Одну минуту побудь со мной.
- Хорошо, Глеб. Только не волнуйся, не беспокойся. Милый мой!... - Он
опять гладил Глебовы волосы, хотел как-нибудь его успокоить.
- Но это и хорошо, Андрей! В открытую лучше. Пусть выходят, разве не
устоим мы в этом поединке, раз с нами...
- Глебушка...
- Ах, Андрей! Андрей! Я как живого вижу Христа. Такою болью, такою
святою любовью бьется сердце... Послушай... Послушай...
Андрей приложил свою руку. Сердце билось тревожно и сильно.
- Оттого и кровь... - прошептал слабо Глеб.
- Идем, милый, домой. Идем, будет! А то и Анна начнет беспокоиться. Она
так ждала тебя, волновалась.
- Да? Ну, идем. Посмотри, какой вид у меня?
Они поднялись на ступеньки, и в рассеянном свете, проникавшем сквозь
стеклянную дверь, увидел яснее Андрей лицо Глеба. И удивился: оно опять
изменилось, было бледно, но едва лишь бледнее обычного.
- Ничего... - со слабым недоумением протянул он, - совсем ничего...
- Видишь, - даже улыбнулся Глеб, - это для Анны, чтобы ее не
встревожить. Все свои силы собрал.
Андрей, вздохнув, пожал ему руку.
В коридоре, перед тем, как войти в половину Ставровых, Глеб вдруг
остановил Андрея и как-то по-детски сказал:
- Ах, Андрей, если бы можно было так: попросить, и чтобы другой
исполнил наверное...
- Ты хочешь меня попросить? -Да-
- Исполню все, что захочешь. Скажи, что надо сделать.
- Вот то-то и жалко, что нельзя обещать.
- Отчего?
- Отчего?.. Я не знаю. Если бы это было возможно, я попросил бы тебя...
чтобы ты поверил в Христа... Так, как я верю... - Он схватил Андрея за руки,
чтобы тот дал закончить, чтобы тот не перебил его. - Ах, Андрей! Это было бы
так бесконечно прекрасно!
- Почему ты так говоришь?
- Потому что... потому что, Андрей, нужно, чтобы прекрасные люди верили
только в прекрасного Бога...
- А Анна?.. - смущенно спросил Андрей.
- Анна верит уже. Может быть, не словами, но душою она со Христом.
- А-ах!
Андрей глубоко вздохнул.
- Ты чего?
- Не знаю... Так...
- Просто так? Андрей улыбнулся:
- Кажется, просто так.
С этой фразой вспомнилось нечто весьма давнее.
Когда были студентами, это было в ходу между ними. Иногда не хотелось
что-нибудь сразу сказать, чаще всего огорчить, сообщить неприятное, и само
собой говорилось в ответ на вопрос это словечко "так", но скоро подметили,
что за ним часто скрывается что-то; отсюда и родился вопрос: "просто ли
так?", то есть нет ли за этим еще чего?
Андрей был рад нежданно воскреснувшей Глебовой шутке, да и у него
развеяла как-то она невольный, в самых причинах своих неоформленный вздох.
Вошли. Но, к удивлению их, Анны все не было.
Где же она?
Позвал тихонько Андрей. Не отозвалась. Заглянул в ее комнаты - нет и
там.
И только тогда послышались быстрые по коридору шаги.
- А-у! - Ответный возглас был бодрый и радостный. -Вот и я!
ЗдравствуйтеЗдравствуйте вы, наконец!
Сияли глаза ее счастьем. Все лицо светилось, как взгляд. - Долго вы в
городе были? Устали?
- Немного устал.
Взглянул на Глеба Андрей. И у него был тот же светлый ответный взгляд.
Горели в комнате оба, как две чистых свечи.
"Она верит в Христа, - вспомнилось брату. - Верит она или нет, но она
прекрасней всех ангелов в небе".
Посидели вместе недолго. Говорили немного. Но радостны были для всех
эти минуты. Через толщу темной земли закатное солнце, где-то только
взошедшее, слало им свет. Незримым благословением проникали сквозь жуткие
недра лучи. Горели тонким венцом над их головами.
Скоро простились.
Анна пожала руку, но проводить Глеба пошел Андрей. Сестра братьям
глядела вслед.
Она пропадала недаром.
Услыхав голоса у подъезда, бросилась было навстречу, но внезапно
пришедшая мысль остановила ее.
Наверху на башенке были розы. К ним подсыпали там землю, но в комнаты
еще не перенесли.
Быстро взобралась туда, в потемках, без спичек отыскала их, выбрала
самую нежную, - на ощупь, по запаху, по поцелую - поранила пальцы, пока
отрывала непокорливый стебель, и осторожно, без шума спустилась по лестнице.
У подъезда что-то замешкались. Это было ей на руку, пробралась в
комнаты Глеба, сама откинула одеяло ему и на белоснежную наволочку положила
розу ночную, благоуханную, нежную, как прекрасная душа девушки, которая
любит.
И ушла, убежала, и возбужденно-радостно, услышав зов, крикнула брату:
-А-у!

XXXIII

Роза была в ее волосах.
Вся в черном Анна стояла возле окна. Видел Глеб ее гибкую стройную
талию, мягкий узел волос над открытой матовой шеей, оттененной внизу вырезом
черного бархата, тоже живого, впитавшего аромат ее тела. Тяжелыми, но
свободными складками падала ткань. И роза алела и каштановых ее волосах.
Глеб никогда еще Анны не видел такой. Она смотрела вдаль в лунную
пропасть, напоенную трепетанием длинных лунных ресниц - междулучий, через
которые льется ровный таинственный свет ее. Луна - чей-то единственный глаз,
глядящий на мир ночных тайн, передающий им призрачный свой, мерцающий свет.
Анна смотрит в эту молочную пропасть и дышит ее широтой. Едва рисуются
в матовом свете через легкую дымку горных ущелий очертания береговой полосы,
изъеденной мысами, заливами, бухтами. По сторонам поднимаются дико утесы,
странно живою громадой почти незаметно дышат они, слабо поднимается и
спадает их каменная голая грудь. Камни странно живы в ночном таинственном
свете. Явственно выступают из них очертания, скрытые днем - животных, людей,
чудовищных призраков, к новой жизни еще не рожденных и умерших в
незапамятные, жутко далекие времена.
С высоких вершин открываются взору дали поднявшейся в уровень с ними
морской глубины и далеких, по ту сторону моря лежащих земель. Духовному
взору в лунную ночь открываются такие же дали времен. Века расстилаются у
подножия одной высочайшей вершины, атома остановившегося -на один лишь миг
созерцания - времени, последнего зубца бытия на растущей вершине;
расстилаются книзу, как уступы, один за другим ряды минувших веков, чем
дальше, тем менее резки, тем смутнее их очертания, и в сказочной дали, у
черты горизонта дремлют самые давние, самые ветхие, бывшие когда-то самыми
юными, девственно прекрасные, отшедшие в сказочную даль века.
И дремлют тою же дремой у подножия созерцателя-духа, облеченного в
черты человеческие, слабым воспоминанием вздохнувшие в эту ночь дикие,
уродливые среди современности камни, памятные знаки о веках, как секунды
мелькнувших, и об их населявших наших предтечах, еще не оформленных в
строгие формы, еще предугадывавших, прозревавших лишь смутно тропинки-пути
на грядущие вершины бытия.
Чем старей человек, тем яснее встают перед ним первые детские годы
жизни его. Изощряется зрение памяти, и мы видим младенческий облик нашего я,
беспомощное пухленькое тельце, в котором покоился зародышем этот зоркий
старик, прошедший долгую и сложную жизнь, коснувшийся в разных точках и
направлениях многих, даже и скрытых сторон бытия, ставший мудрым и
прозрачным в мудрости своей. Вот струится седая борода - длинная, как дни
его жизни, долгой, вечность в себе отразившей, и короткой, как все-таки
коротки эти слишком земные, эти обреченные на тление нити серебристых волос.
И видит он сквозь отстоявшуюся глубь своего существа самые мелкие камешки
будто на дне бытия, те, которыми играл в раннем детстве. Но минет еще год,
другой - и новые, еще более потаенные воспоминания встают в его памяти, и
через кристалл, ограняющий влагу души его, достигают до чуткого уха самые
первые всплески, первые крики младенца-пловца, пробудившегося во влажной
стихии земной нашей жизни, приявшего ритм ее плеска в девственную душу свою.
А умрет совсем, отлетит и развеется в мировую пыль наше бренное ветхое
тело, и сольется душа со стихией одной мировой души, и прейдут для нее все
времена и сроки, мир времени и пространства покажется чудным и легким сном,
и вся жизнь - и ее, и мировая, и жизнь всей вселенной - уместится в одно
мгновение воспоминания того сна. И тогда концы и начала, горе и радость,
бытие и абсолютный покой - все будет равно далеко и равно близко, равно
заключено в одном ритме дыхания единой мировой души.
И вот созерцающий дух, облеченный в земную оболочку существа,
назвавшего себя человеком, обращает кверху свой взор. И видит возможности,
слышит скрытое дыхание существ, еще не рожденных. Знаки грядущей судьбы,
памятные знаки для будущих, улавливая слабое дыхание далеких, затерянных в
бесконечности, еще не пришедших веков, поднимают и опускают в ночной тишине
грудь свою - в свете чьего-то единого ока, между чащей ресниц его, темных
лучей, делающих матовым свет, - дышат тихо в великом молчании ночи серые
камни - странных, еще не определенных грядущих форм.
Как угадать человечеству-старцу вершину своего бытия, как узнать,
разглядел ли уже начальный детский свой лик, услышал ли внутренним слухом
колыбельные звуки вселенной, или долго еще идти ему вверх и вперять свой все
мудреющий взор в глубь прошедших веков? Кто нам скажет, подошли ли мы уже
близко к первичной тайне всех тайн, готовы ли мы к слиянию с единой, повсюду
разлитой, все заполняющей, все обнимающей Божьей душой, для которой круг
мировой, замкнутой в призраках пространства и времени и в самой себе
призрачной жизни покажется одной легкой точкой, одним единственным
пригрезившимся мгновением времени?..
Никто нам не скажет, и никогда не узнать, старцы ли мы, уже убеленные
сединами долголетних наших волос и близкие к самым мудрым мудростям жизни,
или только дети еще, играющие на берегу моря разноцветными ракушками и
лепечущие слабым розовым язычком своим - тоже о жизни: о ракушках и
камешках, о белоснежном кружеве пены вдруг набежавшей волны.
Нет, никогда не узнать!
Но нельзя не мечтать у окна, не пускать свою мысль птицей над матовой
бездною пропасти в горную лунную ночь.
Глеб-христианин не мечтал бы так, но Глеб, стоящий за Анной, одетой в
черный ласкающий бархат и глядящей в то же окно, этот Глеб мечтает так же,
как все, - не как нашедший, а ищущий, как мудрец или как дитя.
Мечтает и Анна.
И, не отрываясь, глядит на нее, стоя за нею, Глеб. В черном бархатном
платье, с обнаженной матовой шеей, стройная, рисуется она в темной рамке
окна, как те кипарисы, что растут у подножия замка и молчаливо тянут
верхушки свои к блистающему недостижимому небу.
Анна молчит. Молчит и Глеб.
Но неудержимо хочется взглянуть ему в лицо Анны. Какая-то тайна легла
на это лицо. Он чувствует, знает это, но все молчит, страшится сказать ей,
чтобы к нему обернулась.
И так молча стоят среди ночи в окутанном дымкой луны одиноком,
заброшенном замке, высоко в горах.


XXXIV

Роза в ее волосах.
И, склонясь, после века молчания, целует Глеб яркую в ее каштановых,
мягкой волной откинутых и собранных в узел, в ее волосах, так неотразимо
влекущих - живую, пунцовую розу.
- Анна, - говорит, наконец, ей Глеб, и слова скользят такие же, как
лучи и междулучия, косые и длинные, и ложатся в далекой, матовой мгле, -
Анна, я никогда не видал тебя в черном, в таком прекрасном одеянии, я не
знал, что твоя шея похожа на колонну теплого мрамора, над которой сгрудились
темные тучи волос твоих. Или, может быть, это мысли твои, как змеи, обвились
вокруг твоей головы, венчая ее, как гордую башню в горах? Я не знал до сих
пор, как стройно все тело твое. На скрытых упругих ногах оно возвышается
среди мрака молитвенной ночи, как храм неведомому божеству, которому молитва
- молчание. Ты молчишь, но за тебя говорит все вокруг и сама ты вся. И
больше всего говорит мне матовый блеск твоей шеи, такой живой, такой
пламенеющей скрытою жизнью среди темноты беспредельного. И еще говоришь ты
мне яркой, пунцовой, благоуханной, как твой поцелуй, что ты дала ей, -
говорит твоя роза. Открой же лицо свое, открой, я хочу посмотреть, какое
лицо у Анны, сестры моей, какое лицо у нее ночью в горах, при луне, над
затихнувшим миром. Оберни лицо свое, Анна, погляди на меня.
И тихо, неслышным и плавным движением оборачивается Анна к нему. И
видит Глеб перед собою мертвенно-бледный, неотразимый лик ночного светила.
- Ты слишком долго глядела на луну в эту ночь, - с ужасом и тайным
восторгом наклоняется ближе к ней Глеб. - Я не могу разглядеть очертаний
лица твоего.
И с напряжением вглядывается он и, наконец, узнает:
- Тамара!
- Да, это я.
И молчит Глеб, и глаз не отводит от прекрасного бледного лица.
- Как ты здесь? - едва находит он силы промолвить.
- Когда заходит дневное светло, встает луна - моя мать. Я живу здесь в
башне над миром. Я - ничья. Я помню тебя и завет: быть ничьей.
- Царевна Тамара... - шепчет Глеб и пьет ее лунный, се волшебный,
сладостный свет.
- Я везде, - говорит она. - Я тоскую безумной тоской. Я непорочна и ищу
непорочных. Я блуждаю возле девственных душ и ищу своей, небывалой еще на
земле, новой любви.
- А Анна... - говорит в полузабытьи и склоняясь к ней Глеб. - А Анна -
не ты? Как же я думал...
- Я пришла к тебе ночью, ибо днем ты весь слишком в другом, ты
загражден от меня, отделен.
- Чем отделен от тебя я, Тамара?
- Золотым маленьким крестиком, далекий мой друг. Я же ищу только
свободных, тоже ничьих. Ночью пришла я к тебе и к Анне. Чтобы увиделись вы.
Оттого ты и видел ее, не меня. Это она пришла к тебе с розой, это не я, это
она.
И перед Глебом, близко к нему, вся белая, вся в экстазе - Анна, вся,
как тогда, когда менялись крестами. И теперь блестит его крест на ее
полуоткрытой груди; она только что прячет его, спешные пальцы торопятся.
- Глеб... Наконец-то, Глеб, ты узнал меня. Это я.
И дает ему розу, целуя ее, и Глеб, наклоняясь к цветку, тоже целует,
прижимаясь к нежным алым его лепесткам. И горячий огонь идет от тех поцелуев
и разливается по жилам его, и уже не лепестки - это губы, живые, трепетно
страстные, и не роза в руках у него, а обнимает он Анну и прижимает к себе,
сама она - роза, и вьется, льнет, сливается с ним прекрасное стройное тело,
пьет нежным и сильным касанием самую Глебову душу, что разлилась по телу
его, что зажгла и освятила каждый атом его.
И вот в какой-то один, мимолетный, единственный миг упадает взгляд его
на окно.
А в окне, и темной рамке, где явилась Тамара, медленно стала луна; лик
ее полон, и чуть заметную, но явственно видную различает на нем Глеб
усмешку.
И вот рушится все, падают горы, и смеется луна; Глеб просыпается.
Близко утро, но луна еще светит, он один.
Не отдавая во всем происшедшем отчета, Глеб тотчас засыпает опять и
спит мертвым сном до утра, без видений.

XXXV

С тяжелой, больной головой пробудился Кривцов. Все тело было разбито и
ныло. Первым его побуждением было выпить. После таких вечеров, как вчера, он
выпивал по утрам пять-шесть рюмок водки и тогда опять себя чувствовал
сносно. Но теперь проснулся в чужой, незнакомой квартире, и ему было неловко
перед хозяином, который к нему подошел только что с утренним приветом.
- Не знаю, как вас благодарить, - сказал Кривцов разбитым и усталым
голосом.
- Лучше всего никак, - ответил старик, - может быть, я, а не вы, должен
благодарить вас.
Кривцов закрыл рукою глаза.
- Нет, - тихо промолвил он, - я уже конченый и никуда не годный
человек. - Страдальчески вытянулось его худое лицо. - Если бы знали вы, что
я за человек, вы от меня отреклись бы... Да, впрочем, вы вчера видели...
- Видел, - спокойно ответил старик.
- Но и это еще далеко не все...
Он пошевелил сухими губами. Хотел мучительно пить. Старик заметил это
движение и вышел в другую комнату. Когда вернулся, Кривцов, все не открывая
глаз, сказал:
- Вот я лежу у вас, и о чем бы, по-вашему, думаю? Раскаиваюсь, муки
испытываю? Нет, думаю об одном - нужно опохмелиться, иначе просто не
встану...
- Я принес уже. Я с утра о вас озаботился: теперь уж не рано. - Он
налил и протянул Кривцову большую рюмку. -Это всегда бывает так, знаю сам, -
добавил старик.
Кривцов посмотрел на него, ничего не сказал и выпил. Протянул рюмку и
выпил еще. И еще протянул, но отвел руку назад.
- Не хочу. Странный вы человек! И отвернулся к стене.
Так лежал с полчаса, потом встал, сел на кровати. Старик сидел возле.
- А вы знаете, зачем мне нужно встать и быть бодрым, быть трезвым,
даже, может быть, привлекательным... насколько это дано мне?
Старик молча глядел на Кривцова.
- Вы мне припасли эту водку, позаботились обо мне, несмотря на всю мою
скверность, и вам не стану я лгать. Может быть, то скажу, что себе самому
сказать боюсь. Дайте еще! Поставил старик возле него и бутылку, и рюмку.
Кривцов выпил две рюмки подряд, помолчал и продолжал, точно собравшись
внутренне с силами:
- Хочу я сегодня, наконец, добиться-таки своего. Неправду я говорил, и
себя, и других обманывал, когда называл первым бесом среди других бесов -
власть. Это для них, для толпы. А для избранных душ есть другой, - бес
власти ничто перед демоном сладострастия. Круглый нуль и ничто
совершеннейшее. Зачем и власть, и богатство, и почести, ничего мне не нужно,
все тлен, все прах, призрак, мираж, а вот это... Этот живой червяк, может
быть, он-то и есть один живой во всем мире, гложет самую нежную нежность
души, и вот нас-то особенно любит... таких, что пришли к чистоте, к небесам,
к чистому Богу, не отходит от нас, сторожит, в самую святость вливает тонкий
свой яд. Скажите, если все это дико вам; если вас оскорбляет, я замолчу.
- Нет, нисколько, - все также спокойно ответил старик. - Говорите, я
слушаю все, что вы скажете. Мне кажется, нет ничего, что бы сейчас могло
меня возмутить.
- Вот как! - усмехнулся Кривцов. - Тогда, пожалуй, можно себе
разрешить. Слушайте...
Налил и выпил еще - опять сразу две рюмки.
- Перед вами христианин не какой-нибудь, не из тех, что верят в Бога,
не сознавая хорошенько веры своей, не зная вовсе сомнений, и не из тех, что
к Нему пришли хотя и через сомнения, но теперь спокойной душой верят в Него
и могут жить какой-то другой еще жизнью, иметь семью, служить, писать
хорошие книжки. Я ничего такого совсем не могу. Я болею, веря в Христа, я
горю, я ни единой минуты, что бы ни делал и что бы ни говорил, не забываю о
Нем, о крестных муках Его, о благодатной кротости Его небесного Образа. Он
живой для меня, ношу Его в сердце своем непрестанно. В этом поверьте мне.
Это так же верно, как то, что я перед вами сижу, и как то, что выпью сейчас
еще.
Он слабо поморщился, вытер усы: