Страница:
— Кто вам продал куклу, сударыня? — спросил судья.
— Пан Жецкий, — краснея, ответила пани Ставская.
— Вы что скажете, пан Жецкий? — спрашивал судья.
Тут как раз наступил момент произнести мою речь. Я начал:
— Достопочтенный судья! С прискорбием и изумлением приходится мне… то есть… значит… я вижу пред собою торжествующее зло и… значит… попранную…
Почему-то в горле у меня пересохло, и я не мог больше вымолвить ни одного слова. К счастью, вмешался Вокульский.
— Жецкий только присутствовал при покупке, а куклу продал я.
— За три рубля? — спросила баронесса, блеснув змеиными глазами.
— Да, за три рубля. Это бракованный товар, и мы хотели поскорей его сбыть.
— Вы и мне продали бы такую куклу за три рубля? — продолжала допрашивать баронесса.
— Нет! Вам уже больше никогда ничего не продадут в моем магазине.
— Как вы докажете, что кукла куплена у вас? — спросил судья.
— Вот именно! — подхватила баронесса. — Как вы докажете?
— Тише! — осадил ее судья.
— Где вы купили свою куклу? — спросил у баронессы Вокульский.
— У Лессера.
— Вот я и докажу, — сказал Вокульский. — Я выписывал эти куклы из-за границы в разобранном виде: головы отдельно, туловища отдельно. Господин судья, потрудитесь отпороть ей голову и увидите внутри марку моей фирмы.
Баронесса забеспокоилась.
Судья взял куклу, натворившую столько хлопот, надрезал перочинным ножом лиф ее платья и принялся осторожно отделять голову от туловища. Эленка сначала с удивлением наблюдала за этой операцией, а потом обернулась к матери и тихо спросила:
— Мамочка, зачем этот господин раздевает Мими? Ведь ей будет стыдно…
Вдруг она поняла, что делает судья, разразилась слезами и, уткнувшись лицом в платье пани Ставской, закричала:
— Мама, зачем он ее режет! Это же страшно больно! Ой, мама, мамочка, я не хочу, чтобы Мими резали…
— Не плачь, Элюня, Мими выздоровеет и будет еще красивее, — успокаивал девочку Вокульский, взволнованный не меньше ее.
Между тем голова Мими упала на протоколы. Судья заглянул внутрь и, протянув кукольную головку баронессе, сказал:
— Посмотрите, что это за марка? Кшешовская прикусила губу и промолчала.
— Пусть пан Марушевич прочтет вслух, что тут написано.
— «Ян Минцель и Станислав Вокульский…» — робко пробормотал Марушевич.
— Значит, не Лессер?
— Нет.
Все это время прислуга баронессы вела себя весьма странно: краснела, бледнела, пряталась за скамьи…
Судья, искоса наблюдавший за ней, вдруг окликнул ее:
— А теперь, барышня, скажите нам, что случилось с куклой вашей хозяйки? Только говорите правду, потому что вам придется присягнуть.
Перепуганная насмерть девушка схватилась за голову и, подбежав к столу, быстро заговорила:
— Кукла разбилась, ваша милость.
— Ваша кукла, та, которая была у пани Кшешовской?
— Она самая…
— Ну хорошо, так ведь только голова разбилась, а где же остальное?
— На чердаке, ваша милость… Ой, что мне будет!
— Ничего вам не будет; хуже было бы, если бы вы не сказали правду. А вы, обвинительница, слышали, как обстоит дело?
Баронесса опустила глаза и скрестила руки на груди, словно мученица.
Судья начал писать. Мужчина, сидевший во втором ряду (очевидно, торговец катками), обратился к даме с багровым лицом:
— Ну что, украла она? Видали, как вам нос-то утерли, а?
— Была бы мордашка смазливая, так и от тюрьмы отвертишься, — сказала багровая дама своей соседке.
— Ну, вам-то не отвертеться, — проворчал торговец катками.
— Дурак!
— Сама дура…
— Тише! — крикнул судья.
Нам велели встать, и мы выслушали приговор, полностью оправдывающий пани Ставскую.
— А теперь, — заключил судья, окончив чтение, — вы, сударыня, можете предъявить иск за клевету.
Он сошел с возвышения, пожал руку пани Ставской и прибавил:
— Мне очень жаль, что я вынужден был вас судить, зато теперь очень приятно вас поздравить.
Кшешовская истерически вскрикнула, а дама с багровым лицом заметила своей соседке:
— На хорошенькую мордашку так и судья, как муха на мед… Ну, да на Страшном суде будет иначе… — вздохнула она.
— Холера! Богохульница! — буркнул торговец катками.
Мы собрались уходить. Вокульский подал руку пани Ставской и пошел с нею вперед, а я осторожно повел по грязной лестнице пани Мисевичову.
— Говорила я, что так будет, — уверяла меня старушка, — а вы все сомневались…
— Кто, я сомневался?..
— Ну да, ходили все время как в воду опущенный… Иисусе, Мария! Да что ж это?
Последний возглас был обращен к тщедушному студенту, который вместе со своим товарищем поджидал у дверей, очевидно, Кшешовскую, и, думая, что это она, изобразил мертвеца… перед пани Мисевичовой!
Он сразу заметил свою ошибку и так застыдился, что побежал вперед.
— Паткевич! Погоди же! она идет… — крикнул ему вдогонку Малесский.
— Да ну тебя ко всем чертям! — вспылил Паткевич. — Вечно ты меня компрометируешь.
Однако, заслышав шум в подъезде, он вернулся и опять представил покойника, на этот раз… перед Вирским!
Это окончательно сконфузило молодых людей, они поссорились и отправились домой врозь — Малесский по одной, а Паткевич по другой стороне улицы.
Однако, когда мы их обогнали в пролетках, они уже шли рядом и поклонились нам с чарующей грацией».
— Пан Жецкий, — краснея, ответила пани Ставская.
— Вы что скажете, пан Жецкий? — спрашивал судья.
Тут как раз наступил момент произнести мою речь. Я начал:
— Достопочтенный судья! С прискорбием и изумлением приходится мне… то есть… значит… я вижу пред собою торжествующее зло и… значит… попранную…
Почему-то в горле у меня пересохло, и я не мог больше вымолвить ни одного слова. К счастью, вмешался Вокульский.
— Жецкий только присутствовал при покупке, а куклу продал я.
— За три рубля? — спросила баронесса, блеснув змеиными глазами.
— Да, за три рубля. Это бракованный товар, и мы хотели поскорей его сбыть.
— Вы и мне продали бы такую куклу за три рубля? — продолжала допрашивать баронесса.
— Нет! Вам уже больше никогда ничего не продадут в моем магазине.
— Как вы докажете, что кукла куплена у вас? — спросил судья.
— Вот именно! — подхватила баронесса. — Как вы докажете?
— Тише! — осадил ее судья.
— Где вы купили свою куклу? — спросил у баронессы Вокульский.
— У Лессера.
— Вот я и докажу, — сказал Вокульский. — Я выписывал эти куклы из-за границы в разобранном виде: головы отдельно, туловища отдельно. Господин судья, потрудитесь отпороть ей голову и увидите внутри марку моей фирмы.
Баронесса забеспокоилась.
Судья взял куклу, натворившую столько хлопот, надрезал перочинным ножом лиф ее платья и принялся осторожно отделять голову от туловища. Эленка сначала с удивлением наблюдала за этой операцией, а потом обернулась к матери и тихо спросила:
— Мамочка, зачем этот господин раздевает Мими? Ведь ей будет стыдно…
Вдруг она поняла, что делает судья, разразилась слезами и, уткнувшись лицом в платье пани Ставской, закричала:
— Мама, зачем он ее режет! Это же страшно больно! Ой, мама, мамочка, я не хочу, чтобы Мими резали…
— Не плачь, Элюня, Мими выздоровеет и будет еще красивее, — успокаивал девочку Вокульский, взволнованный не меньше ее.
Между тем голова Мими упала на протоколы. Судья заглянул внутрь и, протянув кукольную головку баронессе, сказал:
— Посмотрите, что это за марка? Кшешовская прикусила губу и промолчала.
— Пусть пан Марушевич прочтет вслух, что тут написано.
— «Ян Минцель и Станислав Вокульский…» — робко пробормотал Марушевич.
— Значит, не Лессер?
— Нет.
Все это время прислуга баронессы вела себя весьма странно: краснела, бледнела, пряталась за скамьи…
Судья, искоса наблюдавший за ней, вдруг окликнул ее:
— А теперь, барышня, скажите нам, что случилось с куклой вашей хозяйки? Только говорите правду, потому что вам придется присягнуть.
Перепуганная насмерть девушка схватилась за голову и, подбежав к столу, быстро заговорила:
— Кукла разбилась, ваша милость.
— Ваша кукла, та, которая была у пани Кшешовской?
— Она самая…
— Ну хорошо, так ведь только голова разбилась, а где же остальное?
— На чердаке, ваша милость… Ой, что мне будет!
— Ничего вам не будет; хуже было бы, если бы вы не сказали правду. А вы, обвинительница, слышали, как обстоит дело?
Баронесса опустила глаза и скрестила руки на груди, словно мученица.
Судья начал писать. Мужчина, сидевший во втором ряду (очевидно, торговец катками), обратился к даме с багровым лицом:
— Ну что, украла она? Видали, как вам нос-то утерли, а?
— Была бы мордашка смазливая, так и от тюрьмы отвертишься, — сказала багровая дама своей соседке.
— Ну, вам-то не отвертеться, — проворчал торговец катками.
— Дурак!
— Сама дура…
— Тише! — крикнул судья.
Нам велели встать, и мы выслушали приговор, полностью оправдывающий пани Ставскую.
— А теперь, — заключил судья, окончив чтение, — вы, сударыня, можете предъявить иск за клевету.
Он сошел с возвышения, пожал руку пани Ставской и прибавил:
— Мне очень жаль, что я вынужден был вас судить, зато теперь очень приятно вас поздравить.
Кшешовская истерически вскрикнула, а дама с багровым лицом заметила своей соседке:
— На хорошенькую мордашку так и судья, как муха на мед… Ну, да на Страшном суде будет иначе… — вздохнула она.
— Холера! Богохульница! — буркнул торговец катками.
Мы собрались уходить. Вокульский подал руку пани Ставской и пошел с нею вперед, а я осторожно повел по грязной лестнице пани Мисевичову.
— Говорила я, что так будет, — уверяла меня старушка, — а вы все сомневались…
— Кто, я сомневался?..
— Ну да, ходили все время как в воду опущенный… Иисусе, Мария! Да что ж это?
Последний возглас был обращен к тщедушному студенту, который вместе со своим товарищем поджидал у дверей, очевидно, Кшешовскую, и, думая, что это она, изобразил мертвеца… перед пани Мисевичовой!
Он сразу заметил свою ошибку и так застыдился, что побежал вперед.
— Паткевич! Погоди же! она идет… — крикнул ему вдогонку Малесский.
— Да ну тебя ко всем чертям! — вспылил Паткевич. — Вечно ты меня компрометируешь.
Однако, заслышав шум в подъезде, он вернулся и опять представил покойника, на этот раз… перед Вирским!
Это окончательно сконфузило молодых людей, они поссорились и отправились домой врозь — Малесский по одной, а Паткевич по другой стороне улицы.
Однако, когда мы их обогнали в пролетках, они уже шли рядом и поклонились нам с чарующей грацией».
Глава девятая
Дневник старого приказчика
«Теперь мне понятно, почему я так расписался насчет дела пани Ставской. Вот почему…
На свете нередко встречаются маловеры, да и сам я подчас слабею в вере и сомневаюсь в божественном провидении. Частенько также, когда худо идут политические дела либо когда я вижу человеческую подлость и торжество мерзавцев (если позволительно употребить это выражение), я думаю:
«Старый глупец по имени Игнаций Жецкий! Ты воображаешь, будто династия Бонапартов воцарится опять, будто Вокульский совершит нечто необыкновенное, потому что талантлив, и будет счастлив, потому что честен?! Ты думаешь, ослиная твоя голова, что хотя поначалу прохвостам живется хорошо, а честным людям плохо, однако в конце концов злые все-таки будут посрамлены, а добрые прославлены?.. Так ты себе это представляешь? Все это твоя фантазия! На свете нет никакого порядка, никакой справедливости, одна борьба. Когда побеждают хорошие — хорошо, когда плохие — плохо, вот и все. Но думать, что есть какая-то высшая сила, помогающая только хорошим, — вздор, об этом забудь… Люди — как листья, разметанные ветром: бросит он их в траву, они и лежат на траве, а бросит в грязь — так и лежат в грязи…»
Подобные мысли нередко посещали меня в минуты сомнения; но процесс пани Ставской привел меня к прямо противоположным выводам — я уверовал в то, что хорошие люди рано или поздно дождутся справедливости.
Итак, рассудим… Пани Ставская — женщина благороднейшей души, значит она должна быть счастлива; Стах — человек высочайших достоинств, значит и он должен быть счастлив. Между тем Стах все время ходит расстроенный и грустный (иной раз я чуть не плакал, на него глядя), а пани Ставскую обвинили в краже…
Где же тут справедливость, вознаграждающая достойных?..
Сейчас увидишь ее, маловерный! А чтобы крепче убедить тебя, что в мире существует порядок, запишу здесь следующие пророчества:
Во-первых, пани Ставская выйдет замуж за Вокульского и будет с ним счастлива.
Во-вторых, Вокульский откажется от своей панны Ленцкой, женится на пани Ставской и будет с нею счастлив.
В-третьих, юный Люлю еще в этом году станет французским императором под именем Наполеона IV, расправится с немцами так, что от них останется только мокрое место, и установит справедливость во всем мире, что мне предсказывал еще мой покойный отец.
В том, что Вокульский женится на пани Ставской и совершит нечто необычайное, я теперь уже ничуть не сомневаюсь. Он еще, правда, не обручился с нею и даже еще не посватался, более того… он даже сам еще не знает, что сделает это. Но я уже вижу… ясно вижу, как пойдет дело, и дам голову на отсечение, что будет именно так… А нюх у меня тонкий, политический!
Ведь посмотрите только, что делается.
На второй же день после суда Вокульский был вечером у пани Ставской и сидел до одиннадцати часов. На третий день он был в магазине Миллеровой, проверил бухгалтерские книги и очень расхваливал пани Ставскую, что даже несколько задело хозяйку. А на четвертый день… Ну, на четвертый день он, правда, не был ни у Миллеровой, ни у пани Ставской, зато со мной произошли странные события.
Перед обедом (как раз в магазине не было покупателей) ни с того ни с сего подходит ко мне — кто же? Молодой Шлангбаум, тот еврей, который работает в отделе русских тканей.
Гляжу я, мой Шлангбаум потирает руки, ус у него подкручен, а голову он задрал чуть не до потолка… «Спятил он, думаю, что ли?» А он здоровается со мною, но голову не опускает и говорит слово в слово следующее: — Надеюсь, пан Жецкий, что бы ни случилось, мы с вами останемся друзьями…
«Черт побери, думаю, уж не уволил ли его Стах со службы?» И отвечаю:
— Что бы ни случилось, пан Шлангбаум, вы можете быть уверены в моем расположении, если только не совершите каких-нибудь злоупотреблений…
На последних словах я сделал ударение, потому что у моего Шлангбаума был такой вид, словно он собрался либо купить у нас магазин (что мне казалось неправдоподобным), либо обокрасть кассу… Последнее, хоть он и принадлежит к честным иудеям, я не счел бы совершенно невероятным.
По-видимому, он смекнул это, так как чуть заметно усмехнулся и отправился в свой отдел. Через четверть часа я зашел туда как бы ненароком, но застал его, как всегда, за работой. Я бы даже сказал, что трудился он с еще большим рвением, чем обычно: взбегал по лесенке, доставал куски репса и бархата, опять укладывал их по местам — словом, вертелся волчком.
«Нет, думаю, уж он-то наверняка не станет нас обкрадывать…»
Я также с удивлением заметил, что Земба как-то подобострастно вежлив с Шлангбаумом, а на меня поглядывает как будто свысока, впрочем не слишком.
«Что ж, думаю, он хочет загладить перед Шлангбаумом прежние обиды, а в отношении меня, старшего приказчика, подчеркивает свое достоинство. Весьма похвально с его стороны: всегда следует немного задирать голову перед особами вышестоящими, а с нижестоящими быть предупредительным…»
Вечером зашел я в ресторанчик выпить пивца. Гляжу — сидят Шпрот и советник Венгрович. Мы со Шпротом после того столкновения, о котором я уже рассказывал, придерживаемся холодного тона, но с советником я поздоровался весьма сердечно. А он мне:
— Ну что, готово?
— Виноват, — говорю, — не понимаю. (Я думал, он намекает на процесс пани Ставской.) Не понимаю ваших слов, господин советник.
— Чего тут не понимать? — говорит он. — Магазин-то продан?
— Перекреститесь, господин советник, — говорю я, — какой магазин?
Почтенный советник, который опрокинул уже шестую кружку, захохотал и говорит:
— Хи-хи! Я-то перекрещусь, а вот вам и перекреститься не дадут, когда с христианского хлеба придется перейти на еврейскую халу: магазин-то ваш, говорят, купили евреи…
Я думал, что меня хватит удар.
— Господин советник, — говорю я, — вы человек солидный и не откажетесь сообщить, откуда у вас эти сведения.
— Да весь город об этом трезвонит: впрочем, пусть Шпрот даст вам по этому поводу разъяснения.
— Пан Шпрот, — говорю я, поклонившись, — мне отнюдь не хотелось бы обойтись с вами неуважительно, тем более что я требовал от вас удовлетворения, в чем вы мне отказали, как последний мерзавец… да, мерзавец, пан Шпрот… Однако заявляю вам, что вы либо разносите сплетни, либо сами измышляете их…
— Это еще что такое? — гаркнул Шпрот, опять, как тогда, колотя кулаком по столу. — Отказал, потому что не собираюсь давать удовлетворение ни вам, ни кому другому. При всем том повторяю: ваш магазин покупают евреи.
— Какие евреи?
— Черт их знает: Шлангбаумы, Хундбаумы, откуда мне их знать?
Я так разъярился, что велел подать пива, а тем временем советник Венгрович говорил:
— С евреями будет когда-нибудь большой скандал. Они нас так жмут, так отовсюду выкуривают и скупают наши предприятия, что трудно с ними управиться. Обжулить их не удастся, они на этот счет сильнее нас, зато как дойдет дело до кулаков — посмотрим, чья возьмет…
— Советник прав, — подхватил Шпрот. — Они уж так всего нахватались, что в конце концов придется у них силой отнимать, хотя бы для порядка. Вы посмотрите, господа, до чего дошло в той же торговле суконными тканями…
— Ну, — говорю, — коли магазин наш купят евреи, так и я к вам примкну! И мой кулак еще на что-нибудь пригодится… Но пока что, ради бога, не распускайте вы сплетни о Вокульском, не подзуживайте людей против евреев: и без того растет озлобление.
Я вернулся домой с головной болью, злой на весь мир. Ночью то и дело просыпался, а заснув, всякий раз видел во сне, что евреи и впрямь купили наш магазин и я, чтобы не умереть с голоду, хожу по дворам с шарманкой, на которой написано: «Сжальтесь над бедным старым офицером венгерской пехоты!»
Только утром мне пришла в голову простая, вполне здравая мысль: решительно объясниться со Стахом и, если он действительно продает магазин, подыскать себе другое место.
Хороша карьера после такой долголетней службы! Собаку, ту хоть пристрелят под старость; а родился человеком, так и слоняйся по чужим углам и думай, не придется ли окончить свои дни под забором…
До обеда Вокульский не заходил в магазин, так что к двум часам я собрался к нему. Уж не захворал ли он?
Иду и в воротах его дома сталкиваюсь с доктором Шуманом. Когда я сказал ему, что хочу навестить Стаха, доктор нахмурился.
— Не ходите к нему. Он расстроен, и надо оставить его в покое. Идемте-ка лучше ко мне, выпьем чайку… Кстати, есть у меня ваши волосы?
— Боюсь, — ответил я, — что скоро вы получите мои волосы вместе со всей шкурой.
— На предмет чучела?
— Стоило бы, потому что мир еще не видывал такого дурака.
— Успокойтесь, — ответил Шуман, — бывают и большие. А что случилось?
— Неважно, что со мною случилось, но вот я слыхал, будто Стах продает магазин евреям… Ну, а у них я служить не намерен.
— Почему же? Вас что, тоже антисемитизм одолел?
— Нет, знаете, не быть антисемитом одно, а служить у евреев — другое.
— Кто же тогда будет у них служить? Например, я, даром что сам еврей, не намерен прислуживать этим паршивцам. Впрочем, — прибавил он, — откуда у вас подобные мысли? Если магазин будет продан, вы получите прекрасное место в Обществе по торговле с Россией…
— Ненадежное это дело… — заметил я.
— Очень надежное, потому что в нем слишком мало евреев и слишком много вельмож… Но вам, собственно, нечего беспокоиться… только уж не выдавайте меня… Вам совершенно нечего беспокоиться ни о магазине, ни о торговом обществе, так как Вокульский оставляет вам двадцать тысяч рублей…
— Оставляет?.. мне?.. Что это значит? — с удивлением вскричал я.
Мы как раз вошли в квартиру Шумана, и доктор велел подать самовар.
— Что это значит? Почему оставляет? — спросил я, несколько даже встревожившись.
— Почему, почему… — ворчал Шуман, шагая по комнате и потирая затылок.
— Почему — не знаю, но Вокульский сделал это. По-видимому, хочет на всякий случай приготовиться, как следует рассудительному и деловому человеку…
— Неужели опять дуэль?
— Эх, какое там!.. Вокульский слишком умен, чтобы дважды совершать одну и ту же глупость. Но, дорогой мой Жецкий, имея дело с такой бабой, нужно быть готовым ко всему…
— С какой бабой?.. С пани Ставской? — спросил я.
— При чем тут пани Ставская! — вскинулся доктор. — Речь идет о более важной птице, о панне Ленцкой, в которую этот полоумный врезался по уши. Он уже распробовал, что это за зелье, мучается, изводит себя, а оторваться не в силах. Нет ничего хуже поздней любви, особенно когда она вспыхнет у такого дьявола, как Вокульский.
— Но что же произошло? Ведь вчера он был на балу в ратуше.
— Потому он и был, что она там была, а я был, потому что они оба были. Забавная история! — проворчал доктор.
— Нельзя ли выражаться яснее? — спросил я, теряя терпение.
— Почему бы нет, тем более что это все уже видят. Вокульский по ней с ума сходит, она с ним весьма тонко кокетничает, а поклонники… выжидают.
— Черт знает что! — продолжал Шуман, шагая по комнате и потирая затылок. — Пока у панны Изабеллы не было ни гроша и никто к ней не сватался, ни одна собака к ним и носу не казала. Но стоило появиться Вокульскому, богачу, человеку с именем и с большими связями, которые даже преувеличивают, и немедленно панну Ленцкую окружил рой кавалеров более или менее глупых, потасканных и красивых, и теперь между ними не протолкаешься. И каждый вздыхает, закатывает глаза, нашептывает нежные словечки, томно пожимая ручку во время танцев…
— А она что же?
— Пустая бабенка! — сказал доктор и махнул рукой. — Ей бы презирать эту шваль, которая к тому же неоднократно ее оставляла, а она упивается таким обществом. Все это видят, и Вокульский видит, и это хуже всего…
— Так почему же, черт возьми, он не бросит ее?.. Кто-кто, а уж он-то не позволит шутить с собой.
Подали самовар. Шуман отослал слугу и налил чай.
— Видите ли, — сказал он, — Вокульский бесспорно бросил бы ее, если б мог трезво оценить положение. Вчера на балу в нем на мгновение проснулся лев, и, когда наш Стах подошел к панне Ленцкой, я готов был поклясться, что он сейчас выпалит: «Прощайте, сударыня, я разгадал ваши карты и не позволю себя обыгрывать!» Такое у него было лицо, когда он к ней подошел. Ну и что ж? Она разок глянула на него, шепнула что-то, пожала руку, и мой Стах всю ночь был так счастлив, что… сегодня охотно пустил бы себе пулю в лоб, если б не надеялся опять дождаться взгляда, ласкового слова, пожатия руки… И не видит, болван, что она дарит десяток других совершенно такими же нежностями и даже в гораздо больших дозах, чем его.
— Что ж это за женщина?
— Такая же, как сотни и тысячи других! Красива, избалована и бездушна. Вокульский, поскольку у него есть деньги и влияние, годится ей в мужья, — разумеется за неимением лучшего, — но в любовники она себе выберет уж таких, которые ей больше под стать.
— А он, — продолжал Шуман, — то ли в ресторане Гопфера, то ли на сибирских равнинах так напичкался Альдонами, Гражинами, Марылями[45] и прочими химерами, что видит в панне Ленцкой богиню. Он не просто любит ее, он преклоняется перед ней, молится на нее, готов пасть ниц… Тягостно будет его пробуждение! Правда, Стах чистокровный романтик, однако он не пойдет по стопам Мицкевича, который не только простил ту, что над ним насмеялась, но и тосковал по изменнице и обессмертил ее. Прекрасный урок для наших девиц: хочешь прославиться, изменяй пламенным своим обожателям! Нам, полякам, суждено быть глупцами даже в такой нехитрой штуке, как любовь!
— И вы думаете, что Вокульский тоже сваляет дурака? — спросил я, чуствуя, что кровь во мне закипает, совсем как под Вилагошем.
Шуман так и подскочил на стуле.
— Вот уж нет, черт побери! Сейчас, пожалуйста, пусть сходит с ума, пока еще можно говорить себе: «А вдруг она полюбит меня, а вдруг она такая, как мне кажется?» Но если он не опомнится, убедившись, что она смеется над ним… тогда… тогда… не будь я еврей, если я первый не плюну ему в глаза! Такой человек, как он, может быть несчастлив, но не смеет сносить унижения!
Давно уже я не видел Шумана в таком раздражении. Еврей-то он еврей с головы до пят, это за три версты видно, но надежнейший друг и человек с честью.
— Ну, — сказал я, — успокойтесь, доктор; у меня есть лекарство против его болезни.
И я рассказал ему все, что знал о пани Ставской, и закончил:
— Лягу костьми, слышите ли, костьми лягу, а… женю Стаха на пани Ставской. Это женщина с умом и сердцем, и за любовь она заплатит любовью, а ему такую и надо.
Шуман кивал головою и поднимал брови.
— Что ж, попробуйте… Против тоски по женщине единственное лекарство — другая женщина. Хотя боюсь, что его уже поздно лечить…
— Он стальной человек, — заметил я.
— Именно это и опасно, — возразил доктор. — В таких натурах трудно изглаживается то, что однажды запечатлелось, и трудно склеить то, что дало трещину.
— Пани Ставская сделает это.
— Дай-то бог!
— И Стах будет счастлив!
— Эге!..
Я расстался с доктором, исполненный надежд. Я люблю пани Элену, отрицать нечего, но ради Стаха…
Только бы не было слишком поздно!
Но нет…
На следующий день забежал в магазин Шуман; по его усмешечкам и по тому, как он кусал губы, я понял, что он чем-то взвинчен и настроен иронически.
— Вы были у Стаха, доктор? — спросил я. — Как он сегодня?..
Шуман потащил меня за шкафы и взволнованно начал:
— Вот вам что делают бабы даже с такими людьми, как Вокульский! Знаете, отчего он нервничает?
— Убедился, что у панны Ленцкой есть любовник…
— Если бы так!.. Может быть, это бы его окончательно излечило. Но она слишком ловка, чтобы такой простодушный обожатель мог заметить, что происходит за кулисами. Впрочем, сейчас речь идет совсем о другом. Смешно сказать, стыдно сказать!..
Доктор запнулся. Потом хлопнул себя по лысине и тихо сказал:
— Завтра князь дает бал, и, конечно, там будет панна Ленцкая. Но, представьте, князь до сих пор не пригласил Вокульского, хотя другим разослал приглашения уже две недели назад… Из-за этого-то Стах и расхворался, поверите ли!
Доктор визгливо рассмеялся, обнажив свои почерневшие зубы, а я, ей-богу, покраснел от стыда.
— Теперь вы понимаете, до чего человек может докатиться?.. — спросил он. — Уже второй день он изводится тем, что какой-то князь не пригласил его на бал!.. Это он, наш любимый, наш изумительный Стах!
— Он сам вам это сказал?
— Как бы не так! — буркнул доктор. — Разумеется, нет. Достало бы силы сказать, так решился бы и на то, чтобы отклонить столь запоздалое приглашение.
— Вы думаете, его пригласят?
— Попробовали бы не пригласить! Это обошлось бы князю в пятнадцать процентов годовых, которые он получает в Обществе. Пригласить-то он его пригласит, потому что Вокульский, слава богу, еще реальная сила. Но сначала, зная его слабость к панне Ленцкой, князь потешится над ним, поиграет, как собачкой, которую дразнят мясом, чтобы выучить стоять на задних лапках. Не беспокойтесь, они его не выпустят из своих когтей, на это у них ума хватит; но они хотят его вышколить, чтобы он служил им, носил поноску и кусал только тех, кто им не мил.
Он взял свою бобровую шапку и, кивнув мне, вышел. Чудак все-таки!
Невесело было у меня на душе в тот день, я даже несколько раз ошибся в счете. Вдруг, когда я уже подумывал закрыть магазин, явился Стах. Мне показалось, что за последние дни он похудел. Равнодушно поздоровавшись со служащими, он начал рыться в своем столе.
— Что ты ищешь? — спросил я.
— Не было ли тут письма от князя?.. — в свою очередь, спросил он, не глядя мне в глаза.
— Всю корреспонденцию я посылал к тебе на дом.
— Знаю, но оно могло куда-нибудь завалиться, затеряться среди бумаг…
Мне легче было бы вырвать зуб, чем слышать этот вопрос. Итак, Шуман был прав: Стах изводился потому, что князь не пригласил его на бал.
Когда магазин заперли и служащие ушли, Вокульский спросил:
— Что ты сегодня делаешь? Не пригласишь ли меня к себе на чай?
Само собою, я с радостью пригласил его, вспомнив доброе старое время, когда Стах проводил у меня почти все вечера. Как же давно это было! Сегодня он был мрачен, я озабочен, и, хотя нам обоим многое надо было сказать, мы не глядели друг другу в глаза. Мы даже заговорили о погоде, и только стакан чаю, в котором было добрых полстакана арака, немного развязал мне язык.
— Что-то все поговаривают о том, будто ты продаешь магазин, — начал я.
— Я уже почти продал его, — ответил Вокульский.
— Евреям?..
Он вскочил с кресла и, засунув руки в карманы, зашагал по комнате.
— А кому прикажешь продать? — спросил он. — Тем, кто не покупает магазинов, потому что у них есть деньги, или тем, кто потому бы и хотел купить, что у них денег нет? Магазин стоит сто двадцать тысяч рублей, что ж, мне выбросить их за окно?
— Страшное дело, как эти евреи нас вытесняют…
— Откуда?.. С тех позиций, которые мы не занимаем, или с тех, на которые мы сами их толкаем, заставляем, умоляем их занять. Ни один аристократ не купит моего магазина, зато каждый даст деньги еврею, чтобы тот купил и… выплачивал ему крупные проценты на одолженный капитал.
— Так ли?..
— Конечно, так, я ведь знаю, кто дает в долг Шлангбауму…
— Значит, покупает Шлангбаум?
— А кто ж еще? Уж не Клейн ли, Лисецкий, Земба?.. Они не получат кредита, а если б и получили, то вряд ли сумели бы использовать с толком…
— С евреями будут у нас крупные неприятности, — буркнул я.
— И сколько раз уже бывали, восемнадцать столетий подряд, а что получилось? В результате антисемитских преследований благороднейшие среди евреев погибли, а выжили только те, кто сумел спастись от истребления. Отсюда и нынешние евреи: выносливые, терпеливые, хитрые, сплоченные и мастерски владеющие единственным оружием, которое им осталось, — деньгами. Уничтожая в этом народе все лучшее, мы произвели искусственный отбор и вырастили самый отрицательный тип.
На свете нередко встречаются маловеры, да и сам я подчас слабею в вере и сомневаюсь в божественном провидении. Частенько также, когда худо идут политические дела либо когда я вижу человеческую подлость и торжество мерзавцев (если позволительно употребить это выражение), я думаю:
«Старый глупец по имени Игнаций Жецкий! Ты воображаешь, будто династия Бонапартов воцарится опять, будто Вокульский совершит нечто необыкновенное, потому что талантлив, и будет счастлив, потому что честен?! Ты думаешь, ослиная твоя голова, что хотя поначалу прохвостам живется хорошо, а честным людям плохо, однако в конце концов злые все-таки будут посрамлены, а добрые прославлены?.. Так ты себе это представляешь? Все это твоя фантазия! На свете нет никакого порядка, никакой справедливости, одна борьба. Когда побеждают хорошие — хорошо, когда плохие — плохо, вот и все. Но думать, что есть какая-то высшая сила, помогающая только хорошим, — вздор, об этом забудь… Люди — как листья, разметанные ветром: бросит он их в траву, они и лежат на траве, а бросит в грязь — так и лежат в грязи…»
Подобные мысли нередко посещали меня в минуты сомнения; но процесс пани Ставской привел меня к прямо противоположным выводам — я уверовал в то, что хорошие люди рано или поздно дождутся справедливости.
Итак, рассудим… Пани Ставская — женщина благороднейшей души, значит она должна быть счастлива; Стах — человек высочайших достоинств, значит и он должен быть счастлив. Между тем Стах все время ходит расстроенный и грустный (иной раз я чуть не плакал, на него глядя), а пани Ставскую обвинили в краже…
Где же тут справедливость, вознаграждающая достойных?..
Сейчас увидишь ее, маловерный! А чтобы крепче убедить тебя, что в мире существует порядок, запишу здесь следующие пророчества:
Во-первых, пани Ставская выйдет замуж за Вокульского и будет с ним счастлива.
Во-вторых, Вокульский откажется от своей панны Ленцкой, женится на пани Ставской и будет с нею счастлив.
В-третьих, юный Люлю еще в этом году станет французским императором под именем Наполеона IV, расправится с немцами так, что от них останется только мокрое место, и установит справедливость во всем мире, что мне предсказывал еще мой покойный отец.
В том, что Вокульский женится на пани Ставской и совершит нечто необычайное, я теперь уже ничуть не сомневаюсь. Он еще, правда, не обручился с нею и даже еще не посватался, более того… он даже сам еще не знает, что сделает это. Но я уже вижу… ясно вижу, как пойдет дело, и дам голову на отсечение, что будет именно так… А нюх у меня тонкий, политический!
Ведь посмотрите только, что делается.
На второй же день после суда Вокульский был вечером у пани Ставской и сидел до одиннадцати часов. На третий день он был в магазине Миллеровой, проверил бухгалтерские книги и очень расхваливал пани Ставскую, что даже несколько задело хозяйку. А на четвертый день… Ну, на четвертый день он, правда, не был ни у Миллеровой, ни у пани Ставской, зато со мной произошли странные события.
Перед обедом (как раз в магазине не было покупателей) ни с того ни с сего подходит ко мне — кто же? Молодой Шлангбаум, тот еврей, который работает в отделе русских тканей.
Гляжу я, мой Шлангбаум потирает руки, ус у него подкручен, а голову он задрал чуть не до потолка… «Спятил он, думаю, что ли?» А он здоровается со мною, но голову не опускает и говорит слово в слово следующее: — Надеюсь, пан Жецкий, что бы ни случилось, мы с вами останемся друзьями…
«Черт побери, думаю, уж не уволил ли его Стах со службы?» И отвечаю:
— Что бы ни случилось, пан Шлангбаум, вы можете быть уверены в моем расположении, если только не совершите каких-нибудь злоупотреблений…
На последних словах я сделал ударение, потому что у моего Шлангбаума был такой вид, словно он собрался либо купить у нас магазин (что мне казалось неправдоподобным), либо обокрасть кассу… Последнее, хоть он и принадлежит к честным иудеям, я не счел бы совершенно невероятным.
По-видимому, он смекнул это, так как чуть заметно усмехнулся и отправился в свой отдел. Через четверть часа я зашел туда как бы ненароком, но застал его, как всегда, за работой. Я бы даже сказал, что трудился он с еще большим рвением, чем обычно: взбегал по лесенке, доставал куски репса и бархата, опять укладывал их по местам — словом, вертелся волчком.
«Нет, думаю, уж он-то наверняка не станет нас обкрадывать…»
Я также с удивлением заметил, что Земба как-то подобострастно вежлив с Шлангбаумом, а на меня поглядывает как будто свысока, впрочем не слишком.
«Что ж, думаю, он хочет загладить перед Шлангбаумом прежние обиды, а в отношении меня, старшего приказчика, подчеркивает свое достоинство. Весьма похвально с его стороны: всегда следует немного задирать голову перед особами вышестоящими, а с нижестоящими быть предупредительным…»
Вечером зашел я в ресторанчик выпить пивца. Гляжу — сидят Шпрот и советник Венгрович. Мы со Шпротом после того столкновения, о котором я уже рассказывал, придерживаемся холодного тона, но с советником я поздоровался весьма сердечно. А он мне:
— Ну что, готово?
— Виноват, — говорю, — не понимаю. (Я думал, он намекает на процесс пани Ставской.) Не понимаю ваших слов, господин советник.
— Чего тут не понимать? — говорит он. — Магазин-то продан?
— Перекреститесь, господин советник, — говорю я, — какой магазин?
Почтенный советник, который опрокинул уже шестую кружку, захохотал и говорит:
— Хи-хи! Я-то перекрещусь, а вот вам и перекреститься не дадут, когда с христианского хлеба придется перейти на еврейскую халу: магазин-то ваш, говорят, купили евреи…
Я думал, что меня хватит удар.
— Господин советник, — говорю я, — вы человек солидный и не откажетесь сообщить, откуда у вас эти сведения.
— Да весь город об этом трезвонит: впрочем, пусть Шпрот даст вам по этому поводу разъяснения.
— Пан Шпрот, — говорю я, поклонившись, — мне отнюдь не хотелось бы обойтись с вами неуважительно, тем более что я требовал от вас удовлетворения, в чем вы мне отказали, как последний мерзавец… да, мерзавец, пан Шпрот… Однако заявляю вам, что вы либо разносите сплетни, либо сами измышляете их…
— Это еще что такое? — гаркнул Шпрот, опять, как тогда, колотя кулаком по столу. — Отказал, потому что не собираюсь давать удовлетворение ни вам, ни кому другому. При всем том повторяю: ваш магазин покупают евреи.
— Какие евреи?
— Черт их знает: Шлангбаумы, Хундбаумы, откуда мне их знать?
Я так разъярился, что велел подать пива, а тем временем советник Венгрович говорил:
— С евреями будет когда-нибудь большой скандал. Они нас так жмут, так отовсюду выкуривают и скупают наши предприятия, что трудно с ними управиться. Обжулить их не удастся, они на этот счет сильнее нас, зато как дойдет дело до кулаков — посмотрим, чья возьмет…
— Советник прав, — подхватил Шпрот. — Они уж так всего нахватались, что в конце концов придется у них силой отнимать, хотя бы для порядка. Вы посмотрите, господа, до чего дошло в той же торговле суконными тканями…
— Ну, — говорю, — коли магазин наш купят евреи, так и я к вам примкну! И мой кулак еще на что-нибудь пригодится… Но пока что, ради бога, не распускайте вы сплетни о Вокульском, не подзуживайте людей против евреев: и без того растет озлобление.
Я вернулся домой с головной болью, злой на весь мир. Ночью то и дело просыпался, а заснув, всякий раз видел во сне, что евреи и впрямь купили наш магазин и я, чтобы не умереть с голоду, хожу по дворам с шарманкой, на которой написано: «Сжальтесь над бедным старым офицером венгерской пехоты!»
Только утром мне пришла в голову простая, вполне здравая мысль: решительно объясниться со Стахом и, если он действительно продает магазин, подыскать себе другое место.
Хороша карьера после такой долголетней службы! Собаку, ту хоть пристрелят под старость; а родился человеком, так и слоняйся по чужим углам и думай, не придется ли окончить свои дни под забором…
До обеда Вокульский не заходил в магазин, так что к двум часам я собрался к нему. Уж не захворал ли он?
Иду и в воротах его дома сталкиваюсь с доктором Шуманом. Когда я сказал ему, что хочу навестить Стаха, доктор нахмурился.
— Не ходите к нему. Он расстроен, и надо оставить его в покое. Идемте-ка лучше ко мне, выпьем чайку… Кстати, есть у меня ваши волосы?
— Боюсь, — ответил я, — что скоро вы получите мои волосы вместе со всей шкурой.
— На предмет чучела?
— Стоило бы, потому что мир еще не видывал такого дурака.
— Успокойтесь, — ответил Шуман, — бывают и большие. А что случилось?
— Неважно, что со мною случилось, но вот я слыхал, будто Стах продает магазин евреям… Ну, а у них я служить не намерен.
— Почему же? Вас что, тоже антисемитизм одолел?
— Нет, знаете, не быть антисемитом одно, а служить у евреев — другое.
— Кто же тогда будет у них служить? Например, я, даром что сам еврей, не намерен прислуживать этим паршивцам. Впрочем, — прибавил он, — откуда у вас подобные мысли? Если магазин будет продан, вы получите прекрасное место в Обществе по торговле с Россией…
— Ненадежное это дело… — заметил я.
— Очень надежное, потому что в нем слишком мало евреев и слишком много вельмож… Но вам, собственно, нечего беспокоиться… только уж не выдавайте меня… Вам совершенно нечего беспокоиться ни о магазине, ни о торговом обществе, так как Вокульский оставляет вам двадцать тысяч рублей…
— Оставляет?.. мне?.. Что это значит? — с удивлением вскричал я.
Мы как раз вошли в квартиру Шумана, и доктор велел подать самовар.
— Что это значит? Почему оставляет? — спросил я, несколько даже встревожившись.
— Почему, почему… — ворчал Шуман, шагая по комнате и потирая затылок.
— Почему — не знаю, но Вокульский сделал это. По-видимому, хочет на всякий случай приготовиться, как следует рассудительному и деловому человеку…
— Неужели опять дуэль?
— Эх, какое там!.. Вокульский слишком умен, чтобы дважды совершать одну и ту же глупость. Но, дорогой мой Жецкий, имея дело с такой бабой, нужно быть готовым ко всему…
— С какой бабой?.. С пани Ставской? — спросил я.
— При чем тут пани Ставская! — вскинулся доктор. — Речь идет о более важной птице, о панне Ленцкой, в которую этот полоумный врезался по уши. Он уже распробовал, что это за зелье, мучается, изводит себя, а оторваться не в силах. Нет ничего хуже поздней любви, особенно когда она вспыхнет у такого дьявола, как Вокульский.
— Но что же произошло? Ведь вчера он был на балу в ратуше.
— Потому он и был, что она там была, а я был, потому что они оба были. Забавная история! — проворчал доктор.
— Нельзя ли выражаться яснее? — спросил я, теряя терпение.
— Почему бы нет, тем более что это все уже видят. Вокульский по ней с ума сходит, она с ним весьма тонко кокетничает, а поклонники… выжидают.
— Черт знает что! — продолжал Шуман, шагая по комнате и потирая затылок. — Пока у панны Изабеллы не было ни гроша и никто к ней не сватался, ни одна собака к ним и носу не казала. Но стоило появиться Вокульскому, богачу, человеку с именем и с большими связями, которые даже преувеличивают, и немедленно панну Ленцкую окружил рой кавалеров более или менее глупых, потасканных и красивых, и теперь между ними не протолкаешься. И каждый вздыхает, закатывает глаза, нашептывает нежные словечки, томно пожимая ручку во время танцев…
— А она что же?
— Пустая бабенка! — сказал доктор и махнул рукой. — Ей бы презирать эту шваль, которая к тому же неоднократно ее оставляла, а она упивается таким обществом. Все это видят, и Вокульский видит, и это хуже всего…
— Так почему же, черт возьми, он не бросит ее?.. Кто-кто, а уж он-то не позволит шутить с собой.
Подали самовар. Шуман отослал слугу и налил чай.
— Видите ли, — сказал он, — Вокульский бесспорно бросил бы ее, если б мог трезво оценить положение. Вчера на балу в нем на мгновение проснулся лев, и, когда наш Стах подошел к панне Ленцкой, я готов был поклясться, что он сейчас выпалит: «Прощайте, сударыня, я разгадал ваши карты и не позволю себя обыгрывать!» Такое у него было лицо, когда он к ней подошел. Ну и что ж? Она разок глянула на него, шепнула что-то, пожала руку, и мой Стах всю ночь был так счастлив, что… сегодня охотно пустил бы себе пулю в лоб, если б не надеялся опять дождаться взгляда, ласкового слова, пожатия руки… И не видит, болван, что она дарит десяток других совершенно такими же нежностями и даже в гораздо больших дозах, чем его.
— Что ж это за женщина?
— Такая же, как сотни и тысячи других! Красива, избалована и бездушна. Вокульский, поскольку у него есть деньги и влияние, годится ей в мужья, — разумеется за неимением лучшего, — но в любовники она себе выберет уж таких, которые ей больше под стать.
— А он, — продолжал Шуман, — то ли в ресторане Гопфера, то ли на сибирских равнинах так напичкался Альдонами, Гражинами, Марылями[45] и прочими химерами, что видит в панне Ленцкой богиню. Он не просто любит ее, он преклоняется перед ней, молится на нее, готов пасть ниц… Тягостно будет его пробуждение! Правда, Стах чистокровный романтик, однако он не пойдет по стопам Мицкевича, который не только простил ту, что над ним насмеялась, но и тосковал по изменнице и обессмертил ее. Прекрасный урок для наших девиц: хочешь прославиться, изменяй пламенным своим обожателям! Нам, полякам, суждено быть глупцами даже в такой нехитрой штуке, как любовь!
— И вы думаете, что Вокульский тоже сваляет дурака? — спросил я, чуствуя, что кровь во мне закипает, совсем как под Вилагошем.
Шуман так и подскочил на стуле.
— Вот уж нет, черт побери! Сейчас, пожалуйста, пусть сходит с ума, пока еще можно говорить себе: «А вдруг она полюбит меня, а вдруг она такая, как мне кажется?» Но если он не опомнится, убедившись, что она смеется над ним… тогда… тогда… не будь я еврей, если я первый не плюну ему в глаза! Такой человек, как он, может быть несчастлив, но не смеет сносить унижения!
Давно уже я не видел Шумана в таком раздражении. Еврей-то он еврей с головы до пят, это за три версты видно, но надежнейший друг и человек с честью.
— Ну, — сказал я, — успокойтесь, доктор; у меня есть лекарство против его болезни.
И я рассказал ему все, что знал о пани Ставской, и закончил:
— Лягу костьми, слышите ли, костьми лягу, а… женю Стаха на пани Ставской. Это женщина с умом и сердцем, и за любовь она заплатит любовью, а ему такую и надо.
Шуман кивал головою и поднимал брови.
— Что ж, попробуйте… Против тоски по женщине единственное лекарство — другая женщина. Хотя боюсь, что его уже поздно лечить…
— Он стальной человек, — заметил я.
— Именно это и опасно, — возразил доктор. — В таких натурах трудно изглаживается то, что однажды запечатлелось, и трудно склеить то, что дало трещину.
— Пани Ставская сделает это.
— Дай-то бог!
— И Стах будет счастлив!
— Эге!..
Я расстался с доктором, исполненный надежд. Я люблю пани Элену, отрицать нечего, но ради Стаха…
Только бы не было слишком поздно!
Но нет…
На следующий день забежал в магазин Шуман; по его усмешечкам и по тому, как он кусал губы, я понял, что он чем-то взвинчен и настроен иронически.
— Вы были у Стаха, доктор? — спросил я. — Как он сегодня?..
Шуман потащил меня за шкафы и взволнованно начал:
— Вот вам что делают бабы даже с такими людьми, как Вокульский! Знаете, отчего он нервничает?
— Убедился, что у панны Ленцкой есть любовник…
— Если бы так!.. Может быть, это бы его окончательно излечило. Но она слишком ловка, чтобы такой простодушный обожатель мог заметить, что происходит за кулисами. Впрочем, сейчас речь идет совсем о другом. Смешно сказать, стыдно сказать!..
Доктор запнулся. Потом хлопнул себя по лысине и тихо сказал:
— Завтра князь дает бал, и, конечно, там будет панна Ленцкая. Но, представьте, князь до сих пор не пригласил Вокульского, хотя другим разослал приглашения уже две недели назад… Из-за этого-то Стах и расхворался, поверите ли!
Доктор визгливо рассмеялся, обнажив свои почерневшие зубы, а я, ей-богу, покраснел от стыда.
— Теперь вы понимаете, до чего человек может докатиться?.. — спросил он. — Уже второй день он изводится тем, что какой-то князь не пригласил его на бал!.. Это он, наш любимый, наш изумительный Стах!
— Он сам вам это сказал?
— Как бы не так! — буркнул доктор. — Разумеется, нет. Достало бы силы сказать, так решился бы и на то, чтобы отклонить столь запоздалое приглашение.
— Вы думаете, его пригласят?
— Попробовали бы не пригласить! Это обошлось бы князю в пятнадцать процентов годовых, которые он получает в Обществе. Пригласить-то он его пригласит, потому что Вокульский, слава богу, еще реальная сила. Но сначала, зная его слабость к панне Ленцкой, князь потешится над ним, поиграет, как собачкой, которую дразнят мясом, чтобы выучить стоять на задних лапках. Не беспокойтесь, они его не выпустят из своих когтей, на это у них ума хватит; но они хотят его вышколить, чтобы он служил им, носил поноску и кусал только тех, кто им не мил.
Он взял свою бобровую шапку и, кивнув мне, вышел. Чудак все-таки!
Невесело было у меня на душе в тот день, я даже несколько раз ошибся в счете. Вдруг, когда я уже подумывал закрыть магазин, явился Стах. Мне показалось, что за последние дни он похудел. Равнодушно поздоровавшись со служащими, он начал рыться в своем столе.
— Что ты ищешь? — спросил я.
— Не было ли тут письма от князя?.. — в свою очередь, спросил он, не глядя мне в глаза.
— Всю корреспонденцию я посылал к тебе на дом.
— Знаю, но оно могло куда-нибудь завалиться, затеряться среди бумаг…
Мне легче было бы вырвать зуб, чем слышать этот вопрос. Итак, Шуман был прав: Стах изводился потому, что князь не пригласил его на бал.
Когда магазин заперли и служащие ушли, Вокульский спросил:
— Что ты сегодня делаешь? Не пригласишь ли меня к себе на чай?
Само собою, я с радостью пригласил его, вспомнив доброе старое время, когда Стах проводил у меня почти все вечера. Как же давно это было! Сегодня он был мрачен, я озабочен, и, хотя нам обоим многое надо было сказать, мы не глядели друг другу в глаза. Мы даже заговорили о погоде, и только стакан чаю, в котором было добрых полстакана арака, немного развязал мне язык.
— Что-то все поговаривают о том, будто ты продаешь магазин, — начал я.
— Я уже почти продал его, — ответил Вокульский.
— Евреям?..
Он вскочил с кресла и, засунув руки в карманы, зашагал по комнате.
— А кому прикажешь продать? — спросил он. — Тем, кто не покупает магазинов, потому что у них есть деньги, или тем, кто потому бы и хотел купить, что у них денег нет? Магазин стоит сто двадцать тысяч рублей, что ж, мне выбросить их за окно?
— Страшное дело, как эти евреи нас вытесняют…
— Откуда?.. С тех позиций, которые мы не занимаем, или с тех, на которые мы сами их толкаем, заставляем, умоляем их занять. Ни один аристократ не купит моего магазина, зато каждый даст деньги еврею, чтобы тот купил и… выплачивал ему крупные проценты на одолженный капитал.
— Так ли?..
— Конечно, так, я ведь знаю, кто дает в долг Шлангбауму…
— Значит, покупает Шлангбаум?
— А кто ж еще? Уж не Клейн ли, Лисецкий, Земба?.. Они не получат кредита, а если б и получили, то вряд ли сумели бы использовать с толком…
— С евреями будут у нас крупные неприятности, — буркнул я.
— И сколько раз уже бывали, восемнадцать столетий подряд, а что получилось? В результате антисемитских преследований благороднейшие среди евреев погибли, а выжили только те, кто сумел спастись от истребления. Отсюда и нынешние евреи: выносливые, терпеливые, хитрые, сплоченные и мастерски владеющие единственным оружием, которое им осталось, — деньгами. Уничтожая в этом народе все лучшее, мы произвели искусственный отбор и вырастили самый отрицательный тип.