Платоновича все еще нет, делать нечего, надо саґдиться за стол, -- дети
хотели куда-то идти к четырем часам. Еще вчера был у них разговор об этом с
отцом. Надежда Сергеевна в стороне от всех этих вещей, она от детей далека,
она не любит детей -- не этих детей, а вообще маленьких, неґработоспособных
еще человечков. Подумать не может без ужаса о том, что могли бы быть и у
ней: это так некрасиво и так ненужно, в сущности! Однако она знает и ценит
красоту девочґки -- Лизы, весь ее четкий девический облик, изменчивость глаз
-- зеленых и синих, но чаще всего голубых, глубоких, как влажная глубь
южного неба. Мальчик Сережа, с рябинками на лице, пишет тихонько стихи,
может быть, будет поэтом, очень тих, очень скромен, ему только четырнадцать
лет.
Вот они оба сидят за столом, и Надежда Сергеевна видит и их, как все
сегодня вокруг, тоже иными. Глаза ее девочки -ах, не ее! -- уводят куда-то
далеко. Как, этот синий простор -- море души? Где же глыбы звонкого
льдистого холода? Неґужели они -- в этих волнах, в смеющейся дали, в
изменчивой зыбкости водной стихии? Солнце встает над водами, как в первые
дни мироздания -- первый привет, улыбка, приязнь, удивление... Первые дни...
Первые дни...
Никогда не мечтала Надежда Сергеевна, но вот сидит за столом и мечтает,
роняет слова полусознательно, с удивлениґем слушая звон трепещущих в радости
слов. Самый стол, эта
скатерть, просторная гладь -- кажутся ей чудом, возникшим только что в
жизни.
А кто же там? Неужто Сережа? С желтоватой, выцветґшей от летнего зноя,
беспорядочной кучкой волос над высоґким, непокорливым лбом, сидит он под
солнцем на берегу морских вод. Возле -- камешки, те же желтые, вечные
каґмешки мудрецов и детей. Задумчиво перебирает их мальчик, думает вечные
думы у моря. О чем? О жизни, о людях, о Боге? Или задумал поэму, в которой
плескалась бы с звонкиґми, тонкими рифмами сама вековечная тайна вселенной?
Нечаянно звякнула ложечка.
Вдруг пробуждается Надежда Сергеевна, заливаясь красґкой стыда...
Вспоминает. Перед глазами стоит трепетный Федя. Смотрит с гневом, с укором.
За что?
Ах, сама она знает, за что!..
Молодое, свободное племя, разве так уж она далека от него? Ее
заморозила ложь, которой дышали в лицо ее с самого детґства, ее научили
жизнь и живущих презирать глубоким, остґрым презрением. Учили невольно,
думали все, что они-то и есть избранные, совершенные люди, но не знала, как
перенесґти, как пережить это их совершенство, и вот ушла в холод, в мороз, в
разреженность безверия. Жажда жизни, красивые думы умереть не позволили, --
замкнулась в ледяном своем царстве.
Замуж вышла, - не все ли равно - замуж, не замуж? Никому не была
настоящей женой. И вот эти дети... И вот этот Глеб. Сам не зная, не думая,
как новый Христос, подоґшел и коснулся ледяной души.
- А что Феди нет? Где он?
Лиза поднимает свои переменчивые глаза: сквозь синеву пробивается
светящаяся яркая зелень.
- Федя с утра ушел. -- Даже без завтрака? - Да.
И опять замолчали.
Даже эти две-три коротеньких фразы были редкими фраґзами. Надежда
Сергеевна почти вовсе не говорила с детьми. Не нарочно, а не замечая того.
Теперь же ей хочется сказать детям что-нибудь близкое, что интересовало бы
их, но она совсем не знает, чем живут они. Чем же живут они? И смуґтившись,
сама робкая, говорит:
-- А что твои цветы, Лизочка? Как они? - Хорошо.
-- Ты их покажешь мне после обеда?
Надежда Сергеевна встречает быстрый Сережин взгляд. С желтой головки
спускаются низко непокорные волосы, вниґмательный взгляд ее отмечает, как
загнулся воротничок светґлой рубашки.
-- Да, теперь открыто окно, и сегодня им много свежего воздуха. Еще
немного спустя Надежда Сергеевна встает что-то взять из буфета -- никогда
сама не брала -- и будто нечаянґно, мимоходом поправляет ворот рубашки.
Пальцы ее касаґются нежной кожи мальчика, и это мимолетное прикосновеґние
дает ей ощущение чистой, незабываемой радости.
В открытые окна сияет тихий, благословляющий день. Наґдежда Сергеевна
не помнит в жизни своей такого чистого дня.

XLVIII

Это случилось почти тотчас после ухода детей, странный звук был
непонятен ей, он прокатился и замер над городом, но потом повторился вскоре
опять, и вот почти полчаса стоит она у окна и слышит пальбу. Нет сомнения,
что стреляют.
Окна выходят и огромный, заросший деревьями двор, в глубине которого
прячется дом. И сюда долетают только эти отрывистые, точно в пустоте гулкие
звуки. Где-то за ними, далеко, как фон -- неясный, глухой, возрастающий шум.
Что же там? Что?
Все одна стоит Надежда Сергеевна возле окна. Нет ни мужа, ни Феди, ни
малых детей, что вышли на какую-то неґпонятную муку и этот ясный и светлый
вечереющий день.
Так проходят еще и еще минуты, долгие, как часы. Еще полчаса.
Зачем она здесь? Почему только одна она дома в этих просторных, точно
опустошенных уже, страшных в своей одиґнокости комнатах?
Но куда ей пойти, но зачем, но кто поведет ее, кто возьмет?
Видит: быстро бежит человек по двору. Кто это? И тотчас узнает: это
Федя.
Бросается Надежда Сергеевна, открывает сама скорей двери на лестницу.
Он звонит, но она бежит уже навстречу ему и хватаґет, умоляя, за руки, и не
замечает, что руки его в чьей-то крови.
- Где дети? -- говорит Федя, запыхавшись.
Лицо его бледно, измучено, и глаза горят фантастическим светом.
-- В городе... В город ушли.
- Ах, в городе!
И повернул, чтобы обратно бежать.
-- Федя, куда же ты?
- Туда, туда... -- Но на секунду запнулся. -- А брат?
-- Мужа с утра уже нет. Федя взглянул на нее:
-- Скажите брату, когда возвратится, что я прошу его изґвинить меня. В
этой жизни каждый сам за себя отвечает. Я не могу судить его.
-- Федя, а ты?
-- Я не вернусь. Прощайте. И протянул ей руку.
-- Откуда же кровь? Что это там? Федя, скажи мне...
Федя вдруг улыбнулся, и так странно болезненно промельґкнула эта улыбка
на похудевшего его бледном лице. Вся красґка исчезла куда-то за один этот
день и неясным отсветом мельґкнула лишь на губах вот теперь, в этой улыбке.
Он опустился у ног ее тут же, на лестнице и, обняв, с нежґданною лаской
прижался к ним.
-- Я люблю теперь всех. Ах, я чуть не забыл это сказать вам, тебе, с
которой ни слова не говорил от души. Перед смерґтью всех, всех люблю одной
безграничной любовью. Не бойґтесь, нет, нет, ничего! Эта кровь только моя.
Там убивают людей, стреляют, но в ужасе крови я понял, что сам нее никогґда
не пролью. А сладко свою отдать, сладко пролить, как из чаши, жизнь за
других. Ах, разрешение мыслей, мучений -только в жизни, только вот в этом...
Теперь только вижу и слышу Христа.
Он бормотал в забытьи, слабея и не отпуская ног Надежґды Сергеевны. Но
в этих стопах полубреда, в запахе крови, который ясно теперь поднимался от
рук, какое-то откровение вот-вот готовилось раскрыться перед ней в своей еще
невиґденной, незнакомой еще красоте. Она склонилась над Федей и покрывала
поцелуями его бледный и странно прохладный, выпуклый лоб.
Но это длилось недолго. Федя вдруг встрепенулся и броґсился вниз.
-- Я не останусь, не останусь здесь, -- крикнула вслед ему Надежда
Сергеевна.
- Скажите же брату. Я не вернусь, я чувствую это! И он скрылся за
дверью.
Надежда Сергеевна бросилась следом за ним, как была, без шляпы, в
платье, бегом.
Почти у самых ворот догнала она Федю.
-- Как, и ты? -- улыбнулся он ей. -- Пойдем же, пойдем! Подал ей руку,
и они вместе побежали по улице.


***

Гроза разразилась над городом с необыкновенной и бурґной свирепостью.
Чаша кипящего гнева стихий опрокинулась над ним со внезапностью в этот
мирный, сияющий день. Безумие, долго спавшее где-то в темных пещерах души,
вышло наружу и расправило хищные крылья.
Люди - разве бросаются один на другого с ножами, с дуґбинами, избивают
малых детей, с одинаковым зверством рвут одежды и ткани, и нежное тело
полуобнаженных, застывших в мольбе женщин с глазами газели? Это ли люди,
мирные и тихие, и одинаково ни злые, ни добрые, что бурной волной протекают
из улицы в улицу, напоминая лавины народов, что извергала когда-то роковая
для человечества Азия? И не еще ли страшней те же существа, с видимым
обликом человечесґким, когда без пафоса, без шума и рева живой океанской
волґны, спокойно и медленно, точно делая привычное дело, ежедґневный,
предписанный самим божеством обыденный труд, с молчаливым упорством
взламывают замки и двери, и окна, и деловито, с экономией сил и труда,
бросают на улицу утварь и вещи -- посуду, книги, рояль, из сундука старинную
бронзу, белье, а затем находят в углу под кроватью человека -- полуґслепого,
со слезящимися глазами старика, с дрожащею зелеґноватой сединою бородой и
земляным, почерневшим цветом лица и запирают в этот сундук, замыкают на
ключ, и бросают вниз с высоты четырех этажей, и глядят, не отходя от окна,
как он летит, а потом, когда с сухим двоящимся стуком он падает вниз на
груды обломков и разбивается, но так, что нельзя разглядеть, что же с тем,
кто внутри, -- отходят опять и в том же сосредоточенном молчании продолжают
работу?
А если они все-таки люди, то что мы знаем тогда о человеґке и о душе
человека? Какой клубок еще невиданных змей копошится в тканях ее, и не
сгнила ли она до последних основ своих, истлела в одну страшную видимость,
где от нее остался лишь призрак? Или, напротив того, именно это страшный бой
призраков, одних лишь сухих, червями проточенных тесных земных оболочек
души, и из них еще суждено -- новою баґбочкой -- вылететь не душе уже --
духу?
И откуда взялась эта непонятная, безумно святая радость у Феди, именно
здесь, в этом хаосе крови и тел, в этом вопле мятущихся душ?
Но -- Федя один лишь ничтожный островок средь потопа стихий, все залила
вокруг буря и стоны, и плач, и гнев, и рыґдания, и вдохновенный отпор
беспощадности ужаса, и холодґное каннибальство, и подделка под гений Творца
- дисциплиґна, отвечающая слабому треску самозащиты грохотом стальґных
рыкающих глоток.


XLIX

На вспененных гребнях океана несутся обломки людей и обнаженные души.
Имя Христа и крестное знамение, как чайґки, мелькают одновременно во многих
местах.

***
-- Стреляйте, стреляйте, мучители!
И разрывает сама тонкую теплую ткань, прикрывавшую грудь.
-- Вот сюда, вот сюда, в эту грудь... Он любил ее трогать, он сосал ее
утром. Мальчик мой, мальчик мой!
И рыдает, рвет волосы и рушится, как подгоревшее здаґние, на груду
обломков. Но вскочила тотчас. И снова вопль женщины-матери:
-- Стреляйте, стреляйте же!
И стреляют, и откидывают ненужное тело, чтобы не мешаґло дальше идти,
деловитей работать. Кто-то крестится и говорит:
- Одною жидовкою меньше.

***
Сидит сумасшедший еврей и поет на непонятном своем языґке. Священный
огонь безумия коснулся его, зажег его мозг.
Непонятны слова, раздражающе горек, как вкус миндаля, полунапев этих
слов.
Толкнул его кто-то ногой, грубым большим сапогом. Он свалился тотчас,
как перезревший, отяжелевший от старости гриб.
- Ишь ты, черт какой, песни поет, - усмехнулся другой. -
Нашел себе время!
И также толкнул его прямо в лицо - опять сапогом, коряґвым
четырехугольным носком.
Но от второго удара снова поднялся еврей и встал теперь тонкий, худой,
изможденный - во весь свой огромный, коґлеблемый рост.
- Во имя Христа! - произнес он по-русски. - Во имя Расґпятого Бога,
бейте жидов!
Сумрачно кто-то пырнул широким ножом в провалившийґся, тощий живот. И
дух безумия отлетел от убитого и витал, кружил, выбирая новую жертву.

***
- Во имя Христа! Во имя Христа! - ободрял наступавших монах и стукал
немолчно о зубы своей деревянною челюстью.
Сам он не бил, на службу Божьему делу отдавал лишь язык и
благословляющий знак согнутых пальцев: во имя Христа.
Но вот подбежал человек. Побелевшими шепчет губами:
- Побойтесь вы Бога! Побойтесь кощунствовать! Сжав свои губы,
благословлял и благословлял без конца
рыжеватый монах.
- Послушайте, заклинаю вас именем Бога, чей крест на вашей груди,
остановите резню!
- Кто ты такой? - грозно спросил монах.
Имя Палицына было известно монаху, был он человек просвещенный, но не
любил таких мягкотелых, таких расслабґляющих дух христиан. Он сморщил
презрительно брови и киґнул ему:
- Не верю. Ты - жид. Уходи, пока цел.

***
Только уехал от Глеба, попал Николай Платонович в саґмую жуткую давку.
Он робел, метался из стороны в сторону, плакал, замирал от тайного ужаса,
увещевал безуспешно и слабо, молился. Всюду слышал рассказ, переходивший из
уст в уста, о ближайшем будто бы поводе к бойне: старик еврей убил
христианина и девушку. Николай Платонович, слушая, недоуменно томился.
Но вот, отойдя от монаха, видит группу людей. Узнает среґди них --
светлый высокий блондин, но брови насуплены, но мрачный, темнеющий взгляд;
да, конечно, это Игнатий, -- узґнает он Игнатия. Бывший товарищ, бывший
соратник в его христианстве, но теперь он ушел в революцию. Федя знает и
любит Игнатия, вместе с Федей они презирают либерализм его взглядов.
Невольно стал, не дойдя, Николай Платонович: не здесь ли и вправду
Христос?
Игнатий стоял головою выше толпы; вдохновенный огонь, казалось, лился
из его расширенных глаз. Игнатий организуґет защиту.
Вот подошел молоденький, мальчик почти, рабочий.
Игнатия ценят и любят рабочие. Властный и смелый -- он несет им свое
такое же Евангелие, своего воскресшего Хрисґта, в которого верит вдохновенно
и страстно.
Не может расслышать Палицын, с чем подошел к нему мальчик -- о каком-то
товарище, буйствующем вместе с толґпой. Но ясен и внятен ответ Игнатия:
- Надо убить.
-- Во имя Христа?
- Во имя Христа убейте изменника.
Волосы встают на голове Николая Платоновича, мутятся глаза, но он
недвижим, но не знает, что ему делать.
И вот в этот миг откуда-то Федя; он подбегает к Игнатию.
-- Игнатий, Игнатий! Нет, ты не прав! Никогда...
Дальше не слышно.
Сдавленный и загоревшийся гневом отмахнулся Игнатий:
- Мальчик, уйди!
- И я раньше думал, как ты, но Игнатий, теперь... Но Христос между
нас... Ты не видишь Его!
-- Я Его вижу... Уйди!
-- Я побегу, я не дам им убить...
Близкий, размеренный шаг наклоненных фигур. Федя беґжит перед ними,
пересекая им путь. Феде что-то кричат. Он не слышит, не слушает. Не
опоздать, не опоздать... -- одна мысль.
-- Стой или буду стрелять!
Федя бежит и вдруг, руками взмахнув, падает быстро, так, как только что
быстро бежал.
Будто бы после -- такая нелепость! -- долетел до слуха звук выстрела.
-- ФедяФедечка! Брат...
Когда Николай Платонович добежал и наклонился вслед за солдатами к
Феде, хотели его оттащить, но кто-то скоманґдовал:
-- Бросьте!
И наклоняется брат к умирающему младшему брату и слышит:
-- Ах, хорошо... Хорошо умереть! И еще успевает шепнуть:
- Дети с матерью. Мы отыскали их вместе. Она повезла их к тебе, к
Глебу... туда...
- Брат мой, брат, Федя, прости!.. Прости мою грешную душу в час
смерти... Святой мой, милый мой брат!..
-- Повезла их туда, здесь опасно... А мне хорошо, не жаґлей меня, брат,
прости меня, брат... Ах, хорошо!


***

На пустеющих улицах окна закрыты, заколочены двери, много белых,
намазанных мелом крестов. Люди спокойны за знаком креста.
Молодой человек, весь брызжущий гневом, с дрожью и глазах, не в силах
вымолвить слова, по грозит кулаком, но на земле чертит быстро крест и плюет
на начертанный знак, и растирает плевок своею ногой.
Молодой человек тот -- безбожник, и никогда ему здесь, на земле не
узнать, что блистающий меч архангела сил был в руке его сжат, что молнии в
сердце -- с небес.

L

И вот все герои романа в царстве Ставровых.
Как ручьи после бури, вспененные -- сбегают вниз в долиґну, чтобы хоть
в минуте покоя обрести самих себя, так в эту ночь много людей жались друг к
другу в близкие кучки, ибо никогда отделенность людская, оторванность, так
не страшны, как в моменты, когда взметенный вихрем пожара дух человеґческий
вдруг падает ниц в тишине, на пепелище, в наступивґшем безмолвии ночи.
Простых, обыденных дел и забот уже нет и следа, ибо сгорели в огне, ибо
сотлели они в испепеляюґщем пламени, но самое пламя, поднявшись на миг к
небесам, само поглотило свою титаническую жгучую мощь, и бездонґная жуть
мировой пустоты раскрывает себя в необъятном, всепоглощающем, черном
величии. Что найти тогда человеку еще, кроме человеческой же, теплеющей
груди, сжатых до боли, переплетенных между собою пальцев рук, трепета
слышґного, такого нужного сердца, что бьется здесь, рядом, так близко, что,
кажется, жмутся они -- сердце к сердцу, -- как малые дети в потемках?
Птицы лесные, комарики, всякая тварь, насекомые, люди -- так ли уж вы
далеки друг от друга? Не братья ли вы перед лицом набегающих бурь? Не одна
ли великая мать поит вас воздушным, незримым своим молоком?
Вот темная ночь и углубленная тишина после грозы, и в бесконечном,
безмолвном потоке льются светила, небесный плывучий песок, и нет
человеческих слов, как назвать эту слиянность, эту близкую близость всех и
ко всем. И не текут ли, как близкие, как одинаково мощные и беспомощные в
лоне ночи, и эти небесные реки, как равные крохотным тварям земґным? Не
льнут ли и звезды, как люди, ближе друг к другу, тоскуют великой тоской по
слиянности звездных их душ?
Вопросы жизни и смерти, -- чем они больше, в такую вот ночь, всяких
других, будто бы мелких вопросов? Не больше, не меньше, ибо все -- одна
жизнь или все -- одна смерть...

***

Как одна большая семья, разбитая горем, но и спаянная им воедино,
собрались все в доме Ставровых. Старая выставка приняла всех одинаково в
миротворные недра свои. Было в этом полуразрушающемся, прекрасном и
светящемся в смерґти своей, в этом полупризрачном мире что-то таящее и
обеґщающее глубокий покой. "Доверьтесь мне, -- говорила она шепотом
обнажающихся наивных ветвей, шелестом устилаюґщих землю, пылающих золотом в
радости смерти, покорных, поверивших ей облетающих листьев, - покой -
возрождение жизни, залог бытия, отстоявшего самую ценную, светлую сущґность
свою, семя для нового мира. Ах, сколько я раз отцветаґла и зацветала вновь,
я - природа - вечна, как вечны и вы в ваших смертях и возрождениях! Шумят и
падают листья -- дети мои. Поймите покой их напева, покорность падения,
доґверчивый шепот отдавшихся тайне жизни и смерти"...
Не часто ли в жизни случается так, что естественно только то, что будто
бы невероятно, фантастично, несбыточно? Как необычны и непонятны в конечных
причинах своих ураганы вселенной, так вдруг приходит нежданный великий покой
и покрывает крылом своим мятущийся океан великих страдаґнии и посылает
глубокий, целительный сон.
Уже к полночи спали все в доме: дети -- Лиза, Сережа, Наташа, Наташин
отец; Николай Платонович, Надежда Серґгеевна, Андрей. Не спят только двое:
Анна и Глеб.
Сон не коснулся их, ибо в эту самую ночь их судьбы уже были начертаны в
звездной книге небес чьей-то могучей, чьей-то бесстрастной рукой.
День и вечер, и ночь -- до того, как заснули все в доме, был наполнен
хаосом мыслей и чувств, тайных решений, горьґких мук, скрытых проклятий,
неразделенных надежд, скорбґных молитв, рыданий, невидных другим...
Глеб и Андрей оставались весь день у себя. Первым нераґдостным
вестником в дом приехала Анна; скоро за ней -- Лиза с Сережей, --
постучались они а Наташину комнату к близкой им новорожденной, но увидели в
дверь только тихо молчавґшую Глашу; в сутолоке улицы, куда снова вышли,
нашла их Надежда Сергеевна и привезла к отцу, зная, что он был у Глеба, но
отца не застала, он сам отыскал ее здесь, вернулся опять... Не было Феди -
его не позволили взять и отвезти на квартиру, не было Глаши, не было
Кривцова. Но не витали ли где-нибудь возле воздушного замка, не ютились ли
близко к живым и они в эту холодную звездную ночь? Припадали, быть может, к
тонким прозрачным пластинкам стекла, за которыми горел так приветно, так
даже уютно, земной желтоватый огонь?
Но уже тех, кто собрались, не отпустили Ставровы в эту жуткую ночь. Не
было еще одного: старика с азиатским тиґпом лица. Он был далеко, за толстой
стеной городской центґральной тюрьмы, но дух его близко был здесь, он ждал,
стоґрожил -- когда настанет минута. И когда заснул в чудесной, физической
усталости дом и не спали лишь Анна и Глеб, он был третий незримо меж них.

LI

Для Глеба был этот день решающим днем его жизни.
Проснулся с первою мыслью об Анне, сладкой отравой напоил все его
существо несбыточный сон. Он долго лежал в постели, не двигаясь,
полузакрывши глаза. Видения ночи еще веяли возле него в тишине и странно
сливались с ликом действительной жизни. Во всем теле была разлита легкая
слабость, и, казалось, было так хорошо умереть. Он прижимал к губам
полуувядшую розу, легкий аромат увядания струился еще от ее лепестков, и был
он еще слаже, еще воздушной, еще плениґтельнее, как прощальный взгляд, как
последнее слово, в котоґром сокрыто трепещет уже радость иных, грядущих
свиданий.
Затем наступил день -- без Анны, томительный разговор с Николаем
Платоновичем, его покаянные речи, повесть о жизґни слабой, безвольной,
неяркой - с серым, беспомощным хриґстианством ее.
Слушал его, а в голове плыли светлые пенные волны; за одинокие долгие
дни поил теперь розовый бог своей благодатью хрупґкое тело. Закрывал Глеб
глаза, слушая, и отдавался течению внутґренних волн, баюканью мерной и
сладкой стихии.
И вот в середине дня ворвались раскаленным потоком, один за другим,
поющие буйную песнь, воспаленные лихорадкой -стихии еще неоправданной жизни.
И открыл им Глеб свою душу до дна, и к концу этого страшґного дня
вскипели хрустальные воды души неземным, предґсмертным кипением.
Встретивши Анну, Наташу с отцом, он не пошел уже в город, откуда
явственно слышались отзвуки битвы. Кто-то о нем позаботился и без того, -
целые тучи сверкающих стрел летели в его беззащитную грудь.
Не последний ли день, не последний ли час - этот суд огня, испепеляющий
равно всех: и виновных, и правых, всех возноґсящий в очистительном вихре?
Нет, ни прогресс, ни сытость, ни демократия не спасут обґреченной
земли, путь один -- через огонь в потусторонний, влекущий, непостижимый для
смертных преображенный мир.
И вот не они ли пришли - первые вестники прогремевшеґго грома
вселенной?
Экстаз и пафос безумия, светлого безумия мысли, накопґлялись и
плавились, как чистое золото осени, в глубинах его бытия. Но самую жгучую
каплю огня влила в его душу Наґдежда Сергеевна, Это было предвестие.
Остались одни на минуту, и вот опустилась она перед ним на колени и
нежданно их обняла своими руками, и прижалась к ним теплою грудью совсем
так, как Федя перед нею на лестнице.
Глеб вздрогнул от стремительной искры, физическим восґпринятой им. Он
замер и не сказал ей ни звука, и отдался на миг ц ее власть. Не в ее, а во
власть напряженного женского чувства, что не хотело отпустить из мира
нетронутым дух.
Не все ли равно, в чьем пришло оно образе, ибо облик, в котором
приходит стихия, еле очерчен, едва ощутим в своем утончении плоти. Это
только толчок, это тот, кто пришел разґбудить: "Встань, возьми душу твою,
возгоревшуюся, как ноґчью светильник, подними высоко над миром, слей ее
пламя с пламенем той, что придет в последний час земной твоей жизґни, с
нареченной от века невестой твоей, и озарите весь мир пламенем вспыхнувших,
пламенем слившихся душ!"
И с этого мига Глеб уже ждал, как обреченный, наступлеґнии ночи. Он
знал, что это наступает его общая с Анной, коґнечная ночь.
И Анна ждала.
Она ступала тихо и свято, как в храме, не поднимая глаз во весь вечер.
Не надо было их поднимать: выжженный образ один ей светил, один горел --
перед тем, как обоим вместе сгореть.

***
Было около половины первого ночи, когда Анна встала с тем, чтобы
исполнить веление голоса-рока, который немолчґно шептал ей встать и пойти в
комнаты Глеба.
Осторожно и тихо миновала она все проходы и двери и остановилась па
мгновение в темном коридоре. За стеклянґною дверью плыла и таяла тихая ночь,
струящимся волнисґтым рукавом своим одевала она замолкнувший дом, что-то
шептала, ласкала, умиротворяла, лаская.
Вдруг по-девически страшно на минуту стало Анне чего-то, в одно
мгновение детство, институтские годы, жизнь с браґтом, мечты, все
промелькнуло в почти одновременной, но ясґной и живой деталями жизни картине
-- как перед смертью. И это ощущение близости строгих ее целительных уст
заставило сжаться болезненно сердце, но лишь на секунду; потом медґленно,
сладко отпускала, благословляя, чья-то рука на послеґдние золотые часы ее
жизни, и все тело отзывалось живым, сладостным трепетом счастья.
Вспомнилась роза и сон, и долина цветов.
-- Я не отдам тебя смерти! Закрыла глаза:
-- А если и смерть, то с тобой.
И быстро, быстро, торопясь потерять хоть минуту, побеґжала к нему.
Глеб ждал прихода ее, и оба, взявшись за руки, безмолвно пошли на
верхнюю башенку.
Было прохладно на лестнице, а наверху стало сразу еще хоґлоднее.
Близкое -- глянуло звездное небо, и тишина подняла, как детей, их легкие,
неощутимые, уже почти неземные тела.
-- Анна, -- сказал он ей, -- сядь возле меня. Девушка села послушно.
Глеб помолчал, потом начал:
- Анна, сегодня я совершил восхождение в горы, Я был среди людей, но не
был с людьми. На горах безмолвие ночи, одно говорящее правду.
Что говоришь ты мне, милый? Я не совсем понимаю.
- Через страдание и смерть к воскресению. А в жизни - кратчайший путь к