Страница:
Вошел Стах. Пани Элена поднялась ему навстречу.
— Вы нас не презираете? — спросила она сдавленным голосом.
Вокульский удивленно взглянул ей в глаза и… два раза, один за другим,
— два раза, не сойти мне с этого места! — поцеловал ей руку. А как нежны были эти поцелуи, можно было судить по тому, что совсем не слышно было обычного в таких случаях чмоканья.
— Ах, вы пришли, великодушный пан Вокульский?.. Не погнушались несчастными женщинами, покрытыми позором! — завела, не знаю уж в который раз, свою приветственную речь пани Мисевичова.
— Простите, сударыни, — прервал ее Вокульский. — Ваше положение, конечно, не из приятных, но я не вижу причин впадать в отчаяние. Через две-три недели дело выяснится, и тогда придет время убиваться — только не вам, а этой сумасшедшей баронессе. Как поживаешь, Элюня? — прибавил он, целуя девочку.
Он говорил таким спокойным, уверенным тоном и держался так непринужденно, что пани Мисевичова перестала охать, а пани Ставская взглянула на меня немного бодрее.
— Что же нам делать, великодушный пан Вокульский, который не погнушался… — начала пани Мисевичова.
— Сейчас терпеливо ждать, — перебил Вокульский. — На суде доказать, что баронесса лжет, а затем возбудить против нее иск за клевету; и если ее засадят в тюрьму, пускай отсидит свой срок до последнего часа. Месяц тюремного заключения пойдет ей на пользу. Я уже говорил с адвокатом, завтра он явится к вам.
— Сам бог послал вас, пан Вокульский! — воскликнула пани Мисевичова уже вполне обычным голосом и сорвала с головы повязку.
— Я пришел к вам по более важному поводу, — обратился Стах к пани Ставской (как видно, ему, ослу этакому, не терпелось ее покинуть!). — Вы прекратили свои уроки?
— Да.
— Откажитесь от них раз и навсегда. Это работа тяжелая и невыгодная. Возьмитесь лучше за торговое дело.
— Я?
— Да, вы. Вы умеете считать?
— Я училась бухгалтерии… — еле слышно произнесла пани Ставская. Она почему-то так разволновалась, что должна была опуститься на стул.
— Отлично. Так вот, на меня свалился еще один магазин вместе с его владелицей, вдовой. Почти весь капитал этого предприятия принадлежит мне, поэтому я должен иметь там своего человека, предпочтительно женщину, принимая во внимание владелицу магазина. Итак, согласны ли вы пойти на место кассирши, с жалованьем… пока что семьдесят пять рублей в месяц?
— Ты слышишь, Элена? — И пани Мисевичова обернула к дочери лицо, выражавшее крайнюю степень удивления.
— Значит, вы доверили бы свою кассу мне, несмотря на то, что меня обвиняют… — пролепетала пани Ставская и вдруг разрыдалась.
Однако очень скоро обе дамы успокоились, а через полчаса мы все уже пили чай, мирно беседуя и смеясь…
И это сделал Вокульский! Другого такого на всем свете не найти! Как тут его не любить? Правда… и я, может быть, был бы не менее добрым, только мне не хватает для этого пустячка… полмиллиона рублей, которыми располагает милейший Стах.
Тотчас же после рождества я повел пани Ставскую в магазин Миллеровой, которая приняла новую кассиршу очень сердечно и полчаса мне рассказывала, какой Вокульский благородный, умный и красивый… Как он спас магазин от банкротства, а ее с детьми от нищеты и как хорошо бы такому человеку жениться.
Игривая бабенка, хотя ей добрых тридцать пять лет! Не успела одного мужа спровадить на Повонзки, как уже готова (руку дал бы на отсечение) второй раз выскочить замуж… само собою, за Вокульского! Ей-богу, и не перечтешь, сколько баб бегает за Вокульским (или за его капиталами?).
Пани Ставская, со своей стороны, всем восхищается: и службой, которая приносит ей жалованье, какого она никогда не получала, и новой квартирой, которую подыскал ей Вирский.
Квартира действительно недурна: передняя, кухонька с водопроводом и раковиной, три довольно уютные комнатки, а сверх того, садик. Пока что в нем торчат только три высохших прутика да лежит куча кирпичей, но пани Ставская воображает, что летом устроит в нем рай. Рай, который весь уместится под носовым платком!
1879 год начался победой англичан в Афганистане: под предводительством генерала Робертса они вошли в Кабул. Наверное, соус кабуль поднимется в цене! Молодчина Робертс: без руки, а лупит афганцев так, что перья летят… Впрочем, таких дикарей лупить нетрудно: посмотрел бы я, мистер Робертс, как бы вы справились с венгерской пехотой!
Для Вокульского новый год тоже начался баталией с этим Обществом по торговле с Россией. Мне кажется, еще одно заседание, и он разгонит своих компаньонов на все четыре стороны. Что за странные люди, даром что интеллигенты: промышленники, купцы, дворяне, графы! Он им основал торговое общество, а они его же считают врагом этого общества и всю заслугу приписывают себе. Он им дает семь процентов за полугодие, а они еще недовольны и хотели бы снизить жалованье служащим.
А милые служащие, за которых Вокульский ломает копья! Чего-чего только они не наговаривают на него, называют его эксплуататором (NB — в нашем предприятии самые высокие оклады и премии), подкапываются друг под друга…
С грустью вижу, что с некоторых пор у нас начинают прививаться неизвестные ранее повадки: поменьше работать, погромче жаловаться, а потихоньку строить козни и распускать сплетни. Но зачем мне мешаться в чужие дела…
А теперь я с неимоверной быстротой докончу рассказ о трагедии, которая неминуемо потрясет каждое благородное сердце.
Я уже успел позабыть о гнусном процессе Кшешовской против невинной, чистой, чудесной пани Ставской, как вдруг однажды, в конце января, над нами сразу разразилось два громовых удара: известие о том, что в Ветлянке вспыхнула чума, и — повестки мне и Вокульскому с вызовом в суд на завтра. У меня ноги онемели, и онемение это стало подниматься от пяток к коленям, а потом выше, к желудку, направляясь, по-видимому, к сердцу. «Чума или паралич?» — думал я. Но Вокульский принял повестку весьма равнодушно, и я преисполнился надежды.
И вот иду я вечером, такой бодрый, к моим дамам, уже на новую их квартиру, как вдруг слышу посредине улицы: «Клинг-кланг!.. клинг-кланг!» О, раны Христовы, да ведь это ведут арестантов?.. Что за ужасное предзнаменование!
Ох, какие грустные мысли овладели мной: «Что, если суд нам не поверит (ведь случаются судебные ошибки) и эту благороднейшую женщину бросят в тюрьму, хотя бы на неделю, хотя бы на один день, — что тогда? Она этого не переживет, да и я тоже… А если переживу, то разве лишь затем, чтобы заботиться о бедняжке Элюне.
Да! Я должен жить… Но что это будет за жизнь!
Вхожу к ним… Опять та же история! Пани Ставская, страшно бледная, сидит в сторонке на табурете, а у пани Мисевичовой на голове платок, смоченный в болеуспокаивающем растворе. Старушка благоухает камфарой и громко причитает:
— О великодушный мой пан Жецкий, вы не погнушались бедными опозоренными женщинами! Представьте себе, какое несчастье: завтра разбирается дело Элены… И подумайте только, что будет, если суд ошибется и приговорит мою несчастную дочь к арестантским ротам?.. Не волнуйся, Эленка, мужайся, мужайся, авось бог помилует… Хотя сегодня мне приснился ужасный сон…
(Она видела сон… я повстречал арестантов… Быть беде!)
— Да что вы, полноте! — говорю я. — Наше дело чистое, мы выиграем… Велика важность — наше дело! Похуже вот история с чумой, — прибавил я, желая отвлечь ее внимание от столь горестного предмета.
Ну, и попал пальцем в небо! Старушка как всполошится:
— Чума? тут? в Варшаве? Что, Элена, не говорила я тебе? О-оо-ох! всем нам погибать… Известное дело, во время чумы все запираются по домам… еду подают через окна на шестах… трупы крючьями стаскивают в ямы…
Ну, вижу я, старушонка моя разошлась вовсю, и, чтобы поумерить ее пыл насчет чумы, я опять упомянул о суде, на что милая дама ответила длинным рассуждением о позоре, преследующем их семью, о возможном заключении пани Ставской в тюрьму, о том, что у них распаялся самовар…
Короче говоря, последний вечер перед судом, когда необходимо было собрать всю энергию, именно этот последний вечер прошел в разговорах о чуме и смерти, позоре и тюрьме. В голове у меня все так перепуталось, что, выйдя на улицу, я не сразу мог сообразить, куда мне надо: направо или налево.
На следующий день (дело было назначено на десять часов) я уже в восемь приехал к моим дамам, но не застал ни души. Все отправились к исповеди — мамаша, дочка, внучка и кухарка — и беседовали с богом до половины десятого, а я, несчастный (на дворе-то был январь), прогуливался на морозе перед домом и размышлял: «Только этого не хватает! Опоздают к разбору, а может, и уже опоздали, суд заочно вынесет приговор и, разумеется, не только осудит пани Ставскую, но вдобавок еще решит, что она сбежала, и разошлет объявления с ее приметами… С бабами всегда так!»
Наконец все четыре явились вместе с Вирским (неужели и этот благочестивый человек ходил сегодня к исповеди?) и мы в двух пролетках поехали в суд: я с пани Ставской и Элюней, а Вирский с пани Мисевичовой и кухаркой. Жаль, что не прихватили с собою еще кастрюлю, самовар и керосинку! Перед зданием суда мы увидели экипаж, в котором приехали Вокульский и адвокат. Они поджидали нас у лестницы, грязной, как будто по ней прошел батальон пехоты; у обоих были совершенно спокойные лица. Я даже готов держать пари, что они беседовали о чем-то постороннем, а не о пани Ставской.
— О благородный пан Вокульский, вы не погнушались бедными женщинами, покрытыми… — начала пани Мисевичова.
Но Стах подал ей руку, адвокат подхватил пани Ставскую, Вирский взял за ручку Элюню, а я присоединился к Марианне — и так вступили мы в святилище мирового судьи.
Зал напомнил мне школу: судья восседал на возвышении, как учитель на кафедре, а против него, на скамьях, расставленных в два ряда, теснились обвиняемые и свидетели. В эту минуту в памяти моей так живо встали детские годы, что я невольно глянул на печь, не сомневаясь, что увижу возле нее сторожа с розгой и скамейку, на которой нас пороли. По рассеянности я чуть было не крикнул: «Больше никогда не буду, господин учитель!» — однако вовремя опомнился.
Мы стали усаживать наших дам; не обошлось без небольшой стычки с евреями, которые, как я позже узнал, являются самыми терпеливыми слушателями судебных дел, в особенности — о краже и надувательстве. Однако место нашлось даже для славной Марианны, у которой был такой вид, словно она вот-вот начнет читать молитву и осенять себя крестным знамением.
Вокульский, наш адвокат и я поместились в первом ряду с краю, рядом с субъектом в рваном пальто и с подбитым глазом, на которого один из блюстителей порядка бросал свирепые взгляды.
«Вероятно, опять какое-нибудь столкновение с полицией», — подумал я.
Вдруг рот мой сам собой разинулся от удивления: перед кафедрой мирового судьи я увидел знакомые лица — налево от стола — Кшешовскую, ее плюгавого адвоката и прохвоста Марушевича, а направо — двух студентов. Один из них выделялся сильно потертой тужуркой и необычайно буйным красноречием, на втором была еще более потертая тужурка, на шее цветной шарф, а лицом он, ей-богу, смахивал на покойника, сбежавшего с катафалка.
Я внимательно вгляделся в него. Да, это он, тот самый тщедушный молодой человек, который во время первого визита Вокульского к пани Ставской бросил на голову баронессе селедку. Милый юноша! Но, право, мне никогда не случалось видеть существо столь худое и желтое…
Сначала я подумал, что баронесса привлекла к суду этих приятных молодых людей как раз по поводу вышеупомянутой селедки. Однако вскоре я убедился, что речь идет о другом, а именно о том, что Кшешовская, вступив во владение домом, вознамерилась выгнать на улицу своих самых заклятых врагов и одновременно самых несостоятельных своих должников.
Когда мы вошли, дело между баронессой и молодыми людьми достигло своего апогея.
Первый студент, красивый юноша с усиками и бачками, то приподнимаясь на цыпочки, то опускаясь на каблуки, рассказывал о чем-то судье; при этом он плавно размахивал правой рукой, а левой кокетливо подкручивал усики, далеко отставляя мизинец, украшенный перстнем с дыркой вместо камешка.
Второй юнец угрюмо молчал и прятался за спину своего товарища. В его позе я заметил некую любопытную деталь: молитвенно сложив ладони, он прижимал обе руки к груди, словно придерживая ими книжку или икону.
— Итак, ваши фамилии, господа? — спросил судья.
— Малесский, — с поклоном ответил обладатель бачков. — И Паткевич… — прибавил он, указав полным изящества жестом на своего мрачного коллегу.
— А где третий ответчик?
— Он нездоров, — ответил Малесский манерно. — Это наш сожитель, однако он весьма редко бывает у нас.
— Как это редко бывает? Где же он проводит целые дни?
— В университете, в анатомическом театре, случается — в столовой.
— Ну, а ночью?
— Об этом, господин судья, я мог бы вам сообщить только с глазу на глаз.
— А где же он прописан?
— О, прописан он в нашем доме, поскольку ему не хотелось бы лишний раз затруднять органы власти, — пояснил Малесский с видом лорда.
Судья обратился к Кшешовской:
— Что же, сударыня, вы по-прежнему не желаете оставлять в своем доме этих господ?
— Ни за что на свете! — ужаснулась баронесса. — Они ночи напролет рычат, топают, кукарекают, свистят… Нет в доме ни одной прислуги, которой они не заманили бы к себе… Ах, господи! — вдруг вскрикнула она, отворачиваясь.
Этот вопль удивил судью, но не меня. Я успел заметить, как Паткевич, не отнимая рук от груди, вдруг закатил глаза и опустил нижнюю челюсть, на мгновение совершенно уподобившись мертвецу. Лицо его и вся поза действительно могли перепугать даже нормального человека.
— Самое отвратительное, что господа эти выливают из окна какие-то жидкости…
— Уж не на вас ли, сударыня? — нагло спросил Малесский.
Баронесса посинела от злости, но промолчала: ей было стыдно признаться.
— Что же еще? — продолжал судья.
— А хуже всего (из-за чего я и заболела нервным расстройством), что господа эти по нескольку раз в день стучат в мои окна черепом…
— Вы это делаете, господа? — обратился судья к студентам.
— С вашего позволения, господии судья, я сейчас все объясню, — начал Малесский, вставая в такую позу, как будто собирался танцевать менуэт. — Нам прислуживает дворник, который проживает внизу; так вот, чтобы не затруднять себя хождением вниз и вверх, на четвертый этаж, мы припасли длинную веревку, привешиваем к ней что под руку попадется (может случайно подвернуться и череп) и… стучим к нему в окно, — закончил он таким нежным тоном, что трудно было предположить что-нибудь предосудительное в столь невинном способе сигнализации.
— Ах, господи! — опять вскрикнула баронесса и пошатнулась.
— Ясно, больная женщина… — пробормотал Малесский.
— Я не больная — завопила Кшешовская. — Выслушайте меня, господин судья! Я не могу смотреть вон на того… он все время корчит такие рожи… Точно покойник… Я недавно потеряла дочку! — закончила она со слезами.
— Честное слово, у этой дамы галлюцинации! — заметил Малесский. — Кто тут похож на покойника? Паткевич? Такой хорошенький мальчик! — прибавил он, толкая вперед своего коллегу, который… в эту минуту, уже в пятый раз, изображал мертвеца.
Зал разразился хохотом; судья, пытаясь сохранить важность, уткнулся в бумаги и после долгой паузы строго объявил, что смеяться запрещено и всякий нарушающий тишину будет подвергнут денежному штрафу.
Паткевич, пользуясь беспорядком, дернул товарища за рукав и угрюмо шепнул:
— Что же ты, Малесский, свинья ты этакая, издеваешься надо мною в публичном месте?
— Да ведь ты и вправду хорошенький. Женщины по тебе с ума сходят!
— Так не потому ведь… — проворчал Паткевич, уже гораздо миролюбивее.
— Когда же вы, господа, уплатите двенадцать рублей пятьдесят копеек, причитающиеся с вас за январь месяц? — спросил судья.
На этот раз Паткевич изобразил человека с бельмом на глазу и парализованной половиной лица, а Малесский погрузился в глубокое раздумье.
— Если бы, — ответил он минуту спустя, — мы могли остаться до каникул, тогда… Вот что! Пусть баронесса заберет себе нашу мебель.
— Ах, ничего мне уже не надо, ничего… Только уезжайте вы от меня! Я не претендую даже на квартирную плату… — закричала баронесса.
— Как эта женщина компрометирует себя, — шепнул наш адвокат. — Таскается по судам, берет в поверенные какого-то прощелыгу…
— Но мы, сударыня, мы претендуем на возмещение убытков! — заявил Малесский. — Где это видано, среди зимы гнать порядочных людей с квартиры! Если мы и найдем комнату, то уж такую дрянь, что по меньшей мере двое из нас умрут от чахотки…
Паткевич, вероятно чтобы придать вес словам оратора, задвигал ушами и кожей на голове, что вызвало новый приступ веселья в зале.
— Первый раз вижу нечто подобное! — сказал наш адвокат.
— Вы говорите о судебном разбирательстве? — осведомился Вокульский.
— Нет, о том, как он двигает ушами. Просто артистически!
Между тем судья написал и огласил приговор, в силу которого господа Малесский и Паткевич обязывались уплатить двенадцать рублей пятьдесят копеек за квартиру, а также освободить оную к восьмому февраля.
Тут произошло чрезвычайное событие. Паткевич, услыхав приговор, испытал столь сильное потрясение, что лицо его позеленело, и он лишился чувств. К счастью, падая, он попал в объятия Малесского, иначе бедняга страшно бы расшибся.
В зале, разумеется, раздались сочуственные возгласы, кухарка пани Ставской заплакала, евреи начали показывать пальцами на баронессу и покашливать. Смущенный судья прервал заседание и, кивнув головою Вокульскому (откуда они знакомы?), пошел в другую комнату, а двое полицейских почти на руках вынесли несчастного юношу, который на этот раз действительно был похож на труп.
Лишь в прихожей, когда его положили на скамью и кто-то крикнул, чтобы его облили водой, больной вдруг вскочил и угрожающим тоном произнес:
— Ну-ну! Только, пожалуйста, без этих дурацких шуток…
После чего сам надел пальто, энергично втиснул ноги в довольно рваные калоши и легкой поступью покинул здание суда, к великому удивлению полицейских, обвиняемых и свидетелей.
В эту минуту к нашей скамье подошел какой-то чиновник и шепнул Вокульскому, что судья приглашает его к завтраку. Стах вышел, а пани Мисевичова принялась звать меня отчаянными знаками.
— Иисусе, Мария! — вздыхала она. — Вы не знаете, зачем судья вызвал этого благороднейшего из людей? Должно быть, хочет ему сказать, что положение Элены безнадежно… Ох, у бессовестной баронессы, как видно, большие связи… одно дело она уже выиграла, и, наверно, то же самое будет с Эленой… О, я несчастная! Нет ли у вас, сударь, каких-нибудь подкрепляющих капель?
— Вам нехорошо?
— Пока нет, хотя здесь душно… Но я страшно боюсь за Элену… А ну, как ее приговорят — она может лишиться чуств и умереть, если сразу не принять мер… Как вы думаете, дорогой мой, не следует ли мне броситься в ноги судье и заклинать его…
— Помилуйте, сударыня, это совсем лишнее… Наш адвокат как раз говорил, что баронесса уже и сама, наверно, хотела бы прекратить дело, да поздно.
— Почему же, мы согласимся! — вскричала старушка.
— Э, нет, почтеннейшая, — возразил я с некоторым даже раздражением. — Либо мы уйдем отсюда совершенно оправданные, либо…
— Умрем, хотите вы сказать? — перебила старушка… — О, не говорите этого… Вы даже не знаете, как неприятно в мои годы слышать о смерти…
Я отошел от старушки, окончательно павшей духом, и приблизился к пани Ставской.
— Как вы себя чуствуете, сударыня?
— Превосходно! — отвечала она с твердостью. — Еще вчера я ужасно боялась, но после исповеди мне стало легче, и теперь я совсем успокоилась.
Я сжал ее руку долгим… долгим пожатием, как умеют только истинно любящие, и побежал к своей скамье, потому что в зал вошел Вокульский, а за ним и судья.
Сердце мое неистово колотилось. Я оглянулся вокруг. Пани Мисевичова сидела с закрытыми глазами, по-видимому молилась, пани Ставская была очень бледна, но сосредоточенно-спокойна, баронесса нервно теребила свой салоп, а наш адвокат, поглядывая на потолок, подавлял зевоту.
В эту минуту Вокульский посмотрел на пани Ставскую, и — черт меня побери, если я не подметил в его глазах столь несвойственное ему выражение нежного участия…
Еще парочка таких процессов, и, я уверен, он до смерти влюбится в нее.
Судья несколько минут что-то писал, а кончив, объявил присутствующим, что теперь будет разбираться дело Кшешовской против Ставской о краже куклы.
Затем он пригласил обе стороны и их свидетелей выйти вперед.
Я стоял возле скамей для публики, и мне был слышен разговор двух кумушек; одна из них, помоложе, с багровым лицом, объясняла старшей:
— Видите, вон та красивая дама украла у той второй дамы куклу…
— Нашла тоже на что позариться!
— Что ж поделаешь! Не всякому гладильные катки воровать…
— Сами вы катки воруете, — откликнулся сзади них чей-то бас. — Вор не тот, кто свое отбирает, а тот, кто даст пятнадцать рублей задатку и думает, что купил товар…
Судья продолжал писать, а я попытался припомнить речь, которую приготовил вчера, чтобы защитить пани Ставскую и заклеймить позором баронессу. Но все выражения и обороты перемешались у меня в голове, поэтому я снова начал осматриваться кругом.
Пани Мисевичова все еще тихонько молилась, а сидевшая позади нее Марианна плакала. У Кшешовской лицо посерело, она прикусила губу и опустила глаза, но каждая складка ее одежды дышала злобой… Рядом с нею, упорно глядя в землю, стоял Марушевич, а позади него — служанка баронессы, до такой степени перепуганная, как будто ей предстояло взойти на плаху…
Наш адвокат все еще зевал, Вокульский сжимал кулаки, а пани Ставская глядела на всех с таким кротким спокойствием, что, будь я скульптором, я изваял бы с нее статую оскорбленной невинности.
Неожиданно Элюня, не слушая уговоров Марианны, выбежала вперед и, схватив мать за руку, тихо спросила:
— Мамочка, зачем этот дядя позвал тебя сюда? Дай я скажу на ушко: наверное, ты шалила, и теперь он поставит тебя в угол…
— Ишь ты, подучили, — сказала багровая кумушка старшей.
— Такого бы вам здоровья, как ее подучили, — проворчал сзади нее бас.
— Вам бы такого здоровья за мою обиду… — гневно возразила кумушка.
— А вы околеете от судорог, и на том свете черти вас будут раскатывать на моих катках, — отвечал противник.
— Тише! — крикнул судья. — Пани Кшешовская, что вы можете сообщить суду по этому делу?
— Выслушайте меня, господин судья! — патетически заговорила баронесса, выставив ногу вперед. — От умершеи девочки осталась мне драгоценная память — кукла, которая очень нравилась вот этой даме, — тут она показала на Ставскую, — и ее девочке…
— Обвиняемая бывала у вас?
— Да, я нанимала ее шить…
— Но ничего ей не заплатила! — гаркнул с конца зала Вирский.
— Тише! — осадил его судья. — Ну и что ж?
— В тот самый день, когда я рассчитала эту женщину, — продолжала баронесса, у меня пропала кукла. Я думала, что умру от огорчения, и сразу заподозрила ее… Предчувствие не обмануло меня; несколько дней спустя мой близкий знакомый, пан Марушевич, который живет как раз против нее, увидел из окна, как эта дама держит в руках мою куклу и, чтобы ее не опознали, надевает на нее другое платье. Тогда я пошла к нему на квартиру с моим поверенным и увидела в бинокль, что моя кукла действительно находится у этой дамы. На следующий день я явилась к ней, отобрала куклу, которую вижу тут на столе, и подала жалобу в суд.
— А вы, пан Марушевич, уверены, что это та самая кукла, которая была у пани Кшешовской? — спросил судья.
— То есть… собственно говоря… никакой уверенности у меня нет.
— Зачем же вы сказали это пани Кшешовской?
— Собственно… я не в этом смысле… — пролепетал Марушевич.
— Не лгите, сударь! — воскликнула баронесса. — Вы со смехом прибежали ко мне и сказали, что Ставская украла куклу и что это на нее похоже…
Марушевич вспыхнул, потом побледнел, снова покраснел, покрылся испариной и стал переминаться с ноги на ногу, что, по-видимому, служило у него признаком сильнейшего сокрушения.
— Подлец! — довольно громко сказал Вокульский. Я заметил, что замечание это отнюдь не ободрило Марушевича. Напротив, он, казалось, еще более растерялся.
Судья обратился к служанке.
— У вас была именно эта кукла?
— Не знаю которая… — еле слышно отвечала она. Судья протянул ей куклу, но служанка молчала, только моргала и ломала руки.
— Ах, это Мими! — закричала Элюня.
— О, господин судья! — воскликнула баронесса. — Дочь свидетельствует против матери.
— Ты знаешь эту куклу? — спросил судья у Элюни.
— Конечно знаю! Совсем такая же была в комнате у баронессы.
— Так это та самая?
— Ой нет, не та… У той было серое платьице и черные туфельки, а у этой туфельки желтые!
— Ну, хорошо… — пробормотал судья и положил куклу на стол. — Пани Ставская, что вы можете сказать?
— Эту куклу я купила в магазине пана Вокульского…
— А сколько вы за нее заплатили? — прошипела баронесса.
— Три рубля.
— Ха-ха-ха! — расхохоталась баронесса. — Этой кукле цена пятнадцать рублей…
— Вы нас не презираете? — спросила она сдавленным голосом.
Вокульский удивленно взглянул ей в глаза и… два раза, один за другим,
— два раза, не сойти мне с этого места! — поцеловал ей руку. А как нежны были эти поцелуи, можно было судить по тому, что совсем не слышно было обычного в таких случаях чмоканья.
— Ах, вы пришли, великодушный пан Вокульский?.. Не погнушались несчастными женщинами, покрытыми позором! — завела, не знаю уж в который раз, свою приветственную речь пани Мисевичова.
— Простите, сударыни, — прервал ее Вокульский. — Ваше положение, конечно, не из приятных, но я не вижу причин впадать в отчаяние. Через две-три недели дело выяснится, и тогда придет время убиваться — только не вам, а этой сумасшедшей баронессе. Как поживаешь, Элюня? — прибавил он, целуя девочку.
Он говорил таким спокойным, уверенным тоном и держался так непринужденно, что пани Мисевичова перестала охать, а пани Ставская взглянула на меня немного бодрее.
— Что же нам делать, великодушный пан Вокульский, который не погнушался… — начала пани Мисевичова.
— Сейчас терпеливо ждать, — перебил Вокульский. — На суде доказать, что баронесса лжет, а затем возбудить против нее иск за клевету; и если ее засадят в тюрьму, пускай отсидит свой срок до последнего часа. Месяц тюремного заключения пойдет ей на пользу. Я уже говорил с адвокатом, завтра он явится к вам.
— Сам бог послал вас, пан Вокульский! — воскликнула пани Мисевичова уже вполне обычным голосом и сорвала с головы повязку.
— Я пришел к вам по более важному поводу, — обратился Стах к пани Ставской (как видно, ему, ослу этакому, не терпелось ее покинуть!). — Вы прекратили свои уроки?
— Да.
— Откажитесь от них раз и навсегда. Это работа тяжелая и невыгодная. Возьмитесь лучше за торговое дело.
— Я?
— Да, вы. Вы умеете считать?
— Я училась бухгалтерии… — еле слышно произнесла пани Ставская. Она почему-то так разволновалась, что должна была опуститься на стул.
— Отлично. Так вот, на меня свалился еще один магазин вместе с его владелицей, вдовой. Почти весь капитал этого предприятия принадлежит мне, поэтому я должен иметь там своего человека, предпочтительно женщину, принимая во внимание владелицу магазина. Итак, согласны ли вы пойти на место кассирши, с жалованьем… пока что семьдесят пять рублей в месяц?
— Ты слышишь, Элена? — И пани Мисевичова обернула к дочери лицо, выражавшее крайнюю степень удивления.
— Значит, вы доверили бы свою кассу мне, несмотря на то, что меня обвиняют… — пролепетала пани Ставская и вдруг разрыдалась.
Однако очень скоро обе дамы успокоились, а через полчаса мы все уже пили чай, мирно беседуя и смеясь…
И это сделал Вокульский! Другого такого на всем свете не найти! Как тут его не любить? Правда… и я, может быть, был бы не менее добрым, только мне не хватает для этого пустячка… полмиллиона рублей, которыми располагает милейший Стах.
Тотчас же после рождества я повел пани Ставскую в магазин Миллеровой, которая приняла новую кассиршу очень сердечно и полчаса мне рассказывала, какой Вокульский благородный, умный и красивый… Как он спас магазин от банкротства, а ее с детьми от нищеты и как хорошо бы такому человеку жениться.
Игривая бабенка, хотя ей добрых тридцать пять лет! Не успела одного мужа спровадить на Повонзки, как уже готова (руку дал бы на отсечение) второй раз выскочить замуж… само собою, за Вокульского! Ей-богу, и не перечтешь, сколько баб бегает за Вокульским (или за его капиталами?).
Пани Ставская, со своей стороны, всем восхищается: и службой, которая приносит ей жалованье, какого она никогда не получала, и новой квартирой, которую подыскал ей Вирский.
Квартира действительно недурна: передняя, кухонька с водопроводом и раковиной, три довольно уютные комнатки, а сверх того, садик. Пока что в нем торчат только три высохших прутика да лежит куча кирпичей, но пани Ставская воображает, что летом устроит в нем рай. Рай, который весь уместится под носовым платком!
1879 год начался победой англичан в Афганистане: под предводительством генерала Робертса они вошли в Кабул. Наверное, соус кабуль поднимется в цене! Молодчина Робертс: без руки, а лупит афганцев так, что перья летят… Впрочем, таких дикарей лупить нетрудно: посмотрел бы я, мистер Робертс, как бы вы справились с венгерской пехотой!
Для Вокульского новый год тоже начался баталией с этим Обществом по торговле с Россией. Мне кажется, еще одно заседание, и он разгонит своих компаньонов на все четыре стороны. Что за странные люди, даром что интеллигенты: промышленники, купцы, дворяне, графы! Он им основал торговое общество, а они его же считают врагом этого общества и всю заслугу приписывают себе. Он им дает семь процентов за полугодие, а они еще недовольны и хотели бы снизить жалованье служащим.
А милые служащие, за которых Вокульский ломает копья! Чего-чего только они не наговаривают на него, называют его эксплуататором (NB — в нашем предприятии самые высокие оклады и премии), подкапываются друг под друга…
С грустью вижу, что с некоторых пор у нас начинают прививаться неизвестные ранее повадки: поменьше работать, погромче жаловаться, а потихоньку строить козни и распускать сплетни. Но зачем мне мешаться в чужие дела…
А теперь я с неимоверной быстротой докончу рассказ о трагедии, которая неминуемо потрясет каждое благородное сердце.
Я уже успел позабыть о гнусном процессе Кшешовской против невинной, чистой, чудесной пани Ставской, как вдруг однажды, в конце января, над нами сразу разразилось два громовых удара: известие о том, что в Ветлянке вспыхнула чума, и — повестки мне и Вокульскому с вызовом в суд на завтра. У меня ноги онемели, и онемение это стало подниматься от пяток к коленям, а потом выше, к желудку, направляясь, по-видимому, к сердцу. «Чума или паралич?» — думал я. Но Вокульский принял повестку весьма равнодушно, и я преисполнился надежды.
И вот иду я вечером, такой бодрый, к моим дамам, уже на новую их квартиру, как вдруг слышу посредине улицы: «Клинг-кланг!.. клинг-кланг!» О, раны Христовы, да ведь это ведут арестантов?.. Что за ужасное предзнаменование!
Ох, какие грустные мысли овладели мной: «Что, если суд нам не поверит (ведь случаются судебные ошибки) и эту благороднейшую женщину бросят в тюрьму, хотя бы на неделю, хотя бы на один день, — что тогда? Она этого не переживет, да и я тоже… А если переживу, то разве лишь затем, чтобы заботиться о бедняжке Элюне.
Да! Я должен жить… Но что это будет за жизнь!
Вхожу к ним… Опять та же история! Пани Ставская, страшно бледная, сидит в сторонке на табурете, а у пани Мисевичовой на голове платок, смоченный в болеуспокаивающем растворе. Старушка благоухает камфарой и громко причитает:
— О великодушный мой пан Жецкий, вы не погнушались бедными опозоренными женщинами! Представьте себе, какое несчастье: завтра разбирается дело Элены… И подумайте только, что будет, если суд ошибется и приговорит мою несчастную дочь к арестантским ротам?.. Не волнуйся, Эленка, мужайся, мужайся, авось бог помилует… Хотя сегодня мне приснился ужасный сон…
(Она видела сон… я повстречал арестантов… Быть беде!)
— Да что вы, полноте! — говорю я. — Наше дело чистое, мы выиграем… Велика важность — наше дело! Похуже вот история с чумой, — прибавил я, желая отвлечь ее внимание от столь горестного предмета.
Ну, и попал пальцем в небо! Старушка как всполошится:
— Чума? тут? в Варшаве? Что, Элена, не говорила я тебе? О-оо-ох! всем нам погибать… Известное дело, во время чумы все запираются по домам… еду подают через окна на шестах… трупы крючьями стаскивают в ямы…
Ну, вижу я, старушонка моя разошлась вовсю, и, чтобы поумерить ее пыл насчет чумы, я опять упомянул о суде, на что милая дама ответила длинным рассуждением о позоре, преследующем их семью, о возможном заключении пани Ставской в тюрьму, о том, что у них распаялся самовар…
Короче говоря, последний вечер перед судом, когда необходимо было собрать всю энергию, именно этот последний вечер прошел в разговорах о чуме и смерти, позоре и тюрьме. В голове у меня все так перепуталось, что, выйдя на улицу, я не сразу мог сообразить, куда мне надо: направо или налево.
На следующий день (дело было назначено на десять часов) я уже в восемь приехал к моим дамам, но не застал ни души. Все отправились к исповеди — мамаша, дочка, внучка и кухарка — и беседовали с богом до половины десятого, а я, несчастный (на дворе-то был январь), прогуливался на морозе перед домом и размышлял: «Только этого не хватает! Опоздают к разбору, а может, и уже опоздали, суд заочно вынесет приговор и, разумеется, не только осудит пани Ставскую, но вдобавок еще решит, что она сбежала, и разошлет объявления с ее приметами… С бабами всегда так!»
Наконец все четыре явились вместе с Вирским (неужели и этот благочестивый человек ходил сегодня к исповеди?) и мы в двух пролетках поехали в суд: я с пани Ставской и Элюней, а Вирский с пани Мисевичовой и кухаркой. Жаль, что не прихватили с собою еще кастрюлю, самовар и керосинку! Перед зданием суда мы увидели экипаж, в котором приехали Вокульский и адвокат. Они поджидали нас у лестницы, грязной, как будто по ней прошел батальон пехоты; у обоих были совершенно спокойные лица. Я даже готов держать пари, что они беседовали о чем-то постороннем, а не о пани Ставской.
— О благородный пан Вокульский, вы не погнушались бедными женщинами, покрытыми… — начала пани Мисевичова.
Но Стах подал ей руку, адвокат подхватил пани Ставскую, Вирский взял за ручку Элюню, а я присоединился к Марианне — и так вступили мы в святилище мирового судьи.
Зал напомнил мне школу: судья восседал на возвышении, как учитель на кафедре, а против него, на скамьях, расставленных в два ряда, теснились обвиняемые и свидетели. В эту минуту в памяти моей так живо встали детские годы, что я невольно глянул на печь, не сомневаясь, что увижу возле нее сторожа с розгой и скамейку, на которой нас пороли. По рассеянности я чуть было не крикнул: «Больше никогда не буду, господин учитель!» — однако вовремя опомнился.
Мы стали усаживать наших дам; не обошлось без небольшой стычки с евреями, которые, как я позже узнал, являются самыми терпеливыми слушателями судебных дел, в особенности — о краже и надувательстве. Однако место нашлось даже для славной Марианны, у которой был такой вид, словно она вот-вот начнет читать молитву и осенять себя крестным знамением.
Вокульский, наш адвокат и я поместились в первом ряду с краю, рядом с субъектом в рваном пальто и с подбитым глазом, на которого один из блюстителей порядка бросал свирепые взгляды.
«Вероятно, опять какое-нибудь столкновение с полицией», — подумал я.
Вдруг рот мой сам собой разинулся от удивления: перед кафедрой мирового судьи я увидел знакомые лица — налево от стола — Кшешовскую, ее плюгавого адвоката и прохвоста Марушевича, а направо — двух студентов. Один из них выделялся сильно потертой тужуркой и необычайно буйным красноречием, на втором была еще более потертая тужурка, на шее цветной шарф, а лицом он, ей-богу, смахивал на покойника, сбежавшего с катафалка.
Я внимательно вгляделся в него. Да, это он, тот самый тщедушный молодой человек, который во время первого визита Вокульского к пани Ставской бросил на голову баронессе селедку. Милый юноша! Но, право, мне никогда не случалось видеть существо столь худое и желтое…
Сначала я подумал, что баронесса привлекла к суду этих приятных молодых людей как раз по поводу вышеупомянутой селедки. Однако вскоре я убедился, что речь идет о другом, а именно о том, что Кшешовская, вступив во владение домом, вознамерилась выгнать на улицу своих самых заклятых врагов и одновременно самых несостоятельных своих должников.
Когда мы вошли, дело между баронессой и молодыми людьми достигло своего апогея.
Первый студент, красивый юноша с усиками и бачками, то приподнимаясь на цыпочки, то опускаясь на каблуки, рассказывал о чем-то судье; при этом он плавно размахивал правой рукой, а левой кокетливо подкручивал усики, далеко отставляя мизинец, украшенный перстнем с дыркой вместо камешка.
Второй юнец угрюмо молчал и прятался за спину своего товарища. В его позе я заметил некую любопытную деталь: молитвенно сложив ладони, он прижимал обе руки к груди, словно придерживая ими книжку или икону.
— Итак, ваши фамилии, господа? — спросил судья.
— Малесский, — с поклоном ответил обладатель бачков. — И Паткевич… — прибавил он, указав полным изящества жестом на своего мрачного коллегу.
— А где третий ответчик?
— Он нездоров, — ответил Малесский манерно. — Это наш сожитель, однако он весьма редко бывает у нас.
— Как это редко бывает? Где же он проводит целые дни?
— В университете, в анатомическом театре, случается — в столовой.
— Ну, а ночью?
— Об этом, господин судья, я мог бы вам сообщить только с глазу на глаз.
— А где же он прописан?
— О, прописан он в нашем доме, поскольку ему не хотелось бы лишний раз затруднять органы власти, — пояснил Малесский с видом лорда.
Судья обратился к Кшешовской:
— Что же, сударыня, вы по-прежнему не желаете оставлять в своем доме этих господ?
— Ни за что на свете! — ужаснулась баронесса. — Они ночи напролет рычат, топают, кукарекают, свистят… Нет в доме ни одной прислуги, которой они не заманили бы к себе… Ах, господи! — вдруг вскрикнула она, отворачиваясь.
Этот вопль удивил судью, но не меня. Я успел заметить, как Паткевич, не отнимая рук от груди, вдруг закатил глаза и опустил нижнюю челюсть, на мгновение совершенно уподобившись мертвецу. Лицо его и вся поза действительно могли перепугать даже нормального человека.
— Самое отвратительное, что господа эти выливают из окна какие-то жидкости…
— Уж не на вас ли, сударыня? — нагло спросил Малесский.
Баронесса посинела от злости, но промолчала: ей было стыдно признаться.
— Что же еще? — продолжал судья.
— А хуже всего (из-за чего я и заболела нервным расстройством), что господа эти по нескольку раз в день стучат в мои окна черепом…
— Вы это делаете, господа? — обратился судья к студентам.
— С вашего позволения, господии судья, я сейчас все объясню, — начал Малесский, вставая в такую позу, как будто собирался танцевать менуэт. — Нам прислуживает дворник, который проживает внизу; так вот, чтобы не затруднять себя хождением вниз и вверх, на четвертый этаж, мы припасли длинную веревку, привешиваем к ней что под руку попадется (может случайно подвернуться и череп) и… стучим к нему в окно, — закончил он таким нежным тоном, что трудно было предположить что-нибудь предосудительное в столь невинном способе сигнализации.
— Ах, господи! — опять вскрикнула баронесса и пошатнулась.
— Ясно, больная женщина… — пробормотал Малесский.
— Я не больная — завопила Кшешовская. — Выслушайте меня, господин судья! Я не могу смотреть вон на того… он все время корчит такие рожи… Точно покойник… Я недавно потеряла дочку! — закончила она со слезами.
— Честное слово, у этой дамы галлюцинации! — заметил Малесский. — Кто тут похож на покойника? Паткевич? Такой хорошенький мальчик! — прибавил он, толкая вперед своего коллегу, который… в эту минуту, уже в пятый раз, изображал мертвеца.
Зал разразился хохотом; судья, пытаясь сохранить важность, уткнулся в бумаги и после долгой паузы строго объявил, что смеяться запрещено и всякий нарушающий тишину будет подвергнут денежному штрафу.
Паткевич, пользуясь беспорядком, дернул товарища за рукав и угрюмо шепнул:
— Что же ты, Малесский, свинья ты этакая, издеваешься надо мною в публичном месте?
— Да ведь ты и вправду хорошенький. Женщины по тебе с ума сходят!
— Так не потому ведь… — проворчал Паткевич, уже гораздо миролюбивее.
— Когда же вы, господа, уплатите двенадцать рублей пятьдесят копеек, причитающиеся с вас за январь месяц? — спросил судья.
На этот раз Паткевич изобразил человека с бельмом на глазу и парализованной половиной лица, а Малесский погрузился в глубокое раздумье.
— Если бы, — ответил он минуту спустя, — мы могли остаться до каникул, тогда… Вот что! Пусть баронесса заберет себе нашу мебель.
— Ах, ничего мне уже не надо, ничего… Только уезжайте вы от меня! Я не претендую даже на квартирную плату… — закричала баронесса.
— Как эта женщина компрометирует себя, — шепнул наш адвокат. — Таскается по судам, берет в поверенные какого-то прощелыгу…
— Но мы, сударыня, мы претендуем на возмещение убытков! — заявил Малесский. — Где это видано, среди зимы гнать порядочных людей с квартиры! Если мы и найдем комнату, то уж такую дрянь, что по меньшей мере двое из нас умрут от чахотки…
Паткевич, вероятно чтобы придать вес словам оратора, задвигал ушами и кожей на голове, что вызвало новый приступ веселья в зале.
— Первый раз вижу нечто подобное! — сказал наш адвокат.
— Вы говорите о судебном разбирательстве? — осведомился Вокульский.
— Нет, о том, как он двигает ушами. Просто артистически!
Между тем судья написал и огласил приговор, в силу которого господа Малесский и Паткевич обязывались уплатить двенадцать рублей пятьдесят копеек за квартиру, а также освободить оную к восьмому февраля.
Тут произошло чрезвычайное событие. Паткевич, услыхав приговор, испытал столь сильное потрясение, что лицо его позеленело, и он лишился чувств. К счастью, падая, он попал в объятия Малесского, иначе бедняга страшно бы расшибся.
В зале, разумеется, раздались сочуственные возгласы, кухарка пани Ставской заплакала, евреи начали показывать пальцами на баронессу и покашливать. Смущенный судья прервал заседание и, кивнув головою Вокульскому (откуда они знакомы?), пошел в другую комнату, а двое полицейских почти на руках вынесли несчастного юношу, который на этот раз действительно был похож на труп.
Лишь в прихожей, когда его положили на скамью и кто-то крикнул, чтобы его облили водой, больной вдруг вскочил и угрожающим тоном произнес:
— Ну-ну! Только, пожалуйста, без этих дурацких шуток…
После чего сам надел пальто, энергично втиснул ноги в довольно рваные калоши и легкой поступью покинул здание суда, к великому удивлению полицейских, обвиняемых и свидетелей.
В эту минуту к нашей скамье подошел какой-то чиновник и шепнул Вокульскому, что судья приглашает его к завтраку. Стах вышел, а пани Мисевичова принялась звать меня отчаянными знаками.
— Иисусе, Мария! — вздыхала она. — Вы не знаете, зачем судья вызвал этого благороднейшего из людей? Должно быть, хочет ему сказать, что положение Элены безнадежно… Ох, у бессовестной баронессы, как видно, большие связи… одно дело она уже выиграла, и, наверно, то же самое будет с Эленой… О, я несчастная! Нет ли у вас, сударь, каких-нибудь подкрепляющих капель?
— Вам нехорошо?
— Пока нет, хотя здесь душно… Но я страшно боюсь за Элену… А ну, как ее приговорят — она может лишиться чуств и умереть, если сразу не принять мер… Как вы думаете, дорогой мой, не следует ли мне броситься в ноги судье и заклинать его…
— Помилуйте, сударыня, это совсем лишнее… Наш адвокат как раз говорил, что баронесса уже и сама, наверно, хотела бы прекратить дело, да поздно.
— Почему же, мы согласимся! — вскричала старушка.
— Э, нет, почтеннейшая, — возразил я с некоторым даже раздражением. — Либо мы уйдем отсюда совершенно оправданные, либо…
— Умрем, хотите вы сказать? — перебила старушка… — О, не говорите этого… Вы даже не знаете, как неприятно в мои годы слышать о смерти…
Я отошел от старушки, окончательно павшей духом, и приблизился к пани Ставской.
— Как вы себя чуствуете, сударыня?
— Превосходно! — отвечала она с твердостью. — Еще вчера я ужасно боялась, но после исповеди мне стало легче, и теперь я совсем успокоилась.
Я сжал ее руку долгим… долгим пожатием, как умеют только истинно любящие, и побежал к своей скамье, потому что в зал вошел Вокульский, а за ним и судья.
Сердце мое неистово колотилось. Я оглянулся вокруг. Пани Мисевичова сидела с закрытыми глазами, по-видимому молилась, пани Ставская была очень бледна, но сосредоточенно-спокойна, баронесса нервно теребила свой салоп, а наш адвокат, поглядывая на потолок, подавлял зевоту.
В эту минуту Вокульский посмотрел на пани Ставскую, и — черт меня побери, если я не подметил в его глазах столь несвойственное ему выражение нежного участия…
Еще парочка таких процессов, и, я уверен, он до смерти влюбится в нее.
Судья несколько минут что-то писал, а кончив, объявил присутствующим, что теперь будет разбираться дело Кшешовской против Ставской о краже куклы.
Затем он пригласил обе стороны и их свидетелей выйти вперед.
Я стоял возле скамей для публики, и мне был слышен разговор двух кумушек; одна из них, помоложе, с багровым лицом, объясняла старшей:
— Видите, вон та красивая дама украла у той второй дамы куклу…
— Нашла тоже на что позариться!
— Что ж поделаешь! Не всякому гладильные катки воровать…
— Сами вы катки воруете, — откликнулся сзади них чей-то бас. — Вор не тот, кто свое отбирает, а тот, кто даст пятнадцать рублей задатку и думает, что купил товар…
Судья продолжал писать, а я попытался припомнить речь, которую приготовил вчера, чтобы защитить пани Ставскую и заклеймить позором баронессу. Но все выражения и обороты перемешались у меня в голове, поэтому я снова начал осматриваться кругом.
Пани Мисевичова все еще тихонько молилась, а сидевшая позади нее Марианна плакала. У Кшешовской лицо посерело, она прикусила губу и опустила глаза, но каждая складка ее одежды дышала злобой… Рядом с нею, упорно глядя в землю, стоял Марушевич, а позади него — служанка баронессы, до такой степени перепуганная, как будто ей предстояло взойти на плаху…
Наш адвокат все еще зевал, Вокульский сжимал кулаки, а пани Ставская глядела на всех с таким кротким спокойствием, что, будь я скульптором, я изваял бы с нее статую оскорбленной невинности.
Неожиданно Элюня, не слушая уговоров Марианны, выбежала вперед и, схватив мать за руку, тихо спросила:
— Мамочка, зачем этот дядя позвал тебя сюда? Дай я скажу на ушко: наверное, ты шалила, и теперь он поставит тебя в угол…
— Ишь ты, подучили, — сказала багровая кумушка старшей.
— Такого бы вам здоровья, как ее подучили, — проворчал сзади нее бас.
— Вам бы такого здоровья за мою обиду… — гневно возразила кумушка.
— А вы околеете от судорог, и на том свете черти вас будут раскатывать на моих катках, — отвечал противник.
— Тише! — крикнул судья. — Пани Кшешовская, что вы можете сообщить суду по этому делу?
— Выслушайте меня, господин судья! — патетически заговорила баронесса, выставив ногу вперед. — От умершеи девочки осталась мне драгоценная память — кукла, которая очень нравилась вот этой даме, — тут она показала на Ставскую, — и ее девочке…
— Обвиняемая бывала у вас?
— Да, я нанимала ее шить…
— Но ничего ей не заплатила! — гаркнул с конца зала Вирский.
— Тише! — осадил его судья. — Ну и что ж?
— В тот самый день, когда я рассчитала эту женщину, — продолжала баронесса, у меня пропала кукла. Я думала, что умру от огорчения, и сразу заподозрила ее… Предчувствие не обмануло меня; несколько дней спустя мой близкий знакомый, пан Марушевич, который живет как раз против нее, увидел из окна, как эта дама держит в руках мою куклу и, чтобы ее не опознали, надевает на нее другое платье. Тогда я пошла к нему на квартиру с моим поверенным и увидела в бинокль, что моя кукла действительно находится у этой дамы. На следующий день я явилась к ней, отобрала куклу, которую вижу тут на столе, и подала жалобу в суд.
— А вы, пан Марушевич, уверены, что это та самая кукла, которая была у пани Кшешовской? — спросил судья.
— То есть… собственно говоря… никакой уверенности у меня нет.
— Зачем же вы сказали это пани Кшешовской?
— Собственно… я не в этом смысле… — пролепетал Марушевич.
— Не лгите, сударь! — воскликнула баронесса. — Вы со смехом прибежали ко мне и сказали, что Ставская украла куклу и что это на нее похоже…
Марушевич вспыхнул, потом побледнел, снова покраснел, покрылся испариной и стал переминаться с ноги на ногу, что, по-видимому, служило у него признаком сильнейшего сокрушения.
— Подлец! — довольно громко сказал Вокульский. Я заметил, что замечание это отнюдь не ободрило Марушевича. Напротив, он, казалось, еще более растерялся.
Судья обратился к служанке.
— У вас была именно эта кукла?
— Не знаю которая… — еле слышно отвечала она. Судья протянул ей куклу, но служанка молчала, только моргала и ломала руки.
— Ах, это Мими! — закричала Элюня.
— О, господин судья! — воскликнула баронесса. — Дочь свидетельствует против матери.
— Ты знаешь эту куклу? — спросил судья у Элюни.
— Конечно знаю! Совсем такая же была в комнате у баронессы.
— Так это та самая?
— Ой нет, не та… У той было серое платьице и черные туфельки, а у этой туфельки желтые!
— Ну, хорошо… — пробормотал судья и положил куклу на стол. — Пани Ставская, что вы можете сказать?
— Эту куклу я купила в магазине пана Вокульского…
— А сколько вы за нее заплатили? — прошипела баронесса.
— Три рубля.
— Ха-ха-ха! — расхохоталась баронесса. — Этой кукле цена пятнадцать рублей…