Страница:
— Ты что-нибудь слышал о ней? — глухо спросил Вокульский.
— Клянусь тебе, не слыхал я ничего особенного, — отвечал Сузин, ударяя себя в грудь. — Купцу требуются приказчики, а женщине — поклонники, да побольше, чтобы не видать было того, кто поклонов-то не бьет, а приступом берет. Дело житейское. Только не становись ты, Станислав Петрович, с ними в ряд, а коли уж стал, то держи голову выше. Полмиллиона рублей капиталу — это не баран чихнул. Над таким купцом нечего зубы скалить!
Вокульский встал и судорожно выпрямился, как человек, которого прижгли каленым железом.
«Может быть, и не так, а может… и так! — подумал он. — А коли так… я отдам часть состояния счастливому сопернику, если он излечит меня!»
Он вернулся к себе в номер и в первый раз стал совершенно спокойно перебирать в мыслях всех поклонников панны Изабеллы, которых он видел с нею или в которых знал понаслышке. Он припоминал их многозначительные фразы, нежные взгляды, странные недомолвки, все рассказы панн Мелитон, все толки о панне Изабелле, ходившие среди глазевшей на нее публики. Наконец он облегченно вздохнул: что ж, может быть, вот она, та нить, которая выведет его из лабиринта.
«Я, вероятно, попаду из него прямо в лабораторию Гейста», — подумал он, чувствуя, что в душу ему запало первое зернышко презрения.
— Она вправе, о, безусловно вправе! — бормотал он, усмехаясь. — Однако каков избранник, а может быть, даже избранники?.. Эге-ге, ну и подлая же я тварь! А Гейст считает меня человеком!
После отъезда Сузина Вокульский вторично перечитал полученное в тот день письмо Жецкого. Старый приказчик мало писал о делах, зато очень много — о пани Ставской, прекрасной и несчастной женщине, муж которой куда-то пропал.
«Ты обяжешь меня на всю жизнь, — писал Жецкий, — если придумаешь, как окончательно выяснить: жив Людвик Ставский или же умер?»
Затем следовало перечисление дат и мест, где пребывал пропавший, после того как покинул Варшаву.
«Ставская? Ставская? — вспоминал Вокульский. — А, знаю! Это та красавица с дочуркой, проживающая в моем доме… Что за странное стечение обстоятельств! Может быть, для того я и купил дом Ленцких, чтобы познакомиться с этой женщиной? Собственно, мне до нее дела нет, раз уж я остаюсь здесь, однако почему не помочь ей, если Жецкий просит? Вот и отлично! Теперь есть предлог сделать подарок баронессе, которую мне так рекомендовал Сузин…»
Он взял адрес баронессы и отправился в квартал Сен-Жермен.
В вестибюле дома, где жила баронесса, помещался лоток букиниста. Вокульский, разговаривая с швейцаром, случайно взглянул на книжки и с радостным удивлением увидел стихи Мицкевича в том издании, которое он читал, еще будучи в услужении у Гопфера. При виде потертого переплета и пожелтевших страниц вся его молодость вдруг представилась ему. Он тут же купил книжку и чуть не поцеловал ее, как реликвию.
Швейцар, покоренный франком, полученным на чай, проводил Вокульского до самых дверей баронессы и с улыбкой пожелал приятных развлечений. Вокульский позвонил, на пороге его встретил лакеи в малиновом фраке.
— Ага! — буркнул он.
В гостиной, как водится, была золоченая мебель, картины, ковры и цветы. Вскоре появилась и баронесса, с видом оскорбленной невинности, склонной, однако, простить виноватого.
Она действительно простила его. Вокульский, не вдаваясь в долгие разговоры, изложил ей цель своего посещения, записал фамилию Ставского, города, где он проживал, и настойчиво просил баронессу, чтобы она при помощи своих многочисленных связей разузнала поточнее о местопребывании пропавшего.
— Это можно сделать, — сказала благородная дама, — однако… не пугают ли вас расходы? Придется обратиться в полицию — немецкую, английскую, американскую…
— Итак?..
— Итак, вы согласны уплатить три тысячи франков?
— Вот четыре тысячи, — сказал Вокульский, подавая ей чек. — Когда я могу ждать ответа?
— Этого я вам сейчас сказать не сумею, — отвечала баронесса. — Возможно, через месяц, а возможно, и через год. Однако, — строго прибавила она, — надеюсь, вы не сомневаетесь, что все надлежащие меры для розысков будут приняты?
— Я настолько уверен в этом, что оставлю в банке Ротшильда чек еще на две тысячи франков, которые вам Выплатят немедленно по получении сведений об этом человеке.
— Вы скоро уезжаете?
— О нет! Я здесь еще побуду.
— Я вижу, Париж очаровал вас! — улыбнулась баронесса. — Он еще больше понравится вам из окон моей гостиной. Я принимаю ежедневно по вечерам.
Они распрощались, оба весьма довольные — баронесса деньгами своего клиента, а Вокульский тем, что убил двух зайцев сразу: исполнил совет Сузина и просьбу Жецкого.
Теперь Вокульский оказался в Париже совсем один и без всяких определенных занятий. Он снова посещал выставку, театры, незнакомые улицы, не осмотренные еще залы музеев… Снова и снова восхищался огромной творческой силой Франции, стройной системой архитектуры и жизни двухмиллионного города, дивился влиянию мягкого климата на ускоренное развитие цивилизации… Снова пил коньяк, ел дорогие кушанья или играл в карты у баронессы, причем всегда проигрывал…
Такое времяпрепровождение изнуряло его, но не давало ни капельки радости. Часы тянулись, как сутки, дни казались бесконечными, ночи не приносили спокойного сна. Правда, спал он крепко, без всяких сновидений, тяжелых или приятных, но и в забытьи не мог избавиться от чувства какой-то смутной горечи, в которой душа его тонула, не находя ни дна, ни берегов.
— Дайте же мне какую-нибудь цель… либо пошлите смерть! — иногда говорил он, глядя в небо. И через минуту сам смеялся над собой.
«К кому я обращаюсь? Кто услышит меня на игрище слепых сил, жертвой которых я стал? Что за проклятая участь — ни к чему не привязаться, ничего не хотеть и все понимать!..»
Перед ним вставало видение некоего космического механизма, который выбрасывает все новые солнца, новые планеты, новые виды животных и новые народы, людей и сердца, раздираемые фуриями: надеждой, любовью и страданием. Которая же из них всего кровожаднее? Не страдание, ибо оно по крайней мере не лжет. Увы, то надежда, которая сбрасывает человека тем ниже, чем выше его вознесла… То любовь, пестрая бабочка, одно крылышко которой зовется сомнением, а другое — обманом…
— Все равно, — бормотал он. — Если уж наш удел одурманивать себя чем-нибудь — давайте одурманиваться чем попало. Но чем же?..
Тогда из темной бездны, именуемой природой, возникали перед ним две звезды: одна — бледная, но сиявшая ровным светом, — Гейст и его металлы; другая — вспыхивавшая, как солнце, и вдруг угасавшая совсем, — она…
«Что тут выбрать? — думал он. — Когда одно сомнительно, а другое — недоступно и ненадежно? Да, ненадежно, потому что, если когда-нибудь я даже добьюсь ее, — разве я ей поверю? Разве я смогу ей поверить?..»
В то же время он чуствовал, что приближается момент решительной схватки между его рассудком и сердцем. Рассудок влек его к Гейсту, а сердце — в Варшаву. Он чуствовал, что не сегодня-завтра придется выбирать: либо тяжкий труд, ведущий к невиданной славе, либо пламенная страсть, которая сулила ему разве только одно: сжечь его дотла.
«А если и то и другое — только обман, как тот совок для угля или платочек весом в сто фунтов?..»
Он еще раз пошел к магнетизеру Пальмиери и, уплатив причитающиеся двадцать франков за прием, стал задавать ему вопросы:
— Итак, вы утверждаете, что меня нельзя замагнетизировать?
— Как это нельзя! — возмутился Пальмиери. — Нельзя сразу, потому что вы не годитесь в медиумы. Но из вас можно сделать медиума если не за несколько месяцев, то за несколько лет.
«Значит, несомненно, Гейст не обманул меня», — подумал Вокульский и прибавил вслух:
— Скажите, профессор, может ли женщина замагнетизировать человека?
— Не только женщина, но даже дерево, дверная ручка, вода — словом, всякий предмет, которому магнетизер передаст свою волю. Я могу замагнетизировать своих медиумов даже посредством булавки. Я говорю им: «Я переливаю в эту булавку свой флюид, и вы заснете, как только посмотрите на нее». Тем легче мне передать свою силу внушения какой-нибудь женщине. Разумеется, в том случае, если магнетизируемая особа окажется медиумом.
— И в таком случае я привязался бы к этой женщине, как ваш медиум к совку для угля?
— Совершенно верно, — ответил Пальмиери, посматривая на часы.
Вокульский ушел от него и побрел по улицам, размышляя:
«Относительно Гейста я почти убежден, что он не обманул меня посредством магнетизма, — для этого попросту не было времени. Но что касается панны Изабеллы, я не уверен, не таким ли именно способом опутала она меня своими чарами. Времени у нее было достаточно. Однако… кто же превратил меня в ее медиума?»
По мере того как он сравнивал свою любовь к панне Изабелле с любовью большинства мужчин к большинству женщин, собственное его чувство казалось ему все более противоестественным. Возможно ли влюбиться с первого взгляда? Возможно ли сходить с ума по женщине, которую видишь раз в несколько месяцев и при этом неизменно убеждаешься, что она не расположена к тебе?
— Что ж! — пробормотал он. — Именно благодаря редким встречам она мне и кажется идеалом. Имей я случай узнать ее ближе, я, может быть, давно бы разочаровался?
Его удивляло, что не было никаких вестей от Гейста.
«Неужто ученый химик взял у меня триста франков и исчез? — подумал он, но тут же сам устыдился своих подозрений. — А вдруг он заболел?»
Он нанял фиакр и поехал по указанному Гейстом адресу, куда-то далеко, за заставу, в окрестности Шарантона.
Наконец фиакр остановился перед каменной оградой; за нею виднелась крыша и верхняя часть окон.
Выйдя из экипажа, Вокульский разыскал железную калитку, возле которой висел молоток. Он несколько раз постучал, калитка вдруг распахнулась, и Вокульский вошел во двор.
Дом был двухэтажный, очень старый; об этом говорили покрытые плесенью стены и запыленные окна с кое-где выбитыми стеклами. Посредине фасада находилась дверь, к которой вело несколько каменных, обвалившихся ступенек.
Калитка, глухо хлопнув, закрылась, но нигде не видно было отворившего ее привратника. Вокульский в недоумении и растерянности остановился посреди двора. Вдруг в окне второго этажа появилась голова в красном колпаке, и знакомый голос воскликнул:
— Вы ли это, мсье Сюзэн? Здравствуйте!
Голова тотчас же исчезла, однако открытая форточка свидетельствовала, что это не был обман зрения. Через несколько минут со скрипом отворилась входная дверь, и на пороге ее показался Гейст. На нем были рваные синие брюки, деревянные сандалии и грязная фланелевая блуза.
— Поздравьте меня, мсье Сюзэн! — заговорил Гейст. — Я сбыл свое взрывчатое вещество англо-американской компании и, по-моему, на выгодных условиях. Сто пятьдесят тысяч франков вперед и двадцать пять сантимов с каждого проданного килограмма.
— Ну, теперь вы, наверное, забросите свои металлы, — усмехнулся Вокульский.
Гейст взглянул на него со снисходительным пренебрежением.
— Теперь, — возразил он, — положение мое настолько изменилось, что несколько лет я могу обойтись без богатого компаньона. А что до металлов, то как раз сейчас я работаю над ними. Поглядите!
Он отворил дверь из коридора налево. Вокульский вошел в просторный квадратный зал, где было очень холодно. Посреди зала стоял огромный цилиндр, похожий на чан; его стальные стенки толщиною примерно в локоть были в нескольких местах перехвачены мощными обручами. К крышке цилиндра были прикреплены какие-то приборы: один представлял собой что-то вроде предохранительного клапана, время от времени из-под него вырывалось облачко пара, быстро расплывавшееся в воздухе; другой — напоминал манометр с непрестанно колеблющейся стрелкой.
— Паровой котел? — спросил Вокульский. — А почему стенки такие толстые?
— Притроньтесь-ка, — отвечал Гейст.
Вокульский притронулся и вскрикнул от боли. На пальцах у него вздулись пузыри, но он не обжег руки, а обморозил. Чан был нестерпимо холодный, что, впрочем, сказывалось и на температуре воздуха.
— Шестьсот атмосфер внутреннего давления, — заметил Гейст, не обращая внимания на неприятность, случившуюся с Вокульским; тот даже вздрогнул, услышав эту цифру.
— Вулкан! — шепнул он.
— Потому-то, дружок, я и уговаривал тебя идти ко мне работать, — возразил Гейст, — сам видишь, долго ли тут до беды… Идем-ка наверх…
— Вы оставляете котел без присмотра?
— О, при этой работе няньки не требуются; все делается само собой, никаких сюрпризов не может быть.
Они поднялись наверх и оказались в большой комнате с четырьмя окнами. Главной мебелью здесь были столы, буквально заваленные ретортами, тиглями и всяческими пробирками, стеклянными, фарфоровыми и даже оловянными и медными. На полу, под столами и по углам, лежало штук двадцать артиллерийских снарядов, некоторые были с трещинами. Под окнами стояли ванночки, каменные и медные, с жидкостями разных цветов. Вдоль одной из стен тянулась длинная скамья, или топчан, а на нем — огромная электрическая батарея.
Обернувшись, Вокульский заметил у самых дверей железный, вделанный в стену шкаф, кровать, покрытую рваным одеялом, из которого вылезала грязная вата, у окна — столик с бумагами, а возле него — кожаное кресло, потрескавшееся и вытертое.
Вокульский взглянул на старика, на его деревянную обувь, какую носили только самые бедные ремесленники, на его нищенскую обстановку и подумал: «Ведь этот человек мог бы иметь за свои изобретения миллионы! И все же он отказался от них во имя будущих, более совершенных человеческих поколений…» В эту минуту Гейст казался ему Моисеем, который ведет к обетованной земле еще не родившиеся поколения.
Но старый химик на этот раз не угадал мыслей Вокульского; он хмуро посмотрел на него и проговорил:
— Ну что, мсье Сюзэн, невеселое место, невеселый труд? Так я живу сорок лет. В эти приборы вложено уже несколько миллионов, а у их владельца нет возможности ни развлечься, ни нанять прислугу, а иной раз даже купить себе еды… Не для вас это занятие, — прибавил он, махнув рукой.
— Ошибаетесь, профессор, — возразил Вокульский. — Впрочем, в могиле ведь тоже не веселей…
— Да что могила! Вздор… сентиментальный вздор! — проворчал Гейст. — В природе нет ни могил, ни смерти; есть лишь различные формы существования: одни дают нам возможность быть химиками, а другие — только химическими препаратами. И вся мудрость заключается в том, чтобы не упустить подвернувшийся случай, не тратить времени на глупости и успеть что-то сделать.
— Я вас понимаю, — возразил Вокульский, — но… простите, профессор, ваши открытия так новы…
— И я вас понимаю, — перебил Гейст. — Мои открытия так новы, что вы считаете их шарлатанством!.. В этом отношении члены Академии оказались не умнее вас, вы попали в хорошее общество… Ах да! Вы хотели бы еще раз увидеть мои металлы, испытать их? Хорошо, очень хорошо…
Он подбежал к железному шкафу, отпер его каким-то весьма сложным способом и один за другим стал оттуда вытаскивать бруски металла: бруски тяжелее платины, бруски легче воды и, наконец, прозрачные… Вокульский осматривал их, взвешивал, разогревал, ковал, пропускал через них электрический ток, резал ножницами. На эти опыты ушло несколько часов; в конце концов он убедился что, по крайней мере с точки зрения физики, имеет дело с самыми настоящими металлами.
Закончив опыты, Вокульский в полном изнеможении упал в кресло. Гейст спрятал свои образцы, запер шкаф и спросил, посмеиваясь:
— Ну как, факты или обман чувств?
— Ничего не понимаю, — тихо ответил Вокульский, сжимая ладонями виски,
— у меня голова идет кругом! Металл в три раза легче воды… Непостижимо!
— Или металл процентов на десять легче воздуха, а? — рассмеялся Гейст.
— Удельный вес повергнут в прах… подорваны законы природы, а? Ха-ха! Чушь все это. Законы природы, насколько они нам известны, даже при моих открытиях останутся незыблемыми. Только расширятся наши знания о свойствах материи и о ее внутренней структуре; ну, и, конечно, расширятся возможности нашей техники.
— А удельный вес?
— Послушай меня, — перебил Гейст, — и ты сразу поймешь, в чем заключается суть моих открытий; хотя тут же сделаю оговорку, что повторить их самостоятельно тебе не удастся. Нет здесь ни чудес, ни жульничества: это вещи столь элементарные, что понять их мог бы даже школьник.
Он взял со стола шестигранник и протянул его Вокульскому:
— Видишь, вот шестигранный дециметр, отлитый из стали; возьми его в руки: сколько он весит?
— Килограммов восемь.
Гейст подал ему другой шестигранник того же размера и тоже стальной.
— А этот сколько весит?
— Ну, этот весит с полкилограмма… Но он полый, — возразил Вокульский.
— Прекрасно! А сколько весит вот эта шестигранная клетка из стальной проволоки? Вокульский взвесил ее на ладони.
— Наверное, граммов пятнадцать…
— Вот видишь, — перебил Гейст, — перед нами три шестигранника одного и того же размера, из одного и того же металла, однако они имеют различный вес. Почему же? Потому что в сплошном шестиграннике помещается наибольшее количество частиц стали, в полом — меньше, а в проволочном — еще меньше. Теперь представь себе, что мне удалось вместо сплошных частиц создать клеткообразные частицы тел, и ты поймешь секрет изобретения. Он состоит в изменении внутренней структуры материи, что для современной химии вовсе не новость. Ну, что?
— Когда я смотрю на образцы, я верю, — отвечал Вокульский, — когда я слушаю вас, то понимаю. Но как только я уйду отсюда… — И он беспомощно развел руками.
Гейст опять открыл шкаф, порылся там и, достав крошечный слиток, по цвету похожий на латунь, протянул его Вокульскому.
— Возьми, — сказал он, — и носи как амулет против сомнений в моем здравом рассудке или в моей правдивости. Металл этот раз в пять легче воды; он будет напоминать тебе о нашем знакомстве. К тому же, — добавил старик, засмеявшись, — он обладает большим достоинством: не боится действия никаких химических реагентов… И скорей рассыпется в прах, чем выдаст мою тайну… А сейчас, сударь мой, ступай домой, отдохни и пораздумай, что делать с собою.
— Я приду к вам, — чуть слышно сказал Вокульский.
— Нет еще, не сейчас! — возразил Гейст. — Ты еще не покончил своих счетов со светом, а у меня теперь хватит денег на несколько лет, поэтому я не тороплю тебя. Придешь, когда окончательно рассеются все твои иллюзии…
Старик нетерпеливо пожал ему руку и подтолкнул к дверям. На лестнице он еще раз попрощался и поспешил в лабораторию. Когда Вокульский спустился во двор, калитка была уже открыта; как только он вышел за ограду, она захлопнулась.
Вернувшись в город, Вокульский прежде всего купил золотой медальон, вложил в него кусочек нового металла и повесил на шею, как ладанку. Он хотел еще погулять, но почуствовал, что уличная толчея утомляет его, и пошел к себе.
— Зачем я возвращаюсь? — корил он себя. — Почему не иду к Гейсту работать?
Он сел в кресло и погрузился в воспоминания. Он видел магазин Гопфера, закусочную и посетителей, которые смеялись над ним; видел свой двигатель «перпетуум-мобиле» и модель воздушного шара, который он пытался сделать управляемым. Видел Касю Гопфер, которая сохла от любви к нему…
— За работу! Почему я не иду работать? Случайно взгляд его упал на стол, где лежал недавно купленный томик Мицкевича.
— Сколько раз я его читал! — вздохнул он, беря книгу.
Вокульский раскрыл книгу наугад и прочел:
Срываюсь и бегу, мой гнев кипит сильней,
В уме слагаю речь, она звучит сурово,
Звучит проклятием жестокости твоей.
Но увидал тебя — и все забыто снова,
И я спокоен вновь, я камня холодней,
А завтра — вновь горю и тщетно жажду слова.[38]
«Теперь уж я знаю, кто околдовал меня…» На глазах у него навернулись слезы, но он овладел собой и не дал им пролиться.
— Испортили вы мне жизнь… Отравили два поколения! — шептал он. — Вот последствия ваших сентиментальных взглядов на любовь…
Он захлопнул книгу и с такой силой швырнул ее в угол, что разлетелись страницы. Книжка ударилась о стену, упала на умывальник и с грустным шелестом соскользнула на пол.
«Поделом тебе! Там твое место! — думал Вокульский. — Кто рисовал мне любовь как священное таинство? Кто научил меня пренебрегать заурядными женщинами и искать недостижимый идеал?.. Любовь — радость мира, солнце жизни, веселая мелодия в пустыне, а ты что сделал из нее? скорбный алтарь, перед которым поют заупокойную над растоптанным человеческим сердцем!» Но тут перед ним встал вопрос:
«Да, поэзия отравила мне жизнь, но кто же отравил поэзию? Почему Мицкевич никогда не шутил и не смеялся, как французские стихотворцы, а умел лишь тосковать и отчаиваться?
Потому что он, как и я, любил девушку из аристократического рода, а она могла стать наградой не за разум, не за труд, не за самоотречение, даже не за гений, а… только за титул и богатство…»
— Бедный мученик! — прошептал Вокульский. — Ты отдал своему народу лучшее, чем обладал; и разве твоя вина, что, изливая перед ним свою душу, ты перелил в душу народа и страдания, на которые тебя обрекли? Это они виноваты и в твоих, и в моих, и в наших общих несчастьях…
Он встал с кресла и благоговейно собрал рассыпавшиеся листки.
«Мало того что они истерзали тебя, так ты еще должен отвечать за их пороки?.. Это их, их вина, что сердце твое не пело, а стонало, как надтреснутый колокол…»
Он лег на диван, размышляя все о том же:
«Удивительная страна, где исстари живут бок о бок два совершенно различных народа: аристократия и простой люд. Первый твердит, что он — благородное растение, которое вправе высасывать соки из глины и навоза, а второй либо потакает этим диким притязаниям, либо не решается протестовать против вопиющего зла.
И все складывалось так, чтобы увековечить исключительное господство одного класса и принизить другой. Люди так свято уверовали в важность благородного происхождения, что дети ремесленников или купцов стали покупать гербы или ссылаться на принадлежность к обедневшему дворянскому роду.
Ни у кого не хватало смелости объявить себя детищем собственных заслуг, и даже я, глупец, за несколько сот рублей купил свидетельство о принадлежности к дворянскому сословию.
И мне вернуться туда? Зачем? Здесь по крайней мере народ свободно проявляет все способности, какими одарен человек. Здесь высшие должности не покрылись плесенью сомнительной древности; здесь верховодят истинные силы: труд, разум, воля, творчество, знания, а при них и красота, и сноровка, и даже искреннее чуство. Там же труд пригвождается к позорному столбу и торжествует разврат! Тот, кто потом и кровью сколотил себе состояние, получает прозвище скряги, стяжателя, выскочки; зато тот, кто проматывает богатства, слывет щедрым, бескорыстным, великодушным… Там простоту считают чудачеством, бережливость — постыдным недостатком, ученость приравнивают к безумию, а талант узнают по дырявым локтям…
Там, если хочешь, чтобы тебя считали человеком, нужно либо иметь титул и деньги, либо уметь втираться в великосветские прихожие. И мне вернуться туда?..»
Он вскочил и зашагал по комнате, подсчитывая:
«Гейст — раз, я — два, Охоцкий — три… Еще двух подыщем, и за четыре-пять лет можно будет провести восемь тысяч опытов, нужных для открытия металла легче воздуха. Ну, а тогда? Что скажет мир, когда увидит первую летательную машину без крыльев и сложных механизмов, прочную, как броненосец?»
Ему чудилось, будто уличный шум за окном ширится и растет, заполняя весь Париж, всю Францию, всю Европу. И все человеческие голоса сливаются в один мощный возглас: «Слава! Слава! Слава!..»
— С ума я сошел, что ли? — пробормотал Вокульский.
Поспешно расстегнув жилет, он вытащил из-под рубашки золотой медальон и раскрыл его. Кусочек металла, похожего на латунь и легкого, как пух, был на месте. Гейст не обманывал его: путь к величайшему изобретению был открыт перед ним.
— Остаюсь! — прошептал он. — Ни бог, ни люди не простили бы мне, если бы я пренебрег таким делом.
Уже смеркалось. Вокульский зажег газовые рожки над столом, достал бумагу, перо и принялся писать:
«Милый Игнаций! Я хочу поговорить с тобою о чрезвычайно важных вещах; в Варшаву я уже не вернусь и потому прошу тебя как можно скорее…»
Вдруг он бросил перо: его охватила тревога при виде написанных черным по белому слов: «…в Варшаву я уже не вернусь…»
«Почему бы мне не вернуться?» — подумал он.
«А зачем?.. Уж не затем ли, чтобы опять встретиться с панной Изабеллой и опять лишиться энергии? Пора наконец раз навсегда покончить с этим».
Он шагал по комнате и думал:
«Вот два пути: один ведет к великим преобразованиям мира, а другой — к тому, чтобы понравиться женщине и даже, допустим, добиться ее. Что же выбрать?
Всем известно, что каждое вновь открытое полезное вещество, каждая вновь открытая сила — это новая ступень в развитии цивилизации. Бронза создала античную цивилизацию, железо — средневековую, порох завершил средневековье, а каменный уголь открыл эпоху девятнадцатого столетия. Вне всякого сомнения, металлы Гейста положат начало такому уровню цивилизации, о котором нельзя было и мечтать, и — кто знает? — может быть, приведут к усовершенствованию рода людского…
— Клянусь тебе, не слыхал я ничего особенного, — отвечал Сузин, ударяя себя в грудь. — Купцу требуются приказчики, а женщине — поклонники, да побольше, чтобы не видать было того, кто поклонов-то не бьет, а приступом берет. Дело житейское. Только не становись ты, Станислав Петрович, с ними в ряд, а коли уж стал, то держи голову выше. Полмиллиона рублей капиталу — это не баран чихнул. Над таким купцом нечего зубы скалить!
Вокульский встал и судорожно выпрямился, как человек, которого прижгли каленым железом.
«Может быть, и не так, а может… и так! — подумал он. — А коли так… я отдам часть состояния счастливому сопернику, если он излечит меня!»
Он вернулся к себе в номер и в первый раз стал совершенно спокойно перебирать в мыслях всех поклонников панны Изабеллы, которых он видел с нею или в которых знал понаслышке. Он припоминал их многозначительные фразы, нежные взгляды, странные недомолвки, все рассказы панн Мелитон, все толки о панне Изабелле, ходившие среди глазевшей на нее публики. Наконец он облегченно вздохнул: что ж, может быть, вот она, та нить, которая выведет его из лабиринта.
«Я, вероятно, попаду из него прямо в лабораторию Гейста», — подумал он, чувствуя, что в душу ему запало первое зернышко презрения.
— Она вправе, о, безусловно вправе! — бормотал он, усмехаясь. — Однако каков избранник, а может быть, даже избранники?.. Эге-ге, ну и подлая же я тварь! А Гейст считает меня человеком!
После отъезда Сузина Вокульский вторично перечитал полученное в тот день письмо Жецкого. Старый приказчик мало писал о делах, зато очень много — о пани Ставской, прекрасной и несчастной женщине, муж которой куда-то пропал.
«Ты обяжешь меня на всю жизнь, — писал Жецкий, — если придумаешь, как окончательно выяснить: жив Людвик Ставский или же умер?»
Затем следовало перечисление дат и мест, где пребывал пропавший, после того как покинул Варшаву.
«Ставская? Ставская? — вспоминал Вокульский. — А, знаю! Это та красавица с дочуркой, проживающая в моем доме… Что за странное стечение обстоятельств! Может быть, для того я и купил дом Ленцких, чтобы познакомиться с этой женщиной? Собственно, мне до нее дела нет, раз уж я остаюсь здесь, однако почему не помочь ей, если Жецкий просит? Вот и отлично! Теперь есть предлог сделать подарок баронессе, которую мне так рекомендовал Сузин…»
Он взял адрес баронессы и отправился в квартал Сен-Жермен.
В вестибюле дома, где жила баронесса, помещался лоток букиниста. Вокульский, разговаривая с швейцаром, случайно взглянул на книжки и с радостным удивлением увидел стихи Мицкевича в том издании, которое он читал, еще будучи в услужении у Гопфера. При виде потертого переплета и пожелтевших страниц вся его молодость вдруг представилась ему. Он тут же купил книжку и чуть не поцеловал ее, как реликвию.
Швейцар, покоренный франком, полученным на чай, проводил Вокульского до самых дверей баронессы и с улыбкой пожелал приятных развлечений. Вокульский позвонил, на пороге его встретил лакеи в малиновом фраке.
— Ага! — буркнул он.
В гостиной, как водится, была золоченая мебель, картины, ковры и цветы. Вскоре появилась и баронесса, с видом оскорбленной невинности, склонной, однако, простить виноватого.
Она действительно простила его. Вокульский, не вдаваясь в долгие разговоры, изложил ей цель своего посещения, записал фамилию Ставского, города, где он проживал, и настойчиво просил баронессу, чтобы она при помощи своих многочисленных связей разузнала поточнее о местопребывании пропавшего.
— Это можно сделать, — сказала благородная дама, — однако… не пугают ли вас расходы? Придется обратиться в полицию — немецкую, английскую, американскую…
— Итак?..
— Итак, вы согласны уплатить три тысячи франков?
— Вот четыре тысячи, — сказал Вокульский, подавая ей чек. — Когда я могу ждать ответа?
— Этого я вам сейчас сказать не сумею, — отвечала баронесса. — Возможно, через месяц, а возможно, и через год. Однако, — строго прибавила она, — надеюсь, вы не сомневаетесь, что все надлежащие меры для розысков будут приняты?
— Я настолько уверен в этом, что оставлю в банке Ротшильда чек еще на две тысячи франков, которые вам Выплатят немедленно по получении сведений об этом человеке.
— Вы скоро уезжаете?
— О нет! Я здесь еще побуду.
— Я вижу, Париж очаровал вас! — улыбнулась баронесса. — Он еще больше понравится вам из окон моей гостиной. Я принимаю ежедневно по вечерам.
Они распрощались, оба весьма довольные — баронесса деньгами своего клиента, а Вокульский тем, что убил двух зайцев сразу: исполнил совет Сузина и просьбу Жецкого.
Теперь Вокульский оказался в Париже совсем один и без всяких определенных занятий. Он снова посещал выставку, театры, незнакомые улицы, не осмотренные еще залы музеев… Снова и снова восхищался огромной творческой силой Франции, стройной системой архитектуры и жизни двухмиллионного города, дивился влиянию мягкого климата на ускоренное развитие цивилизации… Снова пил коньяк, ел дорогие кушанья или играл в карты у баронессы, причем всегда проигрывал…
Такое времяпрепровождение изнуряло его, но не давало ни капельки радости. Часы тянулись, как сутки, дни казались бесконечными, ночи не приносили спокойного сна. Правда, спал он крепко, без всяких сновидений, тяжелых или приятных, но и в забытьи не мог избавиться от чувства какой-то смутной горечи, в которой душа его тонула, не находя ни дна, ни берегов.
— Дайте же мне какую-нибудь цель… либо пошлите смерть! — иногда говорил он, глядя в небо. И через минуту сам смеялся над собой.
«К кому я обращаюсь? Кто услышит меня на игрище слепых сил, жертвой которых я стал? Что за проклятая участь — ни к чему не привязаться, ничего не хотеть и все понимать!..»
Перед ним вставало видение некоего космического механизма, который выбрасывает все новые солнца, новые планеты, новые виды животных и новые народы, людей и сердца, раздираемые фуриями: надеждой, любовью и страданием. Которая же из них всего кровожаднее? Не страдание, ибо оно по крайней мере не лжет. Увы, то надежда, которая сбрасывает человека тем ниже, чем выше его вознесла… То любовь, пестрая бабочка, одно крылышко которой зовется сомнением, а другое — обманом…
— Все равно, — бормотал он. — Если уж наш удел одурманивать себя чем-нибудь — давайте одурманиваться чем попало. Но чем же?..
Тогда из темной бездны, именуемой природой, возникали перед ним две звезды: одна — бледная, но сиявшая ровным светом, — Гейст и его металлы; другая — вспыхивавшая, как солнце, и вдруг угасавшая совсем, — она…
«Что тут выбрать? — думал он. — Когда одно сомнительно, а другое — недоступно и ненадежно? Да, ненадежно, потому что, если когда-нибудь я даже добьюсь ее, — разве я ей поверю? Разве я смогу ей поверить?..»
В то же время он чуствовал, что приближается момент решительной схватки между его рассудком и сердцем. Рассудок влек его к Гейсту, а сердце — в Варшаву. Он чуствовал, что не сегодня-завтра придется выбирать: либо тяжкий труд, ведущий к невиданной славе, либо пламенная страсть, которая сулила ему разве только одно: сжечь его дотла.
«А если и то и другое — только обман, как тот совок для угля или платочек весом в сто фунтов?..»
Он еще раз пошел к магнетизеру Пальмиери и, уплатив причитающиеся двадцать франков за прием, стал задавать ему вопросы:
— Итак, вы утверждаете, что меня нельзя замагнетизировать?
— Как это нельзя! — возмутился Пальмиери. — Нельзя сразу, потому что вы не годитесь в медиумы. Но из вас можно сделать медиума если не за несколько месяцев, то за несколько лет.
«Значит, несомненно, Гейст не обманул меня», — подумал Вокульский и прибавил вслух:
— Скажите, профессор, может ли женщина замагнетизировать человека?
— Не только женщина, но даже дерево, дверная ручка, вода — словом, всякий предмет, которому магнетизер передаст свою волю. Я могу замагнетизировать своих медиумов даже посредством булавки. Я говорю им: «Я переливаю в эту булавку свой флюид, и вы заснете, как только посмотрите на нее». Тем легче мне передать свою силу внушения какой-нибудь женщине. Разумеется, в том случае, если магнетизируемая особа окажется медиумом.
— И в таком случае я привязался бы к этой женщине, как ваш медиум к совку для угля?
— Совершенно верно, — ответил Пальмиери, посматривая на часы.
Вокульский ушел от него и побрел по улицам, размышляя:
«Относительно Гейста я почти убежден, что он не обманул меня посредством магнетизма, — для этого попросту не было времени. Но что касается панны Изабеллы, я не уверен, не таким ли именно способом опутала она меня своими чарами. Времени у нее было достаточно. Однако… кто же превратил меня в ее медиума?»
По мере того как он сравнивал свою любовь к панне Изабелле с любовью большинства мужчин к большинству женщин, собственное его чувство казалось ему все более противоестественным. Возможно ли влюбиться с первого взгляда? Возможно ли сходить с ума по женщине, которую видишь раз в несколько месяцев и при этом неизменно убеждаешься, что она не расположена к тебе?
— Что ж! — пробормотал он. — Именно благодаря редким встречам она мне и кажется идеалом. Имей я случай узнать ее ближе, я, может быть, давно бы разочаровался?
Его удивляло, что не было никаких вестей от Гейста.
«Неужто ученый химик взял у меня триста франков и исчез? — подумал он, но тут же сам устыдился своих подозрений. — А вдруг он заболел?»
Он нанял фиакр и поехал по указанному Гейстом адресу, куда-то далеко, за заставу, в окрестности Шарантона.
Наконец фиакр остановился перед каменной оградой; за нею виднелась крыша и верхняя часть окон.
Выйдя из экипажа, Вокульский разыскал железную калитку, возле которой висел молоток. Он несколько раз постучал, калитка вдруг распахнулась, и Вокульский вошел во двор.
Дом был двухэтажный, очень старый; об этом говорили покрытые плесенью стены и запыленные окна с кое-где выбитыми стеклами. Посредине фасада находилась дверь, к которой вело несколько каменных, обвалившихся ступенек.
Калитка, глухо хлопнув, закрылась, но нигде не видно было отворившего ее привратника. Вокульский в недоумении и растерянности остановился посреди двора. Вдруг в окне второго этажа появилась голова в красном колпаке, и знакомый голос воскликнул:
— Вы ли это, мсье Сюзэн? Здравствуйте!
Голова тотчас же исчезла, однако открытая форточка свидетельствовала, что это не был обман зрения. Через несколько минут со скрипом отворилась входная дверь, и на пороге ее показался Гейст. На нем были рваные синие брюки, деревянные сандалии и грязная фланелевая блуза.
— Поздравьте меня, мсье Сюзэн! — заговорил Гейст. — Я сбыл свое взрывчатое вещество англо-американской компании и, по-моему, на выгодных условиях. Сто пятьдесят тысяч франков вперед и двадцать пять сантимов с каждого проданного килограмма.
— Ну, теперь вы, наверное, забросите свои металлы, — усмехнулся Вокульский.
Гейст взглянул на него со снисходительным пренебрежением.
— Теперь, — возразил он, — положение мое настолько изменилось, что несколько лет я могу обойтись без богатого компаньона. А что до металлов, то как раз сейчас я работаю над ними. Поглядите!
Он отворил дверь из коридора налево. Вокульский вошел в просторный квадратный зал, где было очень холодно. Посреди зала стоял огромный цилиндр, похожий на чан; его стальные стенки толщиною примерно в локоть были в нескольких местах перехвачены мощными обручами. К крышке цилиндра были прикреплены какие-то приборы: один представлял собой что-то вроде предохранительного клапана, время от времени из-под него вырывалось облачко пара, быстро расплывавшееся в воздухе; другой — напоминал манометр с непрестанно колеблющейся стрелкой.
— Паровой котел? — спросил Вокульский. — А почему стенки такие толстые?
— Притроньтесь-ка, — отвечал Гейст.
Вокульский притронулся и вскрикнул от боли. На пальцах у него вздулись пузыри, но он не обжег руки, а обморозил. Чан был нестерпимо холодный, что, впрочем, сказывалось и на температуре воздуха.
— Шестьсот атмосфер внутреннего давления, — заметил Гейст, не обращая внимания на неприятность, случившуюся с Вокульским; тот даже вздрогнул, услышав эту цифру.
— Вулкан! — шепнул он.
— Потому-то, дружок, я и уговаривал тебя идти ко мне работать, — возразил Гейст, — сам видишь, долго ли тут до беды… Идем-ка наверх…
— Вы оставляете котел без присмотра?
— О, при этой работе няньки не требуются; все делается само собой, никаких сюрпризов не может быть.
Они поднялись наверх и оказались в большой комнате с четырьмя окнами. Главной мебелью здесь были столы, буквально заваленные ретортами, тиглями и всяческими пробирками, стеклянными, фарфоровыми и даже оловянными и медными. На полу, под столами и по углам, лежало штук двадцать артиллерийских снарядов, некоторые были с трещинами. Под окнами стояли ванночки, каменные и медные, с жидкостями разных цветов. Вдоль одной из стен тянулась длинная скамья, или топчан, а на нем — огромная электрическая батарея.
Обернувшись, Вокульский заметил у самых дверей железный, вделанный в стену шкаф, кровать, покрытую рваным одеялом, из которого вылезала грязная вата, у окна — столик с бумагами, а возле него — кожаное кресло, потрескавшееся и вытертое.
Вокульский взглянул на старика, на его деревянную обувь, какую носили только самые бедные ремесленники, на его нищенскую обстановку и подумал: «Ведь этот человек мог бы иметь за свои изобретения миллионы! И все же он отказался от них во имя будущих, более совершенных человеческих поколений…» В эту минуту Гейст казался ему Моисеем, который ведет к обетованной земле еще не родившиеся поколения.
Но старый химик на этот раз не угадал мыслей Вокульского; он хмуро посмотрел на него и проговорил:
— Ну что, мсье Сюзэн, невеселое место, невеселый труд? Так я живу сорок лет. В эти приборы вложено уже несколько миллионов, а у их владельца нет возможности ни развлечься, ни нанять прислугу, а иной раз даже купить себе еды… Не для вас это занятие, — прибавил он, махнув рукой.
— Ошибаетесь, профессор, — возразил Вокульский. — Впрочем, в могиле ведь тоже не веселей…
— Да что могила! Вздор… сентиментальный вздор! — проворчал Гейст. — В природе нет ни могил, ни смерти; есть лишь различные формы существования: одни дают нам возможность быть химиками, а другие — только химическими препаратами. И вся мудрость заключается в том, чтобы не упустить подвернувшийся случай, не тратить времени на глупости и успеть что-то сделать.
— Я вас понимаю, — возразил Вокульский, — но… простите, профессор, ваши открытия так новы…
— И я вас понимаю, — перебил Гейст. — Мои открытия так новы, что вы считаете их шарлатанством!.. В этом отношении члены Академии оказались не умнее вас, вы попали в хорошее общество… Ах да! Вы хотели бы еще раз увидеть мои металлы, испытать их? Хорошо, очень хорошо…
Он подбежал к железному шкафу, отпер его каким-то весьма сложным способом и один за другим стал оттуда вытаскивать бруски металла: бруски тяжелее платины, бруски легче воды и, наконец, прозрачные… Вокульский осматривал их, взвешивал, разогревал, ковал, пропускал через них электрический ток, резал ножницами. На эти опыты ушло несколько часов; в конце концов он убедился что, по крайней мере с точки зрения физики, имеет дело с самыми настоящими металлами.
Закончив опыты, Вокульский в полном изнеможении упал в кресло. Гейст спрятал свои образцы, запер шкаф и спросил, посмеиваясь:
— Ну как, факты или обман чувств?
— Ничего не понимаю, — тихо ответил Вокульский, сжимая ладонями виски,
— у меня голова идет кругом! Металл в три раза легче воды… Непостижимо!
— Или металл процентов на десять легче воздуха, а? — рассмеялся Гейст.
— Удельный вес повергнут в прах… подорваны законы природы, а? Ха-ха! Чушь все это. Законы природы, насколько они нам известны, даже при моих открытиях останутся незыблемыми. Только расширятся наши знания о свойствах материи и о ее внутренней структуре; ну, и, конечно, расширятся возможности нашей техники.
— А удельный вес?
— Послушай меня, — перебил Гейст, — и ты сразу поймешь, в чем заключается суть моих открытий; хотя тут же сделаю оговорку, что повторить их самостоятельно тебе не удастся. Нет здесь ни чудес, ни жульничества: это вещи столь элементарные, что понять их мог бы даже школьник.
Он взял со стола шестигранник и протянул его Вокульскому:
— Видишь, вот шестигранный дециметр, отлитый из стали; возьми его в руки: сколько он весит?
— Килограммов восемь.
Гейст подал ему другой шестигранник того же размера и тоже стальной.
— А этот сколько весит?
— Ну, этот весит с полкилограмма… Но он полый, — возразил Вокульский.
— Прекрасно! А сколько весит вот эта шестигранная клетка из стальной проволоки? Вокульский взвесил ее на ладони.
— Наверное, граммов пятнадцать…
— Вот видишь, — перебил Гейст, — перед нами три шестигранника одного и того же размера, из одного и того же металла, однако они имеют различный вес. Почему же? Потому что в сплошном шестиграннике помещается наибольшее количество частиц стали, в полом — меньше, а в проволочном — еще меньше. Теперь представь себе, что мне удалось вместо сплошных частиц создать клеткообразные частицы тел, и ты поймешь секрет изобретения. Он состоит в изменении внутренней структуры материи, что для современной химии вовсе не новость. Ну, что?
— Когда я смотрю на образцы, я верю, — отвечал Вокульский, — когда я слушаю вас, то понимаю. Но как только я уйду отсюда… — И он беспомощно развел руками.
Гейст опять открыл шкаф, порылся там и, достав крошечный слиток, по цвету похожий на латунь, протянул его Вокульскому.
— Возьми, — сказал он, — и носи как амулет против сомнений в моем здравом рассудке или в моей правдивости. Металл этот раз в пять легче воды; он будет напоминать тебе о нашем знакомстве. К тому же, — добавил старик, засмеявшись, — он обладает большим достоинством: не боится действия никаких химических реагентов… И скорей рассыпется в прах, чем выдаст мою тайну… А сейчас, сударь мой, ступай домой, отдохни и пораздумай, что делать с собою.
— Я приду к вам, — чуть слышно сказал Вокульский.
— Нет еще, не сейчас! — возразил Гейст. — Ты еще не покончил своих счетов со светом, а у меня теперь хватит денег на несколько лет, поэтому я не тороплю тебя. Придешь, когда окончательно рассеются все твои иллюзии…
Старик нетерпеливо пожал ему руку и подтолкнул к дверям. На лестнице он еще раз попрощался и поспешил в лабораторию. Когда Вокульский спустился во двор, калитка была уже открыта; как только он вышел за ограду, она захлопнулась.
Вернувшись в город, Вокульский прежде всего купил золотой медальон, вложил в него кусочек нового металла и повесил на шею, как ладанку. Он хотел еще погулять, но почуствовал, что уличная толчея утомляет его, и пошел к себе.
— Зачем я возвращаюсь? — корил он себя. — Почему не иду к Гейсту работать?
Он сел в кресло и погрузился в воспоминания. Он видел магазин Гопфера, закусочную и посетителей, которые смеялись над ним; видел свой двигатель «перпетуум-мобиле» и модель воздушного шара, который он пытался сделать управляемым. Видел Касю Гопфер, которая сохла от любви к нему…
— За работу! Почему я не иду работать? Случайно взгляд его упал на стол, где лежал недавно купленный томик Мицкевича.
— Сколько раз я его читал! — вздохнул он, беря книгу.
Вокульский раскрыл книгу наугад и прочел:
Срываюсь и бегу, мой гнев кипит сильней,
В уме слагаю речь, она звучит сурово,
Звучит проклятием жестокости твоей.
Но увидал тебя — и все забыто снова,
И я спокоен вновь, я камня холодней,
А завтра — вновь горю и тщетно жажду слова.[38]
«Теперь уж я знаю, кто околдовал меня…» На глазах у него навернулись слезы, но он овладел собой и не дал им пролиться.
— Испортили вы мне жизнь… Отравили два поколения! — шептал он. — Вот последствия ваших сентиментальных взглядов на любовь…
Он захлопнул книгу и с такой силой швырнул ее в угол, что разлетелись страницы. Книжка ударилась о стену, упала на умывальник и с грустным шелестом соскользнула на пол.
«Поделом тебе! Там твое место! — думал Вокульский. — Кто рисовал мне любовь как священное таинство? Кто научил меня пренебрегать заурядными женщинами и искать недостижимый идеал?.. Любовь — радость мира, солнце жизни, веселая мелодия в пустыне, а ты что сделал из нее? скорбный алтарь, перед которым поют заупокойную над растоптанным человеческим сердцем!» Но тут перед ним встал вопрос:
«Да, поэзия отравила мне жизнь, но кто же отравил поэзию? Почему Мицкевич никогда не шутил и не смеялся, как французские стихотворцы, а умел лишь тосковать и отчаиваться?
Потому что он, как и я, любил девушку из аристократического рода, а она могла стать наградой не за разум, не за труд, не за самоотречение, даже не за гений, а… только за титул и богатство…»
— Бедный мученик! — прошептал Вокульский. — Ты отдал своему народу лучшее, чем обладал; и разве твоя вина, что, изливая перед ним свою душу, ты перелил в душу народа и страдания, на которые тебя обрекли? Это они виноваты и в твоих, и в моих, и в наших общих несчастьях…
Он встал с кресла и благоговейно собрал рассыпавшиеся листки.
«Мало того что они истерзали тебя, так ты еще должен отвечать за их пороки?.. Это их, их вина, что сердце твое не пело, а стонало, как надтреснутый колокол…»
Он лег на диван, размышляя все о том же:
«Удивительная страна, где исстари живут бок о бок два совершенно различных народа: аристократия и простой люд. Первый твердит, что он — благородное растение, которое вправе высасывать соки из глины и навоза, а второй либо потакает этим диким притязаниям, либо не решается протестовать против вопиющего зла.
И все складывалось так, чтобы увековечить исключительное господство одного класса и принизить другой. Люди так свято уверовали в важность благородного происхождения, что дети ремесленников или купцов стали покупать гербы или ссылаться на принадлежность к обедневшему дворянскому роду.
Ни у кого не хватало смелости объявить себя детищем собственных заслуг, и даже я, глупец, за несколько сот рублей купил свидетельство о принадлежности к дворянскому сословию.
И мне вернуться туда? Зачем? Здесь по крайней мере народ свободно проявляет все способности, какими одарен человек. Здесь высшие должности не покрылись плесенью сомнительной древности; здесь верховодят истинные силы: труд, разум, воля, творчество, знания, а при них и красота, и сноровка, и даже искреннее чуство. Там же труд пригвождается к позорному столбу и торжествует разврат! Тот, кто потом и кровью сколотил себе состояние, получает прозвище скряги, стяжателя, выскочки; зато тот, кто проматывает богатства, слывет щедрым, бескорыстным, великодушным… Там простоту считают чудачеством, бережливость — постыдным недостатком, ученость приравнивают к безумию, а талант узнают по дырявым локтям…
Там, если хочешь, чтобы тебя считали человеком, нужно либо иметь титул и деньги, либо уметь втираться в великосветские прихожие. И мне вернуться туда?..»
Он вскочил и зашагал по комнате, подсчитывая:
«Гейст — раз, я — два, Охоцкий — три… Еще двух подыщем, и за четыре-пять лет можно будет провести восемь тысяч опытов, нужных для открытия металла легче воздуха. Ну, а тогда? Что скажет мир, когда увидит первую летательную машину без крыльев и сложных механизмов, прочную, как броненосец?»
Ему чудилось, будто уличный шум за окном ширится и растет, заполняя весь Париж, всю Францию, всю Европу. И все человеческие голоса сливаются в один мощный возглас: «Слава! Слава! Слава!..»
— С ума я сошел, что ли? — пробормотал Вокульский.
Поспешно расстегнув жилет, он вытащил из-под рубашки золотой медальон и раскрыл его. Кусочек металла, похожего на латунь и легкого, как пух, был на месте. Гейст не обманывал его: путь к величайшему изобретению был открыт перед ним.
— Остаюсь! — прошептал он. — Ни бог, ни люди не простили бы мне, если бы я пренебрег таким делом.
Уже смеркалось. Вокульский зажег газовые рожки над столом, достал бумагу, перо и принялся писать:
«Милый Игнаций! Я хочу поговорить с тобою о чрезвычайно важных вещах; в Варшаву я уже не вернусь и потому прошу тебя как можно скорее…»
Вдруг он бросил перо: его охватила тревога при виде написанных черным по белому слов: «…в Варшаву я уже не вернусь…»
«Почему бы мне не вернуться?» — подумал он.
«А зачем?.. Уж не затем ли, чтобы опять встретиться с панной Изабеллой и опять лишиться энергии? Пора наконец раз навсегда покончить с этим».
Он шагал по комнате и думал:
«Вот два пути: один ведет к великим преобразованиям мира, а другой — к тому, чтобы понравиться женщине и даже, допустим, добиться ее. Что же выбрать?
Всем известно, что каждое вновь открытое полезное вещество, каждая вновь открытая сила — это новая ступень в развитии цивилизации. Бронза создала античную цивилизацию, железо — средневековую, порох завершил средневековье, а каменный уголь открыл эпоху девятнадцатого столетия. Вне всякого сомнения, металлы Гейста положат начало такому уровню цивилизации, о котором нельзя было и мечтать, и — кто знает? — может быть, приведут к усовершенствованию рода людского…