Страница:
— Так я и требую только сто десять тысяч… И мне кажется, что уж в этом случае вы обязаны мне помочь… Можно ведь как-то воздействовать, я не юрист и не знаю как, но…
— Гм… гм… — бормочет адвокат.
К счастью, один из его коллег (тоже облаченный во фрак с серебряным значком) вызывает его из зала. Минуту спустя к Ленцкому приближается субъект в синих очках, с физиономией служки и говорит:
— Чего вы хотите, ваше сиятельство? Какой же адвокат станет вам набивать цену на дом? Насчет этого обращайтесь ко мне. Дадите, граф, двадцаточку на издержки и процентик с каждой тысячи сверх шестидесяти…
Ленцкий смотрит на служку с невыразимым презрением; он даже прячет руки в карманы (что ему самому кажется странным) и отчеканивает:
— Я дам один процент с каждой тысячи сверх ста двадцати тысяч рублей…
Служка в синих очках кланяется, усиленно двигая при этом левой лопаткой, и отвечает:
— Извините, ваше сиятельство…
— Постой! — прерывает его Ленцкий. — Сверх ста десяти…
— Извините…
— Сверх ста…
— Извините…
— А, чтоб вас всех!.. Сколько же ты хочешь?
— Один процентик с суммы свыше семидесяти тысяч и двадцатку на издержки, — говорит служка, низко кланяясь.
— Возьмешь десятку? — спрашивает Ленцкий, багровея от гнева.
— Я и рубликом не побрезгую…
Ленцкий достает роскошный бумажник, вынимает из него целую пачку хрустящих десятирублевок и одну из них отдает служке, который кланяется до земли.
— Вот увидите, ваше сиятельство… — шепчет он.
Рядом с паном Игнацием стоят два еврея: один — высокий, смуглый, с иссиня-черной бородой, другой — лысый, с бакенбардами такой необычайной длины, что они лежат на лацканах его сюртука. Джентльмен с бакенбардами при виде десятирублевок Ленцкого усмехается и вполголоса говорит красавцу брюнету:
— Вы видите эти деньги и этого барина? А слышите, как шуршат десяточки? Это они от радости, что меня увидели. Понимаете, пан Цинадер?
— Что, Ленцкий ваш клиент? — спрашивает красавец брюнет.
— Ну, а почему бы нет?
— А что он имеет?
— Он имеет… он имеет сестру в Кракове, которая, вы понимаете, отписала его дочке…
— А если она ничего ей не отписала?
Джентльмен с бакенбардами на мгновение оторопел.
— Только, пожалуйста, не болтайте таких глупостей! Почему бы сестре из Кракова не отписать им, если она больная?
— Я ничего не знаю, — отвечает красавец брюнет. (Пан Игнаций в душе признает, что еще никогда не видел такого красавца.)
— Но у него дочка, пан Цинадер… — беспокойно продолжает обладатель пышных бакенбард. — Вы знаете его дочку, панну Изабеллу?.. Я сам бы дал ей, не торгуясь, рублей… ну, сто…
— Я бы дал полтораста, — говорит красавец брюнет. — Но все-таки Ленцкий — дело ненадежное…
— Ненадежное? А Вокульский — это что?
— Пан Вокульский… ну, это крупное дело. Только она глупая, и Ленцкий глупый, и все они глупые. И они таки доведут Вокульского до погибели, а им он все равно не поможет…
У пана Игнация в глазах потемнело.
— Иисусе! Мария! — шепчет он. — Значит, даже на торгах уже болтают о Вокульском и о ней… Да еще пророчат, что она погубит его… Господи Иисусе!..
Возле стола, за которым сидят судебные приставы, поднимается суматоха; зрители, толкаясь, пробираются поближе; старик Шлангбаум тоже протискивается к столу, успев по дороге кивнуть изнуренному еврею и незаметно подмигнуть представительному господину, с которым недавно беседовал в кондитерской.
В это время вбегает адвокат Кшешовской; не глядя на нее, он занимает место возле стола и бормочет приставам:
— Скорее, господа, скорее! Ей-богу, некогда…
Вслед за адвокатом в зал входит новая группа: жена и муж, последний, видимо, мясник по профессии, старая дама с подростком-внуком и два господина — один седой, но еще крепкий, другой кудрявый, чахоточного вида. У обоих смиренные физиономии и поношенная одежда, однако при их появлении евреи начинают перешептываться и указывать на них пальцами с почтительным восхищением.
Они останавливаются так близко около пана Игнация, что волей-неволей ему приходится выслушивать наставления, которые дает седой господин курчавому:
— Понимаешь ли, Ксаверий: делай, как я. Я не тороплюсь, видит бог! Вот уже три года, понимаешь ли, как я собираюсь приобрести небольшой домик, тысяч этак за сто иль за двести — на старость. Но я не тороплюсь. Прочитаю, понимаешь ли, в газетах, какие там домишки идут с молотка, не спеша посмотрю, прикину в уме, понимаешь ли, цену и прихожу сюда послушать сколько люди дают. И как раз теперь, когда я приобрел опыт и решил, понимаешь ли, что-нибудь купить, цены неслыханно подскочили, черт бы их побрал, и все заново прикидывай!.. Но уж если мы вдвоем возьмемся, понимаешь ли, ходить да прислушиваться, тогда наверняка обстряпаем это дельце.
— Ша! — закричали возле стола.
В зале стало тихо. Пан Игнаций слушает описание каменного дома, помещающегося там-то и там-то, четырехэтажного, с тремя флигелями, садом, участком и т.д. Во время оглашения этого важного документа пан Ленцкий то багровеет, то бледнеет, а Кшешовская поминутно подносит к лицу хрустальный флакончик в золотой оправе.
— Я знаю этот дом! — вдруг выкрикивает субъект в синих очках, с елейной физиономией. — Я знаю этот дом! За глаза можно дать сто двадцать тысяч рублей…
— Что вы там голову морочите! — отзывается сидящий рядом с баронессой Кшешовской мужчина с физиономией прохвоста. — Разве это дом? Развалина! Мертвецкая!
Пан Ленцкий багровеет до синевы. Он кивком подзывает служку и шепотом спрашивает:
— Кто этот подлец?
— Вот этот? Отпетый мерзавец… Не обращайте, ваше сиятельство, внимания… — И опять во всю глотку: — Честное слово, за этот дом можно смело дать сто тридцать тысяч…
— Кто этот негодяй? — спрашивает баронесса субъекта с физиономией прохвоста. — Кто этот человек в синих очках?
— Вот тот? Отъявленный мерзавец… Недавно сидел в Павьяке[30]… Не обращайте внимания, сударыня… Плевать на него…
— Эй там, потише! — кричит из-за стола чиновный голос.
Елейный господин подмигивает пану Ленцкому, развязно ухмыляется и пролезает к столу, где стоят участники торгов. Их четверо: адвокат баронессы, представительный господин, старик Шлангбаум и изнуренный юноша; рядом с последним становится елейный господин.
— Шестьдесят тысяч пятьсот рублей, — тихо говорит адвокат Кшешовской.
— Ей-ей, больше не стоит! — замечает субъект с физиономией прохвоста.
Баронесса торжествующе оглядывается на пана Ленцкого.
— Шестьдесят пять, — отзывается важный барин.
— Шестьдесят пять тысяч и сто рублей, — лепечет бледный юноша.
— Шестьдесят шесть… — добавляет Шлангбаум.
— Семьдесят тысяч! — орет господин в синих очках.
— Ах! Ах! А! — истерически всхлипывает баронесса, падая на плетеный диванчик.
Ее адвокат поспешно отходит от стола и бежит защищать убийцу.
— Семьдесят пять тысяч! — выкрикивает представительный господин.
— Умираю!.. — стонет баронесса.
В зале начинается волнение. Старый литвин берет баронессу под руку, но ее перехватывает Марушевич, появившийся неизвестно откуда как раз в нужный момент. Опираясь на руку Марушевича, Кшешовская с громким плачем выходит из зала, понося на чем свет стоит своего адвоката, суд, конкурентов и приставов. На лице Ленцкого появляется улыбка, а тем временем изнуренный юноша говорит:
— Восемьдесят тысяч и сто рублей.
— Восемьдесят пять, — сразу набавляет Шлангбаум.
Ленцкий весь обращается в зрение и слух. Он видит уже трех конкурентов и слышит слова представительного господина:
— Восемьдесят восемь тысяч…
— Восемьдесят восемь и сто рублей, — говорит тщедушный юноша.
— Пусть уж будет девяносто, — заключает старый Шлангбаум и хлопает рукой по столу.
— Девяносто тысяч, — говорит пристав, — раз… Ленцкий, забыв об этикете, наклоняется к служке и шепчет:
— Ну, что же вы!
— Ну, что же вы, тряхните мошной! — обращается служка к изнуренному юноше.
— А вы чего стараетесь? — осаживает его второй пристав. — Ведь вы дом не купите? Ну и убирайтесь отсюда!..
— Девяносто тысяч рублей, два!.. — восклицает пристав.
Лицо Ленцкого сереет.
— Девяносто тысяч рублей, три… — провозглашает пристав и ударяет молоточком по зеленому сукну.
— Шлангбаум купил! — выкрикивает чей-то голос из зала.
Ленцкий обводит толпу блуждающим взглядом и только теперь замечает своего адвоката.
— Ну, сударь, — говорит он дрожащим голосом, — так не поступают.
— А что такое?
— Так не поступают… Это нечестно! — возмущенно повторяет Ленцкий.
— Как не поступают? — спрашивает адвокат уже с некоторым раздражением.
— По уплате ипотечного долга вам останется еще тридцать тысяч рублей.
— Да ведь мне этот дом обошелся в сто тысяч и, если б как следует позаботиться, мог пойти за сто двадцать.
— Верно, — поддакивает служка, — дом стоит ста двадцати тысяч…
— Вот! Вы слышите, сударь? — говорит Ленцкий. — Если б позаботиться…
— Я попрошу вас, сударь, воздержаться от оскорблений. Вы слушаете советы каких-то подозрительных типов, мошенников из Павьяка…
— Ну, уж извините! — обижается служка. — Не всякий, кто сидел в Павьяке, мошенник… А что до советов…
— И верно!.. Дом стоит ста двадцати тысяч! — подтверждает новый союзник, субъект с лицом прохвоста.
Ленцкий смотрит на него остекленевшими глазами, так и не понимая, что, собственно, происходит. Не простившись с адвокатом, он надевает шляпу и уходит, негодуя:
— Из-за этих адвокатов и евреев я потерял не меньше тридцати тысяч… Можно было получить сто двадцать тысяч.
Старик Шлангбаум тоже уходит. По дороге с ним заговаривает Цинадер, красавец брюнет, красивее которого пан Игнаций никогда не видывал.
— Что за дела вы делаете, пан Шлангбаум? — говорит красавец. — Этот дом вполне можно было купить за семьдесят одну тысячу. Он сейчас больше не стоит.
— Для кого не стоит, а для кого стоит. Я всегда делаю только выгодные дела, — задумчиво отвечает Шлангбаум.
Наконец и Жецкий покидает зал, где уже начинаются следующие торги и собирается новая публика. Пан Игнаций медленно спускается по лестнице, размышляя:
«Итак, дом купил Шлангбаум, и купил именно за девяносто тысяч, как предсказывал Клейн. Ну, да ведь Шлангбаум — не Вокульский… Нет! Стах такой глупости не сделает… И насчет панны Изабеллы тоже все вздор, сплетни!»
— Гм… гм… — бормочет адвокат.
К счастью, один из его коллег (тоже облаченный во фрак с серебряным значком) вызывает его из зала. Минуту спустя к Ленцкому приближается субъект в синих очках, с физиономией служки и говорит:
— Чего вы хотите, ваше сиятельство? Какой же адвокат станет вам набивать цену на дом? Насчет этого обращайтесь ко мне. Дадите, граф, двадцаточку на издержки и процентик с каждой тысячи сверх шестидесяти…
Ленцкий смотрит на служку с невыразимым презрением; он даже прячет руки в карманы (что ему самому кажется странным) и отчеканивает:
— Я дам один процент с каждой тысячи сверх ста двадцати тысяч рублей…
Служка в синих очках кланяется, усиленно двигая при этом левой лопаткой, и отвечает:
— Извините, ваше сиятельство…
— Постой! — прерывает его Ленцкий. — Сверх ста десяти…
— Извините…
— Сверх ста…
— Извините…
— А, чтоб вас всех!.. Сколько же ты хочешь?
— Один процентик с суммы свыше семидесяти тысяч и двадцатку на издержки, — говорит служка, низко кланяясь.
— Возьмешь десятку? — спрашивает Ленцкий, багровея от гнева.
— Я и рубликом не побрезгую…
Ленцкий достает роскошный бумажник, вынимает из него целую пачку хрустящих десятирублевок и одну из них отдает служке, который кланяется до земли.
— Вот увидите, ваше сиятельство… — шепчет он.
Рядом с паном Игнацием стоят два еврея: один — высокий, смуглый, с иссиня-черной бородой, другой — лысый, с бакенбардами такой необычайной длины, что они лежат на лацканах его сюртука. Джентльмен с бакенбардами при виде десятирублевок Ленцкого усмехается и вполголоса говорит красавцу брюнету:
— Вы видите эти деньги и этого барина? А слышите, как шуршат десяточки? Это они от радости, что меня увидели. Понимаете, пан Цинадер?
— Что, Ленцкий ваш клиент? — спрашивает красавец брюнет.
— Ну, а почему бы нет?
— А что он имеет?
— Он имеет… он имеет сестру в Кракове, которая, вы понимаете, отписала его дочке…
— А если она ничего ей не отписала?
Джентльмен с бакенбардами на мгновение оторопел.
— Только, пожалуйста, не болтайте таких глупостей! Почему бы сестре из Кракова не отписать им, если она больная?
— Я ничего не знаю, — отвечает красавец брюнет. (Пан Игнаций в душе признает, что еще никогда не видел такого красавца.)
— Но у него дочка, пан Цинадер… — беспокойно продолжает обладатель пышных бакенбард. — Вы знаете его дочку, панну Изабеллу?.. Я сам бы дал ей, не торгуясь, рублей… ну, сто…
— Я бы дал полтораста, — говорит красавец брюнет. — Но все-таки Ленцкий — дело ненадежное…
— Ненадежное? А Вокульский — это что?
— Пан Вокульский… ну, это крупное дело. Только она глупая, и Ленцкий глупый, и все они глупые. И они таки доведут Вокульского до погибели, а им он все равно не поможет…
У пана Игнация в глазах потемнело.
— Иисусе! Мария! — шепчет он. — Значит, даже на торгах уже болтают о Вокульском и о ней… Да еще пророчат, что она погубит его… Господи Иисусе!..
Возле стола, за которым сидят судебные приставы, поднимается суматоха; зрители, толкаясь, пробираются поближе; старик Шлангбаум тоже протискивается к столу, успев по дороге кивнуть изнуренному еврею и незаметно подмигнуть представительному господину, с которым недавно беседовал в кондитерской.
В это время вбегает адвокат Кшешовской; не глядя на нее, он занимает место возле стола и бормочет приставам:
— Скорее, господа, скорее! Ей-богу, некогда…
Вслед за адвокатом в зал входит новая группа: жена и муж, последний, видимо, мясник по профессии, старая дама с подростком-внуком и два господина — один седой, но еще крепкий, другой кудрявый, чахоточного вида. У обоих смиренные физиономии и поношенная одежда, однако при их появлении евреи начинают перешептываться и указывать на них пальцами с почтительным восхищением.
Они останавливаются так близко около пана Игнация, что волей-неволей ему приходится выслушивать наставления, которые дает седой господин курчавому:
— Понимаешь ли, Ксаверий: делай, как я. Я не тороплюсь, видит бог! Вот уже три года, понимаешь ли, как я собираюсь приобрести небольшой домик, тысяч этак за сто иль за двести — на старость. Но я не тороплюсь. Прочитаю, понимаешь ли, в газетах, какие там домишки идут с молотка, не спеша посмотрю, прикину в уме, понимаешь ли, цену и прихожу сюда послушать сколько люди дают. И как раз теперь, когда я приобрел опыт и решил, понимаешь ли, что-нибудь купить, цены неслыханно подскочили, черт бы их побрал, и все заново прикидывай!.. Но уж если мы вдвоем возьмемся, понимаешь ли, ходить да прислушиваться, тогда наверняка обстряпаем это дельце.
— Ша! — закричали возле стола.
В зале стало тихо. Пан Игнаций слушает описание каменного дома, помещающегося там-то и там-то, четырехэтажного, с тремя флигелями, садом, участком и т.д. Во время оглашения этого важного документа пан Ленцкий то багровеет, то бледнеет, а Кшешовская поминутно подносит к лицу хрустальный флакончик в золотой оправе.
— Я знаю этот дом! — вдруг выкрикивает субъект в синих очках, с елейной физиономией. — Я знаю этот дом! За глаза можно дать сто двадцать тысяч рублей…
— Что вы там голову морочите! — отзывается сидящий рядом с баронессой Кшешовской мужчина с физиономией прохвоста. — Разве это дом? Развалина! Мертвецкая!
Пан Ленцкий багровеет до синевы. Он кивком подзывает служку и шепотом спрашивает:
— Кто этот подлец?
— Вот этот? Отпетый мерзавец… Не обращайте, ваше сиятельство, внимания… — И опять во всю глотку: — Честное слово, за этот дом можно смело дать сто тридцать тысяч…
— Кто этот негодяй? — спрашивает баронесса субъекта с физиономией прохвоста. — Кто этот человек в синих очках?
— Вот тот? Отъявленный мерзавец… Недавно сидел в Павьяке[30]… Не обращайте внимания, сударыня… Плевать на него…
— Эй там, потише! — кричит из-за стола чиновный голос.
Елейный господин подмигивает пану Ленцкому, развязно ухмыляется и пролезает к столу, где стоят участники торгов. Их четверо: адвокат баронессы, представительный господин, старик Шлангбаум и изнуренный юноша; рядом с последним становится елейный господин.
— Шестьдесят тысяч пятьсот рублей, — тихо говорит адвокат Кшешовской.
— Ей-ей, больше не стоит! — замечает субъект с физиономией прохвоста.
Баронесса торжествующе оглядывается на пана Ленцкого.
— Шестьдесят пять, — отзывается важный барин.
— Шестьдесят пять тысяч и сто рублей, — лепечет бледный юноша.
— Шестьдесят шесть… — добавляет Шлангбаум.
— Семьдесят тысяч! — орет господин в синих очках.
— Ах! Ах! А! — истерически всхлипывает баронесса, падая на плетеный диванчик.
Ее адвокат поспешно отходит от стола и бежит защищать убийцу.
— Семьдесят пять тысяч! — выкрикивает представительный господин.
— Умираю!.. — стонет баронесса.
В зале начинается волнение. Старый литвин берет баронессу под руку, но ее перехватывает Марушевич, появившийся неизвестно откуда как раз в нужный момент. Опираясь на руку Марушевича, Кшешовская с громким плачем выходит из зала, понося на чем свет стоит своего адвоката, суд, конкурентов и приставов. На лице Ленцкого появляется улыбка, а тем временем изнуренный юноша говорит:
— Восемьдесят тысяч и сто рублей.
— Восемьдесят пять, — сразу набавляет Шлангбаум.
Ленцкий весь обращается в зрение и слух. Он видит уже трех конкурентов и слышит слова представительного господина:
— Восемьдесят восемь тысяч…
— Восемьдесят восемь и сто рублей, — говорит тщедушный юноша.
— Пусть уж будет девяносто, — заключает старый Шлангбаум и хлопает рукой по столу.
— Девяносто тысяч, — говорит пристав, — раз… Ленцкий, забыв об этикете, наклоняется к служке и шепчет:
— Ну, что же вы!
— Ну, что же вы, тряхните мошной! — обращается служка к изнуренному юноше.
— А вы чего стараетесь? — осаживает его второй пристав. — Ведь вы дом не купите? Ну и убирайтесь отсюда!..
— Девяносто тысяч рублей, два!.. — восклицает пристав.
Лицо Ленцкого сереет.
— Девяносто тысяч рублей, три… — провозглашает пристав и ударяет молоточком по зеленому сукну.
— Шлангбаум купил! — выкрикивает чей-то голос из зала.
Ленцкий обводит толпу блуждающим взглядом и только теперь замечает своего адвоката.
— Ну, сударь, — говорит он дрожащим голосом, — так не поступают.
— А что такое?
— Так не поступают… Это нечестно! — возмущенно повторяет Ленцкий.
— Как не поступают? — спрашивает адвокат уже с некоторым раздражением.
— По уплате ипотечного долга вам останется еще тридцать тысяч рублей.
— Да ведь мне этот дом обошелся в сто тысяч и, если б как следует позаботиться, мог пойти за сто двадцать.
— Верно, — поддакивает служка, — дом стоит ста двадцати тысяч…
— Вот! Вы слышите, сударь? — говорит Ленцкий. — Если б позаботиться…
— Я попрошу вас, сударь, воздержаться от оскорблений. Вы слушаете советы каких-то подозрительных типов, мошенников из Павьяка…
— Ну, уж извините! — обижается служка. — Не всякий, кто сидел в Павьяке, мошенник… А что до советов…
— И верно!.. Дом стоит ста двадцати тысяч! — подтверждает новый союзник, субъект с лицом прохвоста.
Ленцкий смотрит на него остекленевшими глазами, так и не понимая, что, собственно, происходит. Не простившись с адвокатом, он надевает шляпу и уходит, негодуя:
— Из-за этих адвокатов и евреев я потерял не меньше тридцати тысяч… Можно было получить сто двадцать тысяч.
Старик Шлангбаум тоже уходит. По дороге с ним заговаривает Цинадер, красавец брюнет, красивее которого пан Игнаций никогда не видывал.
— Что за дела вы делаете, пан Шлангбаум? — говорит красавец. — Этот дом вполне можно было купить за семьдесят одну тысячу. Он сейчас больше не стоит.
— Для кого не стоит, а для кого стоит. Я всегда делаю только выгодные дела, — задумчиво отвечает Шлангбаум.
Наконец и Жецкий покидает зал, где уже начинаются следующие торги и собирается новая публика. Пан Игнаций медленно спускается по лестнице, размышляя:
«Итак, дом купил Шлангбаум, и купил именно за девяносто тысяч, как предсказывал Клейн. Ну, да ведь Шлангбаум — не Вокульский… Нет! Стах такой глупости не сделает… И насчет панны Изабеллы тоже все вздор, сплетни!»
Глава девятнадцатая
Первое предостережение
Был уже час дня, когда пан Игнаций, смущенный и встревоженный, возвращался в магазин. Как можно было потратить попусту столько времени… и к тому же в часы наибольшего наплыва покупателей? А вдруг случилась какая-нибудь беда? И что за удовольствие таскаться в такую жару по улицам, вдыхая пыль и вонь расплавленного асфальта!
День в самом деле выдался на редкость знойный и яркий: тротуары и мостовые накалились, к жестяным вывескам и фонарным столбам нельзя было прикоснуться, а от ослепительного света у пана Игнация слезились глаза и их застилали какие-то черные пятна.
«На месте господа бога, — думал он, — я бы половину июльской жары приберег на декабрь…»
Случайно взглянув на витрины (он как раз проходил мимо), пан Игнаций остолбенел. Выставленные товары не сменялись уже вторую неделю. Те же статуэтки, майолика, веера, те же несессеры, перчатки, зонтики и игрушки! Ну, видано ли подобное безобразие?
«Подлец я, и больше ничего! — сказал он себе. — Третьего дня напился, сегодня шатаюсь по городу… Этак лавочка скоро полетит ко всем чертям, ясно!»
Едва он переступил порог магазина, не зная, что больше у него болит, сердце или ноги, как его подхватил Мрачевский. Он был уже подстрижен и причесан по варшавской моде и по-прежнему сильно надушен; из любви к искусству он обслуживал покупателей, хотя был теперь гостем, да еще прибывшим из далеких краев. Приказчики, глядя на него, просто диву давались.
— Побойтесь бога, пан Игнаций! — воскликнул он. — Я уж три часа дожидаюсь! Все вы тут, видно, головы потеряли…
Не обращая внимания на покупателей, которые с недоумением смотрели на них, он взял Жецкого под руку и потащил в комнату, где стоял несгораемый шкаф.
Там он бесцеремонно пихнул старшего приказчика, поседевшего на своем посту ветерана, в жесткое кресло, встал перед ним, трагически заломив руки, как Жермон перед Виолеттой, и заговорил:
— Вот что, пан Игнаций… Знал я, что после моего отъезда все у вас тут разладится, но все же не думал, что так скоро… Если уж вас нет в магазине… Ну, ладно, это еще полбеды. Но если уж старик стал выкидывать фокусы — это скандал!
От изумления у пана Игнация глаза на лоб полезли.
— Позвольте! — воскликнул он, поднимаясь с кресла.
Но Мрачевский усадил его обратно.
— Позво…
— Только, пожалуйста, не прерывайте! — перебил его благоухающий молодой человек. — Да знаете ли вы, что происходит? Сузин сегодня ночью едет в Берлин повидаться с Бисмарком, а потом — в Париж, на выставку. И он просит Вокульского, чтобы тот непременно — слышите вы? — непременно ехал с ним. А этот болв…
— Пан Мрачевский! Как вы смеете…
— Я от природы смелый, а Вокульский полоумный! Я только сегодня узнал все… Сказать вам, сколько наш старик мог бы заработать на этом деле с Сузиным? Не десять, а пятьдесят тысяч… рублей, понимаете? И этот осел не только не хочет ехать сегодня, но говорит, что вообще еще не знает, когда поедет… Он, видите ли, не знает! А Сузин может ждать не больше двух-трех дней.
— Что же Сузин? — тихо спросил растерявшийся Жецкий.
— Сузин? Злится и, хуже того, обижается. «Нет, говорит, Станислав Петрович уж не тот, он нами теперь брезгует…» Словом, скандал! Пятьдесят тысяч рублей прибыли и бесплатный проезд. Ну, скажите, на таких условиях разве сам святой Станислав Костка не поехал бы в Париж?
— Еще бы не поехал! — буркнул пан Игнаций. — А где сейчас Стах… то есть пан Вокульский? — спросил он, вставая.
— У вас на квартире, составляет отчет для Сузина. Вот увидите, дорого вам обойдутся эти фокусы!
Дверь кабинета приоткрылась, и показался Клейн с конвертом в руке.
— Лакей Ленцких принес письмо хозяину, — сказал он. — Может, вы ему отнесете, а то он сегодня чертовски злой…
Пан Игнаций держал в руках бледно-голубой конверт, украшенный узором из незабудок, но идти не решался. Между тем Мрачевский заглянул ему через плечо и прочел адрес.
— От Беллочки! — вскричал он. — Все понятно! — И, смеясь, выбежал из кабинета.
— Черт возьми! — проворчал пан Игнаций. — Неужели во всей этой болтовне есть доля правды? Значит, это ради нее он тратит девяносто тысяч на покупку дома и теряет пятьдесят тысяч в сузинском деле? Итого — сто сорок тысяч рублей! А экипаж, а скачки, а пожертвования на благотворительные цели! А… а Росси, на которого панна Изабелла глядит с таким обожанием, как еврей на свои десять заповедей! Эге-ге! Перестану-ка я с ним церемониться…
Он застегнул пиджак на все пуговицы, приосанился и с письмом в руках пошел к себе на квартиру. На ходу он заметил, что сапоги его слегка поскрипывают, и это его почему-то приободрило.
Вокульский, без сюртука и жилетки, сидел, склонясь над грудой бумаг, и что-то писал.
— Ага! — сказал он, увидев пана Игнация. — Ничего, что я тут расположился, как у себя дома?
— Хозяину незачем стесняться! — криво усмехнулся пан Игнаций. — Вот письмо… от этих… от Ленцких…
Вокульский взглянул на конверт, торопливо вскрыл его и начал читать… Прочел раз, другой, третий… Жецкий рылся в своем столе; заметив, что друг его уже не читает, а задумчиво сидит, облокотившись на стол, пан Игнаций сухо спросил:
— Ты едешь сегодня с Сузиным в Париж?
— И не думаю.
— Я слышал, это крупное дело… Пятьдесят тысяч рублей…
Вокульский молчал.
— Значит, поедешь завтра или послезавтра? Сузин, кажется, два-три дня может подождать?
— Я еще не знаю, когда поеду.
— Плохо, Стах. Пятьдесят тысяч — это целое состояние; жаль терять… Если узнают, что ты упустил такой случай…
— Скажут, что я рехнулся, — перебил Вокульский.
Он помолчал и вдруг снова заговорил:
— А если у меня есть дела поважнее, чем ехать зарабатывать деньги?
— Политические? — тихо спросил Жецкий, и глаза его тревожно блеснули, но губы улыбнулись.
Вокульский протянул ему письмо.
— Прочти. И убедись, что есть кое-что получше политики.
Пан Игнаций взял письмо, но не решался читать, пока Вокульский не настоял.
«Венок восхитителен, и я заранее благодарю Вас от имени Росси за этот подарок. С каким неподражаемым изяществом изумруды вкраплены между золотыми листками! Непременно приезжайте к нам завтра обедать, мы должны посоветоваться, как устроить проводы Росси, а также насчет нашей поездки в Париж. Вчера отец сказал, что мы поедем самое позднее через неделю. Разумеется, мы едем вместе. Без Вашего милого общества путешествие потеряло бы для меня половину прелести. Итак, до свидания.
Изабелла Ленцкая.»
— Не понимаю, — сказал пан Игнаций, равнодушно бросая письмо на стол. — Ради удовольствия путешествовать с панной Ленцкой и даже ради совещаний по поводу подарков для… для ее любимцев не швыряют за окно пятьдесят тысяч… если не больше…
Вокульский встал с дивана и, опершись обеими руками о стол, спросил:
— А если бы мне вздумалось ради нее вышвырнуть за окно все свое состояние… тогда что?
На лбу его вздулись жилы, рубашка на груди ходила ходуном. В глазах вспыхивали и гасли искры, какие Жецкий уже видел у него однажды во время дуэли с бароном.
— Тогда что? — повторил Вокульский.
— Да ничего, — спокойно ответил Жецкий. — Мне только пришлось бы признать, что я снова ошибся, — не знаю уж, в который раз…
— В чем?
— На этот раз — в тебе. Я думал, что человек, рискующий жизнью и… добрым именем, чтобы сколотить состояние, имеет в виду какие-то общественные цели…
— Да оставьте же меня наконец в покое с этим вашим обществом! — крикнул Вокульский, стукнув кулаком по столу. — Что я сделал для него — известно, но что сделало оно для меня? Только и знает, что требовать от меня жертв, не давая взамен никаких прав! Я хочу наконец чего-нибудь для самого себя. Уши вянут от громких фраз, которые никого ни к чему не обязывают… Собственное счастье — вот в чем теперь мой долг… Я пустил бы себе пулю в лоб, если бы у меня не оставалось ничего, кроме каких-то фантастических обязательств. Тысячи людей бьют баклуши, а один человек должен исполнять по отношению к ним какие-то бесконечные обязательства. Неслыханная нелепость!
— А овации Росси — не жертва?
— Это я делаю не для Росси…
— А чтобы угодить женщине… знаю. Из всех сберегательных касс — это самая ненадежная.
— Ты слишком много себе позволяешь!
— Скажи: позволял. Тебе кажется, будто ты первый изобрел любовь. Я тоже знавал ее… Да, да!.. Несколько лет я был влюблен, как дурак, а тем временем моя Элоиза заводила шашни с другим. Боже! И настрадался же я, наблюдая, как она украдкой переглядывается с другими… Под конец она, не стесняясь, обнималась у меня на глазах… Поверь мне, Стах, я не так наивен, как думают! Я многое видел в жизни и пришел к заключению, что напрасно мы вкладываем столько чуств в игру, называемую любовью.
— Ты говоришь так потому, что не знаешь ее, — мрачно заметил Вокульский.
— Каждая из них исключение, пока не свернет нам шею. Твоей я, правда, не знаю, зато знаю других. Чтобы покорять женщин, нужно обладать изрядной долей наглости и бесстыдства — два качества, которых ты лишен. И вот тебе мой совет: не рискуй слишком многим, потому что тебя все равно обгонят другие, если уже не обогнали. Я с тобой никогда не говорил о подобных вещах, не правда ли? Да и непохоже, чтоб я придерживался такой философии… Но я чуствую, что тебе угрожает опасность, и повторяю: берегись. Не вкладывай сердца в эту подлую игру, иначе его оплюют ради первого попавшегося прохвоста. А в таких случаях, поверь мне, прегадко себя чувствуешь… Желаю тебе никогда не испытывать этого!
Вокульский сидел, сжимая кулаки, но молчал. В это время в дверь постучали, и вошел Лисецкий.
— Пан Ленцкий хотел бы поговорить с вами. Можно ему сюда? — спросил приказчик.
— Просите, просите, — отвечал Вокульский, поспешно надевая жилет и сюртук.
Жецкий встал, грустно покачал головой и ушел из комнаты.
«Думал я, что дело плохо, — пробормотав он уже в сенях, — но не думал, что настолько плохо…»
Едва Вокульский успел привести себя в порядок, как вошел Ленцкий, а за ним швейцар из магазина. У пана Томаша налились кровью глаза и выступили пятна на щеках. Он бросился в кресло и, откинув голову на спинку, с трудом перевел дыхание. Швейцар, стоя на пороге, перебирал пальцами пуговицы своей ливреи и с озабоченным видом ждал приказаний.
— Простите, пожалуйста, пан Станислав… но я попрошу воды с лимоном…
— Сбегай за сельтерской, лимоном и сахаром… Живо! — крикнул Вокульский швейцару.
Швейцар вышел, задев за дверь своими огромными пуговицами.
— Пустяки… — улыбаясь, говорил пан Томаш. — Короткая шея, жара, ну и раздражение… Передохну минутку…
Встревоженный Вокульский развязал ему галстук и расстегнул рубашку. Потом налил на полотенце одеколону, который он обнаружил на столе у Жецкого, и с сыновней заботливостью смочил больному затылок, лицо и голову.
Пан Томаш пожал ему руку.
— Мне уже лучше… Спасибо вам… — И тихо добавил: — Вы мне нравитесь в роли сестры милосердия. Белла не сумела бы так нежно… Ну, да она создана для того, чтобы за ней ухаживали…
Швейцар принес сифон и лимоны. Вокульский приготовил лимонад и напоил пана Томаша; синие пятна на его щеках постепенно стали бледнеть.
— Ступай ко мне на квартиру, — приказал Вокульский швейцару, — и вели запрягать. Пусть подадут экипаж к магазину.
— Милый, милый вы мой, — говорил пан Томаш, крепко пожимая ему руку и умиленно глядя на него набрякшими глазами. — Я не привык к такой заботе, Белла этого не умеет…
Неспособность панны Изабеллы ухаживать за больными неприятно поразила Вокульского. Но он тут же забыл об этом.
Понемногу пан Томаш пришел в себя. На лбу у него выступил обильный пот, голос окреп, и только сеть красных жилок на белках глаз еще свидетельствовала о недавнем припадке. Он даже прошелся по комнате, потянулся и заговорил:
— Ах… вы не представляете себе, пан Станислав, как я сегодня разволновался! Поверите ли? Мой дом продан за девяносто тысяч!..
Вокульский вздрогнул.
— Я был уверен, — продолжал Ленцкий, — что получу хотя бы сто десять тысяч… В зале говорили, что дом стоит ста двадцати… Что ж поделаешь — его решил купить этот подлый ростовщик Шлангбаум… Стакнулся с конкурентами, и кто знает — может, и с моим поверенным, а я потерял тысяч двадцать или тридцать…
Теперь казалось, что Вокульского вот-вот хватит апоплексический удар, но он молчал.
— А я-то рассчитывал, — продолжал Ленцкий, — что с этих пятидесяти тысяч вы мне будете платить десять тысяч годовых… На домашние расходы я трачу шесть — восемь тысяч в год, а на остальное мы с Беллой могли бы ежегодно ездить за границу. Я даже обещал девочке через неделю повезти ее в Париж… Как бы не так! Шести тысяч еле хватит на жалкое прозябание, где уж там мечтать о поездках! Гнусный еврей… Гнусные порядки — общество в кабале у ростовщиков и не смеет дать им отпор даже на торгах… А больнее всего, скажу я вам, что за спиною мерзавца Шлангбаума, может быть, прячется какой-нибудь христианин, пожалуй, даже аристократ…
Пан Томаш опять стал задыхаться, и щеки у него побагровели. Он сел и выпил воды.
— Подлые! подлые! — шептал Ленцкий.
— Успокойтесь же, сударь, — сказал Вокульский. — Сколько вы мне дадите наличными?
— Я просил поверенного нашего князя (моему прохвосту я уже не доверяю) получить причитающуюся мне сумму и вручить ее вам, пан Станислав… Это тридцать тысяч. Вы обещали мне двадцать процентов, значит всего у меня шесть тысяч на целый год. Бедность… нищета!
— Ваш капитал, — сказал Вокульский, — я могу поместить в другое дело, более выгодное. Вы будете получать десять тысяч ежегодно…
— Что вы говорите?
— Да. Мне подвернулся исключительный случай.
Пан Томаш вскочил.
— Спаситель… благодетель! — взволнованно говорил он. — Вы благороднейший из людей… Однако, — прибавил он, отступая и разводя руками,
— не будет ли это в ущерб вам?
— Мне? Ведь я купец.
— Купец! Рассказывайте! — воскликнул пан Томаш. — Благодаря вам я убедился, что слово «купец» в наши дни является символом великодушия, деликатности, героизма… Славный вы мой!
И он бросился Вокульскому на шею, чуть не плача.
Вокульский в третий раз усадил его в кресло. В эту минуту в дверь постучали.
— Войдите!
В комнату вошел Генрик Шлангбаум. Он был бледен, глаза его метали молнии. Встав перед паном Томашем, он поклонился и сказал:
— Сударь, я Шлангбаум, сын того «подлого» ростовщика, которого вы так поносили в магазине в присутствии моих сослуживцев и покупателей…
— Сударь… я не знал… я готов на любое удовлетворение… а прежде всего — прошу извинить меня… Я был очень раздражен, — взволнованно говорил пан Томаш.
День в самом деле выдался на редкость знойный и яркий: тротуары и мостовые накалились, к жестяным вывескам и фонарным столбам нельзя было прикоснуться, а от ослепительного света у пана Игнация слезились глаза и их застилали какие-то черные пятна.
«На месте господа бога, — думал он, — я бы половину июльской жары приберег на декабрь…»
Случайно взглянув на витрины (он как раз проходил мимо), пан Игнаций остолбенел. Выставленные товары не сменялись уже вторую неделю. Те же статуэтки, майолика, веера, те же несессеры, перчатки, зонтики и игрушки! Ну, видано ли подобное безобразие?
«Подлец я, и больше ничего! — сказал он себе. — Третьего дня напился, сегодня шатаюсь по городу… Этак лавочка скоро полетит ко всем чертям, ясно!»
Едва он переступил порог магазина, не зная, что больше у него болит, сердце или ноги, как его подхватил Мрачевский. Он был уже подстрижен и причесан по варшавской моде и по-прежнему сильно надушен; из любви к искусству он обслуживал покупателей, хотя был теперь гостем, да еще прибывшим из далеких краев. Приказчики, глядя на него, просто диву давались.
— Побойтесь бога, пан Игнаций! — воскликнул он. — Я уж три часа дожидаюсь! Все вы тут, видно, головы потеряли…
Не обращая внимания на покупателей, которые с недоумением смотрели на них, он взял Жецкого под руку и потащил в комнату, где стоял несгораемый шкаф.
Там он бесцеремонно пихнул старшего приказчика, поседевшего на своем посту ветерана, в жесткое кресло, встал перед ним, трагически заломив руки, как Жермон перед Виолеттой, и заговорил:
— Вот что, пан Игнаций… Знал я, что после моего отъезда все у вас тут разладится, но все же не думал, что так скоро… Если уж вас нет в магазине… Ну, ладно, это еще полбеды. Но если уж старик стал выкидывать фокусы — это скандал!
От изумления у пана Игнация глаза на лоб полезли.
— Позвольте! — воскликнул он, поднимаясь с кресла.
Но Мрачевский усадил его обратно.
— Позво…
— Только, пожалуйста, не прерывайте! — перебил его благоухающий молодой человек. — Да знаете ли вы, что происходит? Сузин сегодня ночью едет в Берлин повидаться с Бисмарком, а потом — в Париж, на выставку. И он просит Вокульского, чтобы тот непременно — слышите вы? — непременно ехал с ним. А этот болв…
— Пан Мрачевский! Как вы смеете…
— Я от природы смелый, а Вокульский полоумный! Я только сегодня узнал все… Сказать вам, сколько наш старик мог бы заработать на этом деле с Сузиным? Не десять, а пятьдесят тысяч… рублей, понимаете? И этот осел не только не хочет ехать сегодня, но говорит, что вообще еще не знает, когда поедет… Он, видите ли, не знает! А Сузин может ждать не больше двух-трех дней.
— Что же Сузин? — тихо спросил растерявшийся Жецкий.
— Сузин? Злится и, хуже того, обижается. «Нет, говорит, Станислав Петрович уж не тот, он нами теперь брезгует…» Словом, скандал! Пятьдесят тысяч рублей прибыли и бесплатный проезд. Ну, скажите, на таких условиях разве сам святой Станислав Костка не поехал бы в Париж?
— Еще бы не поехал! — буркнул пан Игнаций. — А где сейчас Стах… то есть пан Вокульский? — спросил он, вставая.
— У вас на квартире, составляет отчет для Сузина. Вот увидите, дорого вам обойдутся эти фокусы!
Дверь кабинета приоткрылась, и показался Клейн с конвертом в руке.
— Лакей Ленцких принес письмо хозяину, — сказал он. — Может, вы ему отнесете, а то он сегодня чертовски злой…
Пан Игнаций держал в руках бледно-голубой конверт, украшенный узором из незабудок, но идти не решался. Между тем Мрачевский заглянул ему через плечо и прочел адрес.
— От Беллочки! — вскричал он. — Все понятно! — И, смеясь, выбежал из кабинета.
— Черт возьми! — проворчал пан Игнаций. — Неужели во всей этой болтовне есть доля правды? Значит, это ради нее он тратит девяносто тысяч на покупку дома и теряет пятьдесят тысяч в сузинском деле? Итого — сто сорок тысяч рублей! А экипаж, а скачки, а пожертвования на благотворительные цели! А… а Росси, на которого панна Изабелла глядит с таким обожанием, как еврей на свои десять заповедей! Эге-ге! Перестану-ка я с ним церемониться…
Он застегнул пиджак на все пуговицы, приосанился и с письмом в руках пошел к себе на квартиру. На ходу он заметил, что сапоги его слегка поскрипывают, и это его почему-то приободрило.
Вокульский, без сюртука и жилетки, сидел, склонясь над грудой бумаг, и что-то писал.
— Ага! — сказал он, увидев пана Игнация. — Ничего, что я тут расположился, как у себя дома?
— Хозяину незачем стесняться! — криво усмехнулся пан Игнаций. — Вот письмо… от этих… от Ленцких…
Вокульский взглянул на конверт, торопливо вскрыл его и начал читать… Прочел раз, другой, третий… Жецкий рылся в своем столе; заметив, что друг его уже не читает, а задумчиво сидит, облокотившись на стол, пан Игнаций сухо спросил:
— Ты едешь сегодня с Сузиным в Париж?
— И не думаю.
— Я слышал, это крупное дело… Пятьдесят тысяч рублей…
Вокульский молчал.
— Значит, поедешь завтра или послезавтра? Сузин, кажется, два-три дня может подождать?
— Я еще не знаю, когда поеду.
— Плохо, Стах. Пятьдесят тысяч — это целое состояние; жаль терять… Если узнают, что ты упустил такой случай…
— Скажут, что я рехнулся, — перебил Вокульский.
Он помолчал и вдруг снова заговорил:
— А если у меня есть дела поважнее, чем ехать зарабатывать деньги?
— Политические? — тихо спросил Жецкий, и глаза его тревожно блеснули, но губы улыбнулись.
Вокульский протянул ему письмо.
— Прочти. И убедись, что есть кое-что получше политики.
Пан Игнаций взял письмо, но не решался читать, пока Вокульский не настоял.
«Венок восхитителен, и я заранее благодарю Вас от имени Росси за этот подарок. С каким неподражаемым изяществом изумруды вкраплены между золотыми листками! Непременно приезжайте к нам завтра обедать, мы должны посоветоваться, как устроить проводы Росси, а также насчет нашей поездки в Париж. Вчера отец сказал, что мы поедем самое позднее через неделю. Разумеется, мы едем вместе. Без Вашего милого общества путешествие потеряло бы для меня половину прелести. Итак, до свидания.
Изабелла Ленцкая.»
— Не понимаю, — сказал пан Игнаций, равнодушно бросая письмо на стол. — Ради удовольствия путешествовать с панной Ленцкой и даже ради совещаний по поводу подарков для… для ее любимцев не швыряют за окно пятьдесят тысяч… если не больше…
Вокульский встал с дивана и, опершись обеими руками о стол, спросил:
— А если бы мне вздумалось ради нее вышвырнуть за окно все свое состояние… тогда что?
На лбу его вздулись жилы, рубашка на груди ходила ходуном. В глазах вспыхивали и гасли искры, какие Жецкий уже видел у него однажды во время дуэли с бароном.
— Тогда что? — повторил Вокульский.
— Да ничего, — спокойно ответил Жецкий. — Мне только пришлось бы признать, что я снова ошибся, — не знаю уж, в который раз…
— В чем?
— На этот раз — в тебе. Я думал, что человек, рискующий жизнью и… добрым именем, чтобы сколотить состояние, имеет в виду какие-то общественные цели…
— Да оставьте же меня наконец в покое с этим вашим обществом! — крикнул Вокульский, стукнув кулаком по столу. — Что я сделал для него — известно, но что сделало оно для меня? Только и знает, что требовать от меня жертв, не давая взамен никаких прав! Я хочу наконец чего-нибудь для самого себя. Уши вянут от громких фраз, которые никого ни к чему не обязывают… Собственное счастье — вот в чем теперь мой долг… Я пустил бы себе пулю в лоб, если бы у меня не оставалось ничего, кроме каких-то фантастических обязательств. Тысячи людей бьют баклуши, а один человек должен исполнять по отношению к ним какие-то бесконечные обязательства. Неслыханная нелепость!
— А овации Росси — не жертва?
— Это я делаю не для Росси…
— А чтобы угодить женщине… знаю. Из всех сберегательных касс — это самая ненадежная.
— Ты слишком много себе позволяешь!
— Скажи: позволял. Тебе кажется, будто ты первый изобрел любовь. Я тоже знавал ее… Да, да!.. Несколько лет я был влюблен, как дурак, а тем временем моя Элоиза заводила шашни с другим. Боже! И настрадался же я, наблюдая, как она украдкой переглядывается с другими… Под конец она, не стесняясь, обнималась у меня на глазах… Поверь мне, Стах, я не так наивен, как думают! Я многое видел в жизни и пришел к заключению, что напрасно мы вкладываем столько чуств в игру, называемую любовью.
— Ты говоришь так потому, что не знаешь ее, — мрачно заметил Вокульский.
— Каждая из них исключение, пока не свернет нам шею. Твоей я, правда, не знаю, зато знаю других. Чтобы покорять женщин, нужно обладать изрядной долей наглости и бесстыдства — два качества, которых ты лишен. И вот тебе мой совет: не рискуй слишком многим, потому что тебя все равно обгонят другие, если уже не обогнали. Я с тобой никогда не говорил о подобных вещах, не правда ли? Да и непохоже, чтоб я придерживался такой философии… Но я чуствую, что тебе угрожает опасность, и повторяю: берегись. Не вкладывай сердца в эту подлую игру, иначе его оплюют ради первого попавшегося прохвоста. А в таких случаях, поверь мне, прегадко себя чувствуешь… Желаю тебе никогда не испытывать этого!
Вокульский сидел, сжимая кулаки, но молчал. В это время в дверь постучали, и вошел Лисецкий.
— Пан Ленцкий хотел бы поговорить с вами. Можно ему сюда? — спросил приказчик.
— Просите, просите, — отвечал Вокульский, поспешно надевая жилет и сюртук.
Жецкий встал, грустно покачал головой и ушел из комнаты.
«Думал я, что дело плохо, — пробормотав он уже в сенях, — но не думал, что настолько плохо…»
Едва Вокульский успел привести себя в порядок, как вошел Ленцкий, а за ним швейцар из магазина. У пана Томаша налились кровью глаза и выступили пятна на щеках. Он бросился в кресло и, откинув голову на спинку, с трудом перевел дыхание. Швейцар, стоя на пороге, перебирал пальцами пуговицы своей ливреи и с озабоченным видом ждал приказаний.
— Простите, пожалуйста, пан Станислав… но я попрошу воды с лимоном…
— Сбегай за сельтерской, лимоном и сахаром… Живо! — крикнул Вокульский швейцару.
Швейцар вышел, задев за дверь своими огромными пуговицами.
— Пустяки… — улыбаясь, говорил пан Томаш. — Короткая шея, жара, ну и раздражение… Передохну минутку…
Встревоженный Вокульский развязал ему галстук и расстегнул рубашку. Потом налил на полотенце одеколону, который он обнаружил на столе у Жецкого, и с сыновней заботливостью смочил больному затылок, лицо и голову.
Пан Томаш пожал ему руку.
— Мне уже лучше… Спасибо вам… — И тихо добавил: — Вы мне нравитесь в роли сестры милосердия. Белла не сумела бы так нежно… Ну, да она создана для того, чтобы за ней ухаживали…
Швейцар принес сифон и лимоны. Вокульский приготовил лимонад и напоил пана Томаша; синие пятна на его щеках постепенно стали бледнеть.
— Ступай ко мне на квартиру, — приказал Вокульский швейцару, — и вели запрягать. Пусть подадут экипаж к магазину.
— Милый, милый вы мой, — говорил пан Томаш, крепко пожимая ему руку и умиленно глядя на него набрякшими глазами. — Я не привык к такой заботе, Белла этого не умеет…
Неспособность панны Изабеллы ухаживать за больными неприятно поразила Вокульского. Но он тут же забыл об этом.
Понемногу пан Томаш пришел в себя. На лбу у него выступил обильный пот, голос окреп, и только сеть красных жилок на белках глаз еще свидетельствовала о недавнем припадке. Он даже прошелся по комнате, потянулся и заговорил:
— Ах… вы не представляете себе, пан Станислав, как я сегодня разволновался! Поверите ли? Мой дом продан за девяносто тысяч!..
Вокульский вздрогнул.
— Я был уверен, — продолжал Ленцкий, — что получу хотя бы сто десять тысяч… В зале говорили, что дом стоит ста двадцати… Что ж поделаешь — его решил купить этот подлый ростовщик Шлангбаум… Стакнулся с конкурентами, и кто знает — может, и с моим поверенным, а я потерял тысяч двадцать или тридцать…
Теперь казалось, что Вокульского вот-вот хватит апоплексический удар, но он молчал.
— А я-то рассчитывал, — продолжал Ленцкий, — что с этих пятидесяти тысяч вы мне будете платить десять тысяч годовых… На домашние расходы я трачу шесть — восемь тысяч в год, а на остальное мы с Беллой могли бы ежегодно ездить за границу. Я даже обещал девочке через неделю повезти ее в Париж… Как бы не так! Шести тысяч еле хватит на жалкое прозябание, где уж там мечтать о поездках! Гнусный еврей… Гнусные порядки — общество в кабале у ростовщиков и не смеет дать им отпор даже на торгах… А больнее всего, скажу я вам, что за спиною мерзавца Шлангбаума, может быть, прячется какой-нибудь христианин, пожалуй, даже аристократ…
Пан Томаш опять стал задыхаться, и щеки у него побагровели. Он сел и выпил воды.
— Подлые! подлые! — шептал Ленцкий.
— Успокойтесь же, сударь, — сказал Вокульский. — Сколько вы мне дадите наличными?
— Я просил поверенного нашего князя (моему прохвосту я уже не доверяю) получить причитающуюся мне сумму и вручить ее вам, пан Станислав… Это тридцать тысяч. Вы обещали мне двадцать процентов, значит всего у меня шесть тысяч на целый год. Бедность… нищета!
— Ваш капитал, — сказал Вокульский, — я могу поместить в другое дело, более выгодное. Вы будете получать десять тысяч ежегодно…
— Что вы говорите?
— Да. Мне подвернулся исключительный случай.
Пан Томаш вскочил.
— Спаситель… благодетель! — взволнованно говорил он. — Вы благороднейший из людей… Однако, — прибавил он, отступая и разводя руками,
— не будет ли это в ущерб вам?
— Мне? Ведь я купец.
— Купец! Рассказывайте! — воскликнул пан Томаш. — Благодаря вам я убедился, что слово «купец» в наши дни является символом великодушия, деликатности, героизма… Славный вы мой!
И он бросился Вокульскому на шею, чуть не плача.
Вокульский в третий раз усадил его в кресло. В эту минуту в дверь постучали.
— Войдите!
В комнату вошел Генрик Шлангбаум. Он был бледен, глаза его метали молнии. Встав перед паном Томашем, он поклонился и сказал:
— Сударь, я Шлангбаум, сын того «подлого» ростовщика, которого вы так поносили в магазине в присутствии моих сослуживцев и покупателей…
— Сударь… я не знал… я готов на любое удовлетворение… а прежде всего — прошу извинить меня… Я был очень раздражен, — взволнованно говорил пан Томаш.