Страница:
В этой-то комнате пани Ставская чинит кружева и шелковые платья, которых у баронессы видимо-невидимо. Придется ли ей еще в них рядиться? Об этом пани Ставская не берется судить.
Однажды баронесса спросила пани Ставскую, знакома ли она с Вокульским, и, хоть та ответила, что почти незнакома, баронесса сказала следующее:
— Дорогая, вы мне окажете истинную милость, попросту благодеяние, если заступитесь за меня перед этим господином в одном важном для меня деле. Я хочу купить у него дом и даю уже девяносто пять тысяч рублей, а он из упрямства (других причин нет!) требует сто тысяч. Этот человек хочет меня разорить! Скажите вы ему, что он меня без ножа режет… — со слезами кричала баронесса, — и что за жадность господь покарает его!
Пани Ставская сильно смутилась и отвечала, что ни в коем случае не станет говорить об этом с Вокульским.
— Я его не знаю… Он был у нас всего один раз… Да и прилично ли мне вмешиваться в такие дела?
— Стоит вам пожелать, и вы сделаете с ним все что угодно, — возразила баронесса. — Но если вы не хотите спасти меня от гибели — что ж, воля божья… По крайней мере исполните свой христианский долг и скажите этому человеку, как я хорошо отношусь к вам…
Услышав это, пани Ставская встала и собралась уйти. Но баронесса бросилась ей на шею и так ругала себя, так умоляла простить ее, что у мягкосердечной пани Элены навернулись на глаза слезы, и она осталась.
Окончив свой рассказ, пани Ставская спросила тоном, в котором слышалась робкая просьба:
— Значит, пан Вокульский не хочет продавать свой дом?
— Какое не хочет? — сердито отвечал я. — Он продаст и дом, и магазин… все продаст…
Яркий румянец залил лицо пани Ставской; она повернула свой стул спинкой к лампе и тихо спросила:
— Почему же?
— Откуда мне знать! — сказал я, испытывая то жестокое удовольствие, какое нам всегда доставляет боль, причиняемая нашим близким. — Откуда мне знать?.. Говорят, он собирается жениться…
— Да, да, — подтвердила пани Мисевичова. — Поговаривают о панне Ленцкой.
— Это верно? — шепнула пани Ставская.
Она вдруг прижала руки к груди, словно у нее перехватило дыхание, и вышла в соседнюю комнату.
«Хорошенькое дело! — подумал я. — Видела его один раз и уже в обморок падает…»
— Не понимаю, какой ему смысл жениться? — обратился я к пани Мисевичовой. — Вряд ли он имеет успех у женщин.
— Ах, что вы говорите, пан Жецкий! — всплеснула руками старушка. — Как же ему не иметь успеха у женщин?
— Ну, красавцем его не назовешь…
— Его? Да он совершенный красавец! Что за фигура, рост, какое благородство в лице, а глаза!.. Вы, значит, не разбираетесь в этом, сударь мой. А я вам прямо скажу (мне, в моем возрасте, позволительно) — видала я на своем веку красивых мужчин (Людвик тоже был хорош собой), но такого, как Вокульский, вижу в первый раз. Его среди тысячи отличишь…
Я в душе удивлялся ее похвалам. Правда, я и сам знаю, что Стах хорош собой, но чтобы настолько… Ну, да я ведь не женщина.
Около десяти часов я попрощался с моими дамами; пани Ставская плохо выглядела, была бледна и жаловалась на головную боль.
Ну и осел же Стах! Такая женщина с первого взгляда без памяти влюбилась в него, а он, полоумный, бегает за панной Ленцкой. Нечего сказать, хорошо же устроен мир!
Будь я на месте господа бога… Да что болтать попусту.
Поговаривают, будто в Варшаве начнут проводить канализацию. К нам даже заходил по этому поводу князь, приглашал Стаха на совещание. А когда они кончили говорить о канализации, князь спросил насчет дома. Я был при этом и отлично все помню.
— Правда ли (простите, что затрону этот предмет), правда ли, — поинтересовался князь, — будто вы запросили с баронессы Кшешовской сто двадцать тысяч?
— Неправда, — ответил Стах. — Я прошу сто тысяч и не уступлю ни копейки.
— Баронесса чудачка, истеричка, но… это несчастная женщина. Она хочет купить ваш дом, во-первых, потому, что там скончалась ее обожаемая дочка, а во-вторых, чтобы спасти остатки капитала от расточительства мужа, который любит сорить деньгами… Так не могли бы вы, знаете, уступить ей немного? Как это возвышенно — облегчать жизнь несчастным! — закончил князь и вздохнул.
Я всего-навсего приказчик, но, откровенно говоря, меня удивила подобная благотворительность за чужой счет. Видно, Стаха это задело еще сильней, потому что он ответил решительно и сухо:
— Значит, из-за того, что барон сорит деньгами, а его жене понравился мой дом, я должен терять несколько тысяч? С какой стати?
— Ну, не обижайтесь, уважаемый пан Вокульский, — сказал князь, пожимая ему руку. — Все мы как-никак живем среди людей: люди нам помогают, должны и мы кое-чем поступаться ради них…
— Мне вряд ли кто помогает, а мешают многие, — возразил Стах.
Они простились весьма холодно. Я заметил, что князь был недоволен.
Странные люди! Мало того, что Вокульский основал это Общество по торговле с Россией и дал им возможность наращивать пятнадцать процентов на их капитал, так они еще хотят, чтобы по первому их слову он подарил баронессе несколько тысяч рублей…
Но что за ловкая баба, куда только она не пролезет! К Стаху уже являлся какой-то ксендз и призывал его именем Христовым отдать баронессе дом за девяносто пять тысяч. Однако Стах отказал наотрез, и, надо думать, в ближайшем будущем мы услышим, что он закоренелый безбожник.
Теперь следует главное событие, которое я изложу с молниеносной быстротой.
Вскоре после посещения князя я опять собрался к пани Ставской (это было в тот самый день, когда император Вильгельм после истории с Нобилингом взял бразды правления в свои руки). В тот вечер эта бесподобная женщина была в прекрасном настроении и нахвалиться не могла баронессой.
— Представьте себе, — говорила она, — какая это, при всех ее чудачествах, благородная женщина! Заметив, что мне скучно без Элюни, она предложила мне всегда приводить с собою дочку на эти несколько часов…
— То есть на эти шесть часов за два рубля? — ввернул я.
— Ну, какие же шесть! Самое большее четыре… Элюня там отлично проводит время; правда, ей запретили что-либо трогать, зато она может сколько угодно смотреть на игрушки покойной девочки.
— А игрушки действительно так хороши? — спросил я, готовя про себя некий план.
— Прекрасные игрушки, — оживленно отвечала пани Ставская. — Особенно одна огромная кукла, у нее темные волосы, а если нажать… вот здесь, чуть пониже корсажа… — тут она зарумянилась.
— Позвольте спросить, не в животик ли?
— Да, да, — быстро проговорила она. — Тогда кукла водит глазками и говорит «мама!». Ах, до чего забавно! Мне самой хотелось бы такую. Зовут ее Мими. Элюня, как увидела ее в первый раз, всплеснула ручками, да так и застыла на месте. А когда пани Кшешовская нажала куклу и та заговорила, Элюня закричала: «Мама, мамочка, какая же она красавица! Какая умница! Можно поцеловать ее в щечку?» И поцеловала ее в носок лакированной туфельки.
С тех пор она даже во сне бредит этой куклой: как только проснется, просится к баронессе, а там — становится перед куклой, сложив ручки, как на молитву, и глядит не наглядится… Право же, — закончила пани Ставская, понизив голос (Элюня играла в соседней комнате), — я была бы счастлива, если бы могла ей купить такую куклу…
— Наверно, она очень дорогая, — заметила пани Мисевичова.
— Ну что же, маменька, пусть дорогая, — возразила пани Ставская, — кто знает, смогу ли я еще когда-нибудь доставить ей столько радости, как теперь этой куклой.
— Кажется, у нас есть как раз такая же кукла, — сказал я, — и если вы соблаговолите зайти к нам в магазин…
Я не осмелился предложить куклу в подарок, понимая, что матери будет приятнее самой обрадовать ребенка.
Хоть мы и говорили вполголоса, Элюня, должно быть, услышала, о чем идет речь и выбежала к нам с разгоревшимися глазенками. Чтобы отвлечь ее внимание, я спросил:
— Ну, Эленка, как тебе нравится баронесса?
— Так себе, — отвечала девочка, опершись на мое колено и глядя на мать. (Боже мой, почему я не отец этого ребенка?)
— А она разговаривает с тобой?
— Очень мало. Только раз она спросила, балует ли меня пан Вокульский?
— Вот как? А ты что?
— Я сказала, что не знаю, какой это пан Вокульский. Тогда баронесса говорит… Ах, как ваши часики громко тикают. Можно мне посмотреть?
Я вынул часы и дал их Элюне.
— Что же говорит баронесса? — напомнил я.
— Баронесса говорит: как же ты не знаешь пана Вокульского? Ну, тот, что к вам ходит с этим… раз… раз… развральником Жецким… Ха-ха-ха! Вы вральник, да?.. Покажите мне, что там внутри в часах…
Я взглянул на пани Ставскую. Она была так поражена, что даже забыла сделать замечание Элюне.
Попили мы чайку с сухими булками (прислуга объяснила, что сегодня нельзя было достать масла), и я попрощался с достойными дамами, поклявшись в душе, что, на месте Стаха, я не отдал бы баронессе дом дешевле ста двадцати тысяч рублей.
Между тем эта ведьма, исчерпав все возможные протекции и испугавшись, как бы Вокульский не поднял цену или не продал дом кому-нибудь другому, в конце концов решилась заплатить сто тысяч.
Говорят, она бесновалась несколько дней подряд, закатывала истерики, исколотила прислугу, обругала в нотариальной конторе своего поверенного, но все-таки купчую подписала.
Прошло несколько дней после продажи дома, и все было тихо. То есть тихо в том смысле, что мы перестали слышать о баронессе, зато начали ходить к нам с претензиями ее жильцы.
Первым прибежал сапожник — тот, из заднего флигеля, с четвертого этажа,
— плакаться, что новая владелица повысила ему квартирную плату на тридцать рублей в год. А когда я ему наконец втолковал, что нас это уже не касается, он вытер слезы и хмуро буркнул на прощание:
— Видать, пан Вокульский бога не боится, — взял да и продал дом кровопийце.
Слыхали вы что-нибудь подобное?
На другой день пожаловала к нам в магазин хозяйка парижской прачечной. Выглядела она внушительно: бархатный салоп, движения величавые, а физиономия полна решимости.
Уселась эта дама в кресло, осмотрелась вокруг, словно пришла с намерением купить парочку японских ваз, и вдруг разразилась:
— Ну, спасибо вам, сударь мой! Ловко вы со мной обошлись, нечего сказать… Купили дом в июле, а продали в декабре, скоро дельце сварганили и никому ни словечка… — И, багровея, продолжала: — Сегодня эта шельма прислала ко мне какого-то верзилу и велела освободить помещение. Что ей в башку втемяшилось, не пойму; ведь плачу я, кажется, аккуратно… А она, лахудра этакая, велит мне съезжать, да еще на заведение мое наговаривает, что, мол, девушки мои спутались со студентами… врет бессовестно… Где я среди зимы найду другое помещение… Разве я могу переехать из дома, куда мои клиенты привыкли ходить?.. Да ведь я на этом могу тысячи потерять, а кто мне вернет, спрашивается?
Меня бросало то в жар, то в холод, пока я слушал эти излияния, выкрикиваемые звучным контральто в присутствии покупателей. Еле-еле удалось увести ее ко мне на квартиру и там уговорить, чтобы она подала на нас в суд о возмещении убытков!
Только эта баба ушла — трах! — влетает студент, тот, бородатый, который из принципа не платит за квартиру.
— Ну, как живете-можете? — спрашивает он. — Скажите, правда, что эта чертовка Кшешовская купила ваш дом?
— Правда, — говорю я, а сам думаю: «Этот, верно, уж просто бросится на меня с кулаками».
— Дело дрянь! — говорит бородач и щелкает пальцами. — Такой славный хозяин был этот Вокульский (Стах от них ни гроша за все время не видел) и, на тебе, продал дом… Значит, теперь Кшешовская может нас выставить вон?
— Гм… гм… — отвечаю я.
— И таки выставит, — вздохнул он. — Уж приходил к нам какой-то субъект, требовал, чтобы мы убирались… Ну, да, черт побери, без суда им нас с места не сдвинуть, а если попробуют… мы им покажем, на потеху всему дому! Прощайте.
Хорошо, думаю, что хоть этот не в претензии к нам. Пожалуй, они действительно устроят баронессе потеху…
Наконец на следующий день прибегает Вирский.
— Знаете, коллега, — говорит он в смятении, — эта баба уволила меня со службы и велит к Новому году съезжать с квартиры.
— Вокульский уже позаботился о вас, — отвечаю, — вы получите место в Обществе по торговле с Россией…
Так я выслушивал одних, успокаивал других, утешал третьих — словом, кое-как выдержал главный натиск. Я понял, что баронесса расправляется с жильцами, как Тамерлан, и начал инстинктивно тревожиться за прелестную и добродетельную пани Элену.
Между тем дело уже шло к концу декабря. Однажды открывается дверь, и входит к нам пани Ставская, еще прелестней обычного (она всегда прелестна — и когда весела и когда озабочена).
Смотрит на меня своими чарующими глазами и тихо говорит:
— Не можете ли вы мне показать эту куклу?
Кукла (даже целых три) уже давно была отложена, но я впопыхах не сразу ее отыскал. Клейн выразительно поглядывал на меня — смешной, право: еще подумает, что я влюблен в пани Ставскую.
Наконец вытаскиваю я коробку с тремя куклами: брюнеткой, блондинкой и шатенкой. Все три с настоящими волосами, все три, когда надавишь животик, ворочают глазами и издают писк, который, по мнению пани Ставской, звучит как «мама», по мнению Клейна — как «папа», а по-моему — как «гу-гу».
— Какая прелесть! — говорит Ставская. — Только, наверное, дорого стоит…
— Видите ли, — говорю я, — этот товар мы хотим сбыть поскорей, поэтому можем уступить очень дешево. Сейчас я спрошу хозяина…
Стах сидел за шкафами и работал, но когда я сказал ему, что пришла пани Ставская и по какому делу, он обрадовался, бросил свои счета и поспешил в магазин. Я даже заметил, что он как-то необычно приветливо смотрит на пани Ставскую, словно она ему очень понравилась. Ну, наконец-то… слава тебе, господи!
Толковали мы, толковали и в конце концов убедили пани Элену, что кукла, как товар бракованный, который нам трудно сбыть, продается за три рубля какая угодно — блондинка или брюнетка.
— Я возьму эту, — сказала она, беря шатенку, — она точь-в-точь такая, как у баронессы. Вот обрадуется моя Элюня!
Когда нужно было платить, пани Ставскую снова одолели сомнения: ей все казалось, что такая кукла должна стоить рублей пятнадцать, и лишь объединенными усилиями Вокульского, Клейна и моими удалось ее уговорить, что на этих трех рублях мы еще заработаем.
Вокульский вернулся к своим занятиям, а я спросил пани Элену, что у них слышно и как она ладит с баронессой.
— Уже никак, — ответила она, покраснев. — Пани Кшешовская устроила мне сцену за то, что я не хотела оказать ей протекцию к пану Вокульскому и что ей пришлось заплатить за дом сто тысяч, ну, и так далее. Словом, я с ней распрощалась и больше никогда туда не пойду. И, разумеется, она потребовала, чтобы к Новому году мы освободили квартиру.
— А она с вами расплатилась?
— Ах! — вздохнула пани Элена и уронила муфточку, которую Клейн поспешил поднять.
— Значит, нет?
— Нет… Баронесса сказала, будто у нее сейчас нет денег и главное — уверенности, что мой счет правильный.
Мы с ней посмеялись над странными выходками баронессы и простились в отличном настроении. А наш Клейн распахнул перед ней дверь с такой неожиданной грацией, что одно из двух: или он считает ее уже нашей хозяйкой, или же сам влюблен в нее. Глупая голова! Он тоже живет в доме баронессы и изредка посещает пани Ставскую, но всегда сидит с таким унылым видом, что Эленка спросила однажды у бабушки: «Наверное, пан Клейн сегодня принял касторку?» Мечтатель! Ему ли думать о такой женщине!
А теперь я опишу трагедию, при воспоминании о которой меня до сих пор еще душит гнев.
Накануне сочельника 1878 года, после обеда, сижу я в магазине и вдруг получаю записку от пани Ставской с просьбой прийти сегодня вечером. Почерк меня поразил: видимо, пани Элена была сильно взволнована. Я решил, что она получила вести о муже.
«Наверное, он возвращается, — подумал я. — Черт бы побрал этих пропавших мужей, которые через несколько лет неожиданно одумываются!»
К вечеру влетает Вирский, растерянный, еле дух переводит. Тащит меня на мою квартиру, запирает дверь, не раздеваясь, бросается в кресло и говорит:
— Знаете, зачем Кшешовская вчера до полуночи торчала у Марушевича?
— До полуночи, у Марушевича?
— Да, и вдобавок со своим жуликом адвокатом. Марушевич, негодяй этакий, подсмотрел из своих окон, как пани Ставская наряжала куклу, и баронесса пошла к нему с биноклем проверить это…
— Ну и что же?
— А то, что у баронессы за несколько дней перед тем пропала кукла ее покойной дочки, и теперь эта полоумная обвиняет Ставскую…
— В чем?
— В краже куклы!
Я перекрестился.
— Пустяки! Кукла куплена у нас.
— Я знаю. Но сегодня в девять часов баронесса ворвалась к пани Ставской с околоточным, велела забрать куклу и составила протокол. Уже подана жалоба в суд…
— С ума вы сошли, Вирский! Ведь кукла куплена у…
— Знаю, знаю, да что из того, если скандал уже разразился! И самое скверное (я слышал от околоточного), что пани Ставская, не желая, чтобы Элюня увидела куклу, вначале отказывалась ее показать, умоляла говорить тише, даже расплакалась… Околоточный говорит, что он сам был застигнут врасплох, потому что не знал, зачем баронесса тащит его к пани Ставской. Но когда ведьма принялась орать: «Она меня обокрала! Кукла пропала в тот самый день, когда она была у меня в последний раз… Арестуйте ее, я всем своим имуществом отвечаю за правильность обвинения!» — ну, тут мой околоточный забрал куклу в участок и попросил пани Ставскую следовать за ним… Скандал, ужаснейший скандал!
— А вы чего же молчали? — в бешенстве закричал я.
— Я там уже не живу. А прислуга пани Ставской еще больше испортила дело — во всеуслышание обругала околоточного на улице, за что даже угодила в каталажку. Да тут еще хозяйка парижской прачечной, чтобы подольститься к баронессе, всячески поносила пани Ставскую… И теперь мы можем утешаться только тем, что славные студенты окатили баронессу какой-то дрянью, и она никак отмыться не может…
— Да, но суд… справедливость! — завопил я.
— Суд пани Ставскую оправдает, это ясно. Однако скандал остается скандалом… Репутация бедной женщины погублена — сегодня она уже отправила всех учениц по домам и сама не пошла на уроки. Сидят с матерью и целый день плачут.
Само собой, я не стал дожидаться закрытия магазина (теперь это случается со мной часто) и побежал к пани Ставской; даже не побежал, а поехал на извозчике.
По дороге меня осенила счастливейшая мысль — сообщить о случившемся Вокульскому, и я заехал к нему, хотя не был уверен, застану ли его дома, потому что в последнее время он все чаще несет службу при панне Ленцкой.
Вокульский был у себя, но какой-то расстроенный, — по-видимому, ухаживание не идет ему на пользу.
Однако, когда я рассказал историю с баронессой и куклой, он оживился, поднял голову, и глаза у него загорелись. (Я уже не раз замечал, что чужая беда — лучшее лекарство против наших собственных огорчений).
Он с интересом выслушал меня (мрачные мысли как рукой сняло) и сказал:
— Ну и отчаянная же баба эта баронесса! Но пани Ставской беспокоиться нечего: дело ее чистое, как стеклышко. В конце концов не ее одну преследует человеческая подлость!
— Тебе-то хорошо говорить, — возразил я, — ты мужчина, а главное, у тебя есть деньги… А она, бедняжка, сегодня уже лишилась всех своих уроков, вернее, сама отказалась от них. Чем же она теперь будет жить?
— Фью! — свистнул Вокульский и хлопнул себя по лбу. — Об этом я не подумал…
Он несколько раз прошелся по комнате (брови у него были нахмурены), наткнулся на стул, побарабанил пальцами по окну и вдруг подошел ко мне.
— Хорошо! — сказал он. — Ступай теперь к своим дамам, а я через час тоже приеду. Кажется, удастся кое-что сделать через пани Миллерову.
Я посмотрел на него с благоговением. У пани Миллеровой недавно умер муж, тоже галантерейный купец; ее магазин, капитал и кредит — все было в руках Вокульского. Я уже догадывался, как Стах собирается помочь пани Ставской.
Итак, я выскакиваю на улицу, прыг в пролетку, мчусь, как три паровоза, и быстрее ракеты влетаю к прелестной, благородной, несчастной, всеми покинутой пани Элене. Грудь мою распирает от радостных возгласов, и, раскрывая дверь, я хочу воскликнуть со смехом: «Чихать вам на все и на всех!» Вхожу — и веселости моей как не бывало.
Ибо прошу вообразить, что я увидел. В кухне — Марианна с обвязанной головой и вспухшей физиономией — несомненное доказательство, что она побывала в участке. Печь не топлена, обеденная посуда не мыта, самовар не поставлен, а вокруг пострадавшей сидят дворничиха, две прислуги и молочница — все с похоронными лицами.
Мороз продрал меня по коже, однако иду дальше, в гостиную.
Картина почти такая же. Посреди комнаты, в кресле, пани Мисевичова, тоже с обвязанной головой, подле нее пан Вирский, пани Вирская, хозяйка парижской прачечной, успевшая опять рассориться с баронессой, и еще несколько дам; все переговариваются вполголоса, зато сморкаются на целую октаву выше, чем при обычных обстоятельствах. В довершение всего вижу возле печки пани Ставскую: сидит бедняжка на табурете, белая как мел.
Словом, настроение похоронное, лица бледные или желтые, глаза заплаканные, носы красные. Одна Элюня кое-как держится: сидит за роялем со своей старой куколкой и время от времени ударяет по клавишам ее ручкой, приговаривая:
— Тише, Зосенька, тише… Не надо играть, у бабушки головка болит.
Добавьте сюда тусклый свет лампы, которая коптит, и… и… поднятые шторы, и вы поймете, что я почуствовал при этом.
Пани Мисевичова, увидев меня, залилась слезами — вероятно, из последних запасов.
— Ах, вы пришли, мой великодушный пан Жецкий? Не погнушались бедными женщинами, покрытыми позором! Ох, зачем же вы целуете мне руку! Несчастье преследует нашу семью… Недавно Людвика невесть в чем обвинили, а теперь пришел наш черед… Придется уехать отсюда хоть на край света… У меня под Ченстоховом сестра, там доживем мы остаток загубленной жизни…
Я шепнул Вирскому, чтобы он вежливо выпроводил гостей, и подошел к пани Ставской.
— Лучше бы мне умереть… — сказала она вместо приветствия.
Признаюсь, что, пробыв там несколько минут, я вконец обалдел. Я готов был поклясться, что пани Ставская, ее матушка и даже знакомые дамы действительно опозорены и всем нам остается только умереть. Мысль о смерти не мешала мне, однако, привернуть фитиль в лампе, от которой по всей комнате летали легчайшие, но очень черные хлопья сажи.
— Ну, сударыни мои, — вдруг поднялся Вирский, — пойдемте-ка отсюда, пану Жецкому надо поговорить с пани Ставской.
Гости, в которых сочувствие не ослабило любопытства, заявили, что и они не прочь участвовать в разговоре. Но Вирский принялся так размашисто подавать им салопы, что бедняжки растерялись и, перецеловав пани Ставскую, пани Мисевичову, Элюню и пани Вирскую (я думал, что они сейчас начнут целовать даже стулья), не только убрались сами, но вдобавок заставили и супругов Вирских уйти вместе с ними.
— Раз секрет, так секрет, — сказала самая бойкая из них. — Вам тут тоже делать нечего.
Последний приступ прощальных приветствий, соболезнований и поцелуев, и, наконец, вся ватага выкатилась вон, не преминув, однако, задержаться в дверях и на лестнице для обмена любезностями. Ах, бабы, бабы! Иногда я думаю, что господь для того и сотворил Еву, чтобы Адаму осточертело пребывание в раю.
И вот мы остались в семейном кругу, но гостиная настолько пропиталась копотью и грустью, что я сам потерял всякую энергию. Жалобным голосом попросил я у пани Ставской разрешения открыть форточку и с невольным упреком посоветовал ей, чтобы по крайней мере отныне она опускала шторы на окнах.
— Вы помните, — сказал я пани Мисевичовой, — я давно обращал ваше внимание на шторы? Если б они были опущены, пани Кшешовская не могла бы подсматривать за вами.
— Правильно, но кто же мог предположить? — вздохнула пани Мисевичова.
— Так уж нам суждено, — шепотом добавила пани Ставская.
Я уселся в кресло, стиснул пальцы так, что суставы затрещали, и со спокойствием отчаявшегося человека стал слушать сетования пани Мисевичовой о позоре, который вновь обрушился на их семью, о смерти, которая кладет конец людским страданиям, о нанковых панталонах блаженной памяти Мисевича и о множестве тому подобных вещей. Не прошло и часу, как я был глубоко убежден, что суд по делу о кукле завершится всеобщим самоубийством, причем я, испуская дух у ног пани Ставской, решусь наконец признаться ей в любви.
Вдруг кто-то громко позвонил у кухонных дверей.
— Околоточный! — воскликнула пани Мисевичова.
— Барыни принимают? — послышался чей-то уверенный голос, мигом вернувший мне бодрость.
— Вот и Вокульский, — сказал я пани Ставской и подкрутил ус.
На чудном личике пани Элены появился румянец, подобный бледно-розовому лепестку, упавшему на снег. Божественная женщина! О, почему я не Вокульский!.. Тогда бы…
Однажды баронесса спросила пани Ставскую, знакома ли она с Вокульским, и, хоть та ответила, что почти незнакома, баронесса сказала следующее:
— Дорогая, вы мне окажете истинную милость, попросту благодеяние, если заступитесь за меня перед этим господином в одном важном для меня деле. Я хочу купить у него дом и даю уже девяносто пять тысяч рублей, а он из упрямства (других причин нет!) требует сто тысяч. Этот человек хочет меня разорить! Скажите вы ему, что он меня без ножа режет… — со слезами кричала баронесса, — и что за жадность господь покарает его!
Пани Ставская сильно смутилась и отвечала, что ни в коем случае не станет говорить об этом с Вокульским.
— Я его не знаю… Он был у нас всего один раз… Да и прилично ли мне вмешиваться в такие дела?
— Стоит вам пожелать, и вы сделаете с ним все что угодно, — возразила баронесса. — Но если вы не хотите спасти меня от гибели — что ж, воля божья… По крайней мере исполните свой христианский долг и скажите этому человеку, как я хорошо отношусь к вам…
Услышав это, пани Ставская встала и собралась уйти. Но баронесса бросилась ей на шею и так ругала себя, так умоляла простить ее, что у мягкосердечной пани Элены навернулись на глаза слезы, и она осталась.
Окончив свой рассказ, пани Ставская спросила тоном, в котором слышалась робкая просьба:
— Значит, пан Вокульский не хочет продавать свой дом?
— Какое не хочет? — сердито отвечал я. — Он продаст и дом, и магазин… все продаст…
Яркий румянец залил лицо пани Ставской; она повернула свой стул спинкой к лампе и тихо спросила:
— Почему же?
— Откуда мне знать! — сказал я, испытывая то жестокое удовольствие, какое нам всегда доставляет боль, причиняемая нашим близким. — Откуда мне знать?.. Говорят, он собирается жениться…
— Да, да, — подтвердила пани Мисевичова. — Поговаривают о панне Ленцкой.
— Это верно? — шепнула пани Ставская.
Она вдруг прижала руки к груди, словно у нее перехватило дыхание, и вышла в соседнюю комнату.
«Хорошенькое дело! — подумал я. — Видела его один раз и уже в обморок падает…»
— Не понимаю, какой ему смысл жениться? — обратился я к пани Мисевичовой. — Вряд ли он имеет успех у женщин.
— Ах, что вы говорите, пан Жецкий! — всплеснула руками старушка. — Как же ему не иметь успеха у женщин?
— Ну, красавцем его не назовешь…
— Его? Да он совершенный красавец! Что за фигура, рост, какое благородство в лице, а глаза!.. Вы, значит, не разбираетесь в этом, сударь мой. А я вам прямо скажу (мне, в моем возрасте, позволительно) — видала я на своем веку красивых мужчин (Людвик тоже был хорош собой), но такого, как Вокульский, вижу в первый раз. Его среди тысячи отличишь…
Я в душе удивлялся ее похвалам. Правда, я и сам знаю, что Стах хорош собой, но чтобы настолько… Ну, да я ведь не женщина.
Около десяти часов я попрощался с моими дамами; пани Ставская плохо выглядела, была бледна и жаловалась на головную боль.
Ну и осел же Стах! Такая женщина с первого взгляда без памяти влюбилась в него, а он, полоумный, бегает за панной Ленцкой. Нечего сказать, хорошо же устроен мир!
Будь я на месте господа бога… Да что болтать попусту.
Поговаривают, будто в Варшаве начнут проводить канализацию. К нам даже заходил по этому поводу князь, приглашал Стаха на совещание. А когда они кончили говорить о канализации, князь спросил насчет дома. Я был при этом и отлично все помню.
— Правда ли (простите, что затрону этот предмет), правда ли, — поинтересовался князь, — будто вы запросили с баронессы Кшешовской сто двадцать тысяч?
— Неправда, — ответил Стах. — Я прошу сто тысяч и не уступлю ни копейки.
— Баронесса чудачка, истеричка, но… это несчастная женщина. Она хочет купить ваш дом, во-первых, потому, что там скончалась ее обожаемая дочка, а во-вторых, чтобы спасти остатки капитала от расточительства мужа, который любит сорить деньгами… Так не могли бы вы, знаете, уступить ей немного? Как это возвышенно — облегчать жизнь несчастным! — закончил князь и вздохнул.
Я всего-навсего приказчик, но, откровенно говоря, меня удивила подобная благотворительность за чужой счет. Видно, Стаха это задело еще сильней, потому что он ответил решительно и сухо:
— Значит, из-за того, что барон сорит деньгами, а его жене понравился мой дом, я должен терять несколько тысяч? С какой стати?
— Ну, не обижайтесь, уважаемый пан Вокульский, — сказал князь, пожимая ему руку. — Все мы как-никак живем среди людей: люди нам помогают, должны и мы кое-чем поступаться ради них…
— Мне вряд ли кто помогает, а мешают многие, — возразил Стах.
Они простились весьма холодно. Я заметил, что князь был недоволен.
Странные люди! Мало того, что Вокульский основал это Общество по торговле с Россией и дал им возможность наращивать пятнадцать процентов на их капитал, так они еще хотят, чтобы по первому их слову он подарил баронессе несколько тысяч рублей…
Но что за ловкая баба, куда только она не пролезет! К Стаху уже являлся какой-то ксендз и призывал его именем Христовым отдать баронессе дом за девяносто пять тысяч. Однако Стах отказал наотрез, и, надо думать, в ближайшем будущем мы услышим, что он закоренелый безбожник.
Теперь следует главное событие, которое я изложу с молниеносной быстротой.
Вскоре после посещения князя я опять собрался к пани Ставской (это было в тот самый день, когда император Вильгельм после истории с Нобилингом взял бразды правления в свои руки). В тот вечер эта бесподобная женщина была в прекрасном настроении и нахвалиться не могла баронессой.
— Представьте себе, — говорила она, — какая это, при всех ее чудачествах, благородная женщина! Заметив, что мне скучно без Элюни, она предложила мне всегда приводить с собою дочку на эти несколько часов…
— То есть на эти шесть часов за два рубля? — ввернул я.
— Ну, какие же шесть! Самое большее четыре… Элюня там отлично проводит время; правда, ей запретили что-либо трогать, зато она может сколько угодно смотреть на игрушки покойной девочки.
— А игрушки действительно так хороши? — спросил я, готовя про себя некий план.
— Прекрасные игрушки, — оживленно отвечала пани Ставская. — Особенно одна огромная кукла, у нее темные волосы, а если нажать… вот здесь, чуть пониже корсажа… — тут она зарумянилась.
— Позвольте спросить, не в животик ли?
— Да, да, — быстро проговорила она. — Тогда кукла водит глазками и говорит «мама!». Ах, до чего забавно! Мне самой хотелось бы такую. Зовут ее Мими. Элюня, как увидела ее в первый раз, всплеснула ручками, да так и застыла на месте. А когда пани Кшешовская нажала куклу и та заговорила, Элюня закричала: «Мама, мамочка, какая же она красавица! Какая умница! Можно поцеловать ее в щечку?» И поцеловала ее в носок лакированной туфельки.
С тех пор она даже во сне бредит этой куклой: как только проснется, просится к баронессе, а там — становится перед куклой, сложив ручки, как на молитву, и глядит не наглядится… Право же, — закончила пани Ставская, понизив голос (Элюня играла в соседней комнате), — я была бы счастлива, если бы могла ей купить такую куклу…
— Наверно, она очень дорогая, — заметила пани Мисевичова.
— Ну что же, маменька, пусть дорогая, — возразила пани Ставская, — кто знает, смогу ли я еще когда-нибудь доставить ей столько радости, как теперь этой куклой.
— Кажется, у нас есть как раз такая же кукла, — сказал я, — и если вы соблаговолите зайти к нам в магазин…
Я не осмелился предложить куклу в подарок, понимая, что матери будет приятнее самой обрадовать ребенка.
Хоть мы и говорили вполголоса, Элюня, должно быть, услышала, о чем идет речь и выбежала к нам с разгоревшимися глазенками. Чтобы отвлечь ее внимание, я спросил:
— Ну, Эленка, как тебе нравится баронесса?
— Так себе, — отвечала девочка, опершись на мое колено и глядя на мать. (Боже мой, почему я не отец этого ребенка?)
— А она разговаривает с тобой?
— Очень мало. Только раз она спросила, балует ли меня пан Вокульский?
— Вот как? А ты что?
— Я сказала, что не знаю, какой это пан Вокульский. Тогда баронесса говорит… Ах, как ваши часики громко тикают. Можно мне посмотреть?
Я вынул часы и дал их Элюне.
— Что же говорит баронесса? — напомнил я.
— Баронесса говорит: как же ты не знаешь пана Вокульского? Ну, тот, что к вам ходит с этим… раз… раз… развральником Жецким… Ха-ха-ха! Вы вральник, да?.. Покажите мне, что там внутри в часах…
Я взглянул на пани Ставскую. Она была так поражена, что даже забыла сделать замечание Элюне.
Попили мы чайку с сухими булками (прислуга объяснила, что сегодня нельзя было достать масла), и я попрощался с достойными дамами, поклявшись в душе, что, на месте Стаха, я не отдал бы баронессе дом дешевле ста двадцати тысяч рублей.
Между тем эта ведьма, исчерпав все возможные протекции и испугавшись, как бы Вокульский не поднял цену или не продал дом кому-нибудь другому, в конце концов решилась заплатить сто тысяч.
Говорят, она бесновалась несколько дней подряд, закатывала истерики, исколотила прислугу, обругала в нотариальной конторе своего поверенного, но все-таки купчую подписала.
Прошло несколько дней после продажи дома, и все было тихо. То есть тихо в том смысле, что мы перестали слышать о баронессе, зато начали ходить к нам с претензиями ее жильцы.
Первым прибежал сапожник — тот, из заднего флигеля, с четвертого этажа,
— плакаться, что новая владелица повысила ему квартирную плату на тридцать рублей в год. А когда я ему наконец втолковал, что нас это уже не касается, он вытер слезы и хмуро буркнул на прощание:
— Видать, пан Вокульский бога не боится, — взял да и продал дом кровопийце.
Слыхали вы что-нибудь подобное?
На другой день пожаловала к нам в магазин хозяйка парижской прачечной. Выглядела она внушительно: бархатный салоп, движения величавые, а физиономия полна решимости.
Уселась эта дама в кресло, осмотрелась вокруг, словно пришла с намерением купить парочку японских ваз, и вдруг разразилась:
— Ну, спасибо вам, сударь мой! Ловко вы со мной обошлись, нечего сказать… Купили дом в июле, а продали в декабре, скоро дельце сварганили и никому ни словечка… — И, багровея, продолжала: — Сегодня эта шельма прислала ко мне какого-то верзилу и велела освободить помещение. Что ей в башку втемяшилось, не пойму; ведь плачу я, кажется, аккуратно… А она, лахудра этакая, велит мне съезжать, да еще на заведение мое наговаривает, что, мол, девушки мои спутались со студентами… врет бессовестно… Где я среди зимы найду другое помещение… Разве я могу переехать из дома, куда мои клиенты привыкли ходить?.. Да ведь я на этом могу тысячи потерять, а кто мне вернет, спрашивается?
Меня бросало то в жар, то в холод, пока я слушал эти излияния, выкрикиваемые звучным контральто в присутствии покупателей. Еле-еле удалось увести ее ко мне на квартиру и там уговорить, чтобы она подала на нас в суд о возмещении убытков!
Только эта баба ушла — трах! — влетает студент, тот, бородатый, который из принципа не платит за квартиру.
— Ну, как живете-можете? — спрашивает он. — Скажите, правда, что эта чертовка Кшешовская купила ваш дом?
— Правда, — говорю я, а сам думаю: «Этот, верно, уж просто бросится на меня с кулаками».
— Дело дрянь! — говорит бородач и щелкает пальцами. — Такой славный хозяин был этот Вокульский (Стах от них ни гроша за все время не видел) и, на тебе, продал дом… Значит, теперь Кшешовская может нас выставить вон?
— Гм… гм… — отвечаю я.
— И таки выставит, — вздохнул он. — Уж приходил к нам какой-то субъект, требовал, чтобы мы убирались… Ну, да, черт побери, без суда им нас с места не сдвинуть, а если попробуют… мы им покажем, на потеху всему дому! Прощайте.
Хорошо, думаю, что хоть этот не в претензии к нам. Пожалуй, они действительно устроят баронессе потеху…
Наконец на следующий день прибегает Вирский.
— Знаете, коллега, — говорит он в смятении, — эта баба уволила меня со службы и велит к Новому году съезжать с квартиры.
— Вокульский уже позаботился о вас, — отвечаю, — вы получите место в Обществе по торговле с Россией…
Так я выслушивал одних, успокаивал других, утешал третьих — словом, кое-как выдержал главный натиск. Я понял, что баронесса расправляется с жильцами, как Тамерлан, и начал инстинктивно тревожиться за прелестную и добродетельную пани Элену.
Между тем дело уже шло к концу декабря. Однажды открывается дверь, и входит к нам пани Ставская, еще прелестней обычного (она всегда прелестна — и когда весела и когда озабочена).
Смотрит на меня своими чарующими глазами и тихо говорит:
— Не можете ли вы мне показать эту куклу?
Кукла (даже целых три) уже давно была отложена, но я впопыхах не сразу ее отыскал. Клейн выразительно поглядывал на меня — смешной, право: еще подумает, что я влюблен в пани Ставскую.
Наконец вытаскиваю я коробку с тремя куклами: брюнеткой, блондинкой и шатенкой. Все три с настоящими волосами, все три, когда надавишь животик, ворочают глазами и издают писк, который, по мнению пани Ставской, звучит как «мама», по мнению Клейна — как «папа», а по-моему — как «гу-гу».
— Какая прелесть! — говорит Ставская. — Только, наверное, дорого стоит…
— Видите ли, — говорю я, — этот товар мы хотим сбыть поскорей, поэтому можем уступить очень дешево. Сейчас я спрошу хозяина…
Стах сидел за шкафами и работал, но когда я сказал ему, что пришла пани Ставская и по какому делу, он обрадовался, бросил свои счета и поспешил в магазин. Я даже заметил, что он как-то необычно приветливо смотрит на пани Ставскую, словно она ему очень понравилась. Ну, наконец-то… слава тебе, господи!
Толковали мы, толковали и в конце концов убедили пани Элену, что кукла, как товар бракованный, который нам трудно сбыть, продается за три рубля какая угодно — блондинка или брюнетка.
— Я возьму эту, — сказала она, беря шатенку, — она точь-в-точь такая, как у баронессы. Вот обрадуется моя Элюня!
Когда нужно было платить, пани Ставскую снова одолели сомнения: ей все казалось, что такая кукла должна стоить рублей пятнадцать, и лишь объединенными усилиями Вокульского, Клейна и моими удалось ее уговорить, что на этих трех рублях мы еще заработаем.
Вокульский вернулся к своим занятиям, а я спросил пани Элену, что у них слышно и как она ладит с баронессой.
— Уже никак, — ответила она, покраснев. — Пани Кшешовская устроила мне сцену за то, что я не хотела оказать ей протекцию к пану Вокульскому и что ей пришлось заплатить за дом сто тысяч, ну, и так далее. Словом, я с ней распрощалась и больше никогда туда не пойду. И, разумеется, она потребовала, чтобы к Новому году мы освободили квартиру.
— А она с вами расплатилась?
— Ах! — вздохнула пани Элена и уронила муфточку, которую Клейн поспешил поднять.
— Значит, нет?
— Нет… Баронесса сказала, будто у нее сейчас нет денег и главное — уверенности, что мой счет правильный.
Мы с ней посмеялись над странными выходками баронессы и простились в отличном настроении. А наш Клейн распахнул перед ней дверь с такой неожиданной грацией, что одно из двух: или он считает ее уже нашей хозяйкой, или же сам влюблен в нее. Глупая голова! Он тоже живет в доме баронессы и изредка посещает пани Ставскую, но всегда сидит с таким унылым видом, что Эленка спросила однажды у бабушки: «Наверное, пан Клейн сегодня принял касторку?» Мечтатель! Ему ли думать о такой женщине!
А теперь я опишу трагедию, при воспоминании о которой меня до сих пор еще душит гнев.
Накануне сочельника 1878 года, после обеда, сижу я в магазине и вдруг получаю записку от пани Ставской с просьбой прийти сегодня вечером. Почерк меня поразил: видимо, пани Элена была сильно взволнована. Я решил, что она получила вести о муже.
«Наверное, он возвращается, — подумал я. — Черт бы побрал этих пропавших мужей, которые через несколько лет неожиданно одумываются!»
К вечеру влетает Вирский, растерянный, еле дух переводит. Тащит меня на мою квартиру, запирает дверь, не раздеваясь, бросается в кресло и говорит:
— Знаете, зачем Кшешовская вчера до полуночи торчала у Марушевича?
— До полуночи, у Марушевича?
— Да, и вдобавок со своим жуликом адвокатом. Марушевич, негодяй этакий, подсмотрел из своих окон, как пани Ставская наряжала куклу, и баронесса пошла к нему с биноклем проверить это…
— Ну и что же?
— А то, что у баронессы за несколько дней перед тем пропала кукла ее покойной дочки, и теперь эта полоумная обвиняет Ставскую…
— В чем?
— В краже куклы!
Я перекрестился.
— Пустяки! Кукла куплена у нас.
— Я знаю. Но сегодня в девять часов баронесса ворвалась к пани Ставской с околоточным, велела забрать куклу и составила протокол. Уже подана жалоба в суд…
— С ума вы сошли, Вирский! Ведь кукла куплена у…
— Знаю, знаю, да что из того, если скандал уже разразился! И самое скверное (я слышал от околоточного), что пани Ставская, не желая, чтобы Элюня увидела куклу, вначале отказывалась ее показать, умоляла говорить тише, даже расплакалась… Околоточный говорит, что он сам был застигнут врасплох, потому что не знал, зачем баронесса тащит его к пани Ставской. Но когда ведьма принялась орать: «Она меня обокрала! Кукла пропала в тот самый день, когда она была у меня в последний раз… Арестуйте ее, я всем своим имуществом отвечаю за правильность обвинения!» — ну, тут мой околоточный забрал куклу в участок и попросил пани Ставскую следовать за ним… Скандал, ужаснейший скандал!
— А вы чего же молчали? — в бешенстве закричал я.
— Я там уже не живу. А прислуга пани Ставской еще больше испортила дело — во всеуслышание обругала околоточного на улице, за что даже угодила в каталажку. Да тут еще хозяйка парижской прачечной, чтобы подольститься к баронессе, всячески поносила пани Ставскую… И теперь мы можем утешаться только тем, что славные студенты окатили баронессу какой-то дрянью, и она никак отмыться не может…
— Да, но суд… справедливость! — завопил я.
— Суд пани Ставскую оправдает, это ясно. Однако скандал остается скандалом… Репутация бедной женщины погублена — сегодня она уже отправила всех учениц по домам и сама не пошла на уроки. Сидят с матерью и целый день плачут.
Само собой, я не стал дожидаться закрытия магазина (теперь это случается со мной часто) и побежал к пани Ставской; даже не побежал, а поехал на извозчике.
По дороге меня осенила счастливейшая мысль — сообщить о случившемся Вокульскому, и я заехал к нему, хотя не был уверен, застану ли его дома, потому что в последнее время он все чаще несет службу при панне Ленцкой.
Вокульский был у себя, но какой-то расстроенный, — по-видимому, ухаживание не идет ему на пользу.
Однако, когда я рассказал историю с баронессой и куклой, он оживился, поднял голову, и глаза у него загорелись. (Я уже не раз замечал, что чужая беда — лучшее лекарство против наших собственных огорчений).
Он с интересом выслушал меня (мрачные мысли как рукой сняло) и сказал:
— Ну и отчаянная же баба эта баронесса! Но пани Ставской беспокоиться нечего: дело ее чистое, как стеклышко. В конце концов не ее одну преследует человеческая подлость!
— Тебе-то хорошо говорить, — возразил я, — ты мужчина, а главное, у тебя есть деньги… А она, бедняжка, сегодня уже лишилась всех своих уроков, вернее, сама отказалась от них. Чем же она теперь будет жить?
— Фью! — свистнул Вокульский и хлопнул себя по лбу. — Об этом я не подумал…
Он несколько раз прошелся по комнате (брови у него были нахмурены), наткнулся на стул, побарабанил пальцами по окну и вдруг подошел ко мне.
— Хорошо! — сказал он. — Ступай теперь к своим дамам, а я через час тоже приеду. Кажется, удастся кое-что сделать через пани Миллерову.
Я посмотрел на него с благоговением. У пани Миллеровой недавно умер муж, тоже галантерейный купец; ее магазин, капитал и кредит — все было в руках Вокульского. Я уже догадывался, как Стах собирается помочь пани Ставской.
Итак, я выскакиваю на улицу, прыг в пролетку, мчусь, как три паровоза, и быстрее ракеты влетаю к прелестной, благородной, несчастной, всеми покинутой пани Элене. Грудь мою распирает от радостных возгласов, и, раскрывая дверь, я хочу воскликнуть со смехом: «Чихать вам на все и на всех!» Вхожу — и веселости моей как не бывало.
Ибо прошу вообразить, что я увидел. В кухне — Марианна с обвязанной головой и вспухшей физиономией — несомненное доказательство, что она побывала в участке. Печь не топлена, обеденная посуда не мыта, самовар не поставлен, а вокруг пострадавшей сидят дворничиха, две прислуги и молочница — все с похоронными лицами.
Мороз продрал меня по коже, однако иду дальше, в гостиную.
Картина почти такая же. Посреди комнаты, в кресле, пани Мисевичова, тоже с обвязанной головой, подле нее пан Вирский, пани Вирская, хозяйка парижской прачечной, успевшая опять рассориться с баронессой, и еще несколько дам; все переговариваются вполголоса, зато сморкаются на целую октаву выше, чем при обычных обстоятельствах. В довершение всего вижу возле печки пани Ставскую: сидит бедняжка на табурете, белая как мел.
Словом, настроение похоронное, лица бледные или желтые, глаза заплаканные, носы красные. Одна Элюня кое-как держится: сидит за роялем со своей старой куколкой и время от времени ударяет по клавишам ее ручкой, приговаривая:
— Тише, Зосенька, тише… Не надо играть, у бабушки головка болит.
Добавьте сюда тусклый свет лампы, которая коптит, и… и… поднятые шторы, и вы поймете, что я почуствовал при этом.
Пани Мисевичова, увидев меня, залилась слезами — вероятно, из последних запасов.
— Ах, вы пришли, мой великодушный пан Жецкий? Не погнушались бедными женщинами, покрытыми позором! Ох, зачем же вы целуете мне руку! Несчастье преследует нашу семью… Недавно Людвика невесть в чем обвинили, а теперь пришел наш черед… Придется уехать отсюда хоть на край света… У меня под Ченстоховом сестра, там доживем мы остаток загубленной жизни…
Я шепнул Вирскому, чтобы он вежливо выпроводил гостей, и подошел к пани Ставской.
— Лучше бы мне умереть… — сказала она вместо приветствия.
Признаюсь, что, пробыв там несколько минут, я вконец обалдел. Я готов был поклясться, что пани Ставская, ее матушка и даже знакомые дамы действительно опозорены и всем нам остается только умереть. Мысль о смерти не мешала мне, однако, привернуть фитиль в лампе, от которой по всей комнате летали легчайшие, но очень черные хлопья сажи.
— Ну, сударыни мои, — вдруг поднялся Вирский, — пойдемте-ка отсюда, пану Жецкому надо поговорить с пани Ставской.
Гости, в которых сочувствие не ослабило любопытства, заявили, что и они не прочь участвовать в разговоре. Но Вирский принялся так размашисто подавать им салопы, что бедняжки растерялись и, перецеловав пани Ставскую, пани Мисевичову, Элюню и пани Вирскую (я думал, что они сейчас начнут целовать даже стулья), не только убрались сами, но вдобавок заставили и супругов Вирских уйти вместе с ними.
— Раз секрет, так секрет, — сказала самая бойкая из них. — Вам тут тоже делать нечего.
Последний приступ прощальных приветствий, соболезнований и поцелуев, и, наконец, вся ватага выкатилась вон, не преминув, однако, задержаться в дверях и на лестнице для обмена любезностями. Ах, бабы, бабы! Иногда я думаю, что господь для того и сотворил Еву, чтобы Адаму осточертело пребывание в раю.
И вот мы остались в семейном кругу, но гостиная настолько пропиталась копотью и грустью, что я сам потерял всякую энергию. Жалобным голосом попросил я у пани Ставской разрешения открыть форточку и с невольным упреком посоветовал ей, чтобы по крайней мере отныне она опускала шторы на окнах.
— Вы помните, — сказал я пани Мисевичовой, — я давно обращал ваше внимание на шторы? Если б они были опущены, пани Кшешовская не могла бы подсматривать за вами.
— Правильно, но кто же мог предположить? — вздохнула пани Мисевичова.
— Так уж нам суждено, — шепотом добавила пани Ставская.
Я уселся в кресло, стиснул пальцы так, что суставы затрещали, и со спокойствием отчаявшегося человека стал слушать сетования пани Мисевичовой о позоре, который вновь обрушился на их семью, о смерти, которая кладет конец людским страданиям, о нанковых панталонах блаженной памяти Мисевича и о множестве тому подобных вещей. Не прошло и часу, как я был глубоко убежден, что суд по делу о кукле завершится всеобщим самоубийством, причем я, испуская дух у ног пани Ставской, решусь наконец признаться ей в любви.
Вдруг кто-то громко позвонил у кухонных дверей.
— Околоточный! — воскликнула пани Мисевичова.
— Барыни принимают? — послышался чей-то уверенный голос, мигом вернувший мне бодрость.
— Вот и Вокульский, — сказал я пани Ставской и подкрутил ус.
На чудном личике пани Элены появился румянец, подобный бледно-розовому лепестку, упавшему на снег. Божественная женщина! О, почему я не Вокульский!.. Тогда бы…