Страница:
— Так порви с ними, крестись…
— И не подумаю. Во-первых, креститься — не значит порвать с ними, да и я из тех жидовских феноменов, что не любят притворяться и врать. Во-вторых, если я не порвал с ними, когда они были слабы, то тем более не порву сейчас, когда они стали сильны.
— Мне кажется, что именно сейчас они слабее, чем прежде, — заметил Вокульский.
— Не потому ли, что их начали ненавидеть?
— Полежим, ненависть — сказано слишком сильно.
— Да перестань ты, я ведь не слеп и не глуп… Знаю, что болтают насчет евреев в мастерских, кабаках, магазинах и даже в газетах… И не сомневаюсь, что в ближайшие годы разразятся новые преследования, после которых мои братья во Израиле станут еще умнее, сильнее и сплоченнее… Ох, когда-нибудь они рассчитаются с вами! Прохвосты они отчаянные, но я вынужден признать их гениальность и не стану отрицать своей к ним симпатии… Последний замызганный еврейчик мне милее самого опрятного барчука; а когда я, впервые за двадцать лет, зашел в синагогу и услышал песнопения — честное слово, на глаза мои навернулись слезы… Что и говорить! Прекрасен Израиль в торжестве своем, и сладко подумать, что в торжестве угнетенных есть частичка твоей заслуги!
— Шуман, мне кажется, у тебя жар.
— Вокульский, я уверен, что у тебя бельмо, но не на глазу, а на мозгах…
— Как ты можешь говорить при мне подобные вещи?
— Говорю я прежде всего потому, что не хочу быть гадиной, которая жалит исподтишка, а во-вторых… ты, Стах, с нами воевать не будешь… Ты разбит, разбит своими же… Магазин ты продал, из Общества выходишь… Песенка твоя спета.
Вокульский понурился.
— Сам посуди, — продолжал Шуман, — кто остался с тобой? Я, еврей, презираемый и обездоленный, равно как и ты… и по вине тех же людей… по вине великосветских господ…
— Ты становишься сентиментален.
— Это не сентиментальность! Они кичились перед нами своим величием, рекламировали свои добродетели, навязывали нам свои идеалы… А теперь скажи сам: чего стоят их идеалы и добродетели, в чем их величие, которое нуждалось в поддержке твоего кармана? Всего год провел ты с ними, якобы на равноправном положении, и до чего они тебя довели? Посуди же, до чего они должны были довести тех, кого целые столетия угнетали, топтали ногами?.. Потому-то советую тебе: объединись с евреями! Удвоишь состояние и, как гласит Ветхий завет, «узришь врагов у стоп твоих…» Взамен за фирму и несколько теплых слов мы отдадим в твои руки Ленцких, Старских и еще кое-кого в придачу… Шлангбаум не годится тебе в компаньоны, это шут гороховый.
— Допустим, вы перегрызете горло всем этим ясновельможным господам… А дальше что?
— Нам не останется ничего иного, как объединиться с вашим народом, мы станем его интеллигенцией, ибо сейчас у него интеллигенции нет… Мы научим его нашей философии, нашей политике и экономике, и наверняка при нас ему будет лучше, чем при нынешних руководителях… Ну и руководители! — рассмеялся он.
Вокульский махнул рукой.
— Сдается мне, что ты, который всех и вся лечишь от расслабляющей мечтательности, сам страдаешь этой болезнью.
— То есть… почему?
— Да потому… У вас у самих нет почвы под ногами, а собираетесь других сваливать с ног… Лучше подумайте о справедливом равноправии, а не о завоевании мира и не беритесь лечить чужие пороки, не избавившись от своих собственных, которые увеличивают число ваших врагов. Впрочем, ты и сам не знаешь, чего хочешь: то презираешь евреев, то переоцениваешь их…
— Я презираю отдельные личности, но массу уважаю.
— А я наоборот: массу презираю, а личности подчас высоко ценю.
Шуман задумался.
— Делай как знаешь, — сказал он, беря шляпу. — Однако факт, что если ты выйдешь из Общества, оно попадет в руки Шлангбаума и его паршивой шайки. Между тем, оставшись там, ты мог бы привлечь к делу людей честных, порядочных, у которых пороков немного, а связи среди евреев огромные.
— Так или сяк, Обществом завладеют евреи.
— С той разницей, что без тебя это сделают евреи синагогального толка, а с твоей помощью — евреи университетского толка.
— Не все ли равно! — пожал плечами Вокульский.
— Отнюдь. Нас с ними связывает общность расы и положения, но разделяет разность воззрений. У нас — наука, у них — талмуд, у нас — ум, у них — смекалка; мы немножко космополиты — они хотели бы отгородиться от всего мира и не признают ничего, кроме своей синагоги и кагала. Когда речь идет о борьбе с общим противником, они превосходные союзники, но если дело касается прогресса внутри иудейства… они только страшное бремя! И потому интересы цивилизации требуют, чтобы именно мы могли влиять на коренные вопросы. Они только и сумеют что испакостить мир лапсердаками и чесноком, а не способствовать его совершенствованию… Пораздумай над этим, Стах!..
Он обнял Вокульского и вышел, насвистывая арию: «Рахиль, ты мне дана небесным провиденьем…»
«Итак, — размышлял Вокульский, — по-видимому, предстоит драка между прогрессивными и реакционными евреями, оспаривающими друг у друга нашу шкуру, и от меня ожидают, что я примкну к одной из сторон… Заманчивая роль!.. Ах, как все это скучно и нудно…»
И он вернулся к своим мечтам. Опять перед ним встали потрескавшиеся стены Гейстова дома и бесконечная лестница, наверху которой возвышалась бронзовая статуя богини с головой, окутанной облаками, и загадочной надписью у подножья: «Чистая и неизменная…»
Он смотрел на складки ее одежды, и на минуту ему стали смешны и панна Изабелла, и ее победоносный поклонник, и собственные терзания.
«Возможно ли?.. возможно ли?.. чтобы я…»
Но статуя вдруг исчезла, а боль вернулась и расположилась в его сердце полновластной хозяйкой.
Через несколько дней после Шумана пришел Жецкий.
Он очень исхудал, опирался на палку и так обессилел, поднимаясь на второй этаж, что упал, задыхаясь, на стул и еле мог говорить.
Вокульский ужаснулся.
— Что с тобой, Игнаций? — воскликнул он.
— Э, пустое… Малость состарился, а малость… Пустое!
— Да ты лечись, дорогой, съезди куда-нибудь…
— Признаюсь тебе, я уже пробовал уехать… Даже сидел уже в вагоне… Но такая тоска меня взяла по Варшаве… по нашему магазину, — прибавил он тише, — что… И-и-и! Куда там!.. Извини, что я пришел сюда…
— Ты еще извиняешься, старина дорогой!.. Я думал, ты на меня сердишься…
— На тебя? — возразил Жецкий, с любовью глядя на Вокульского. — На тебя?.. Ну, да чего там… Меня заставили прийти дела и большая неприятность…
— Неприятность?
— Представь себе, Клейна арестовали…
Вокульский подался назад вместе со стулом.
— Клейна и тех двух… помнишь? Малесского и Паткевича…
— За что?
— Они ведь жили в доме баронессы Кшешовской, ну и, по правде сказать, немножко… допекали… этого… Марушевича… Он из себя вон выходил, а они свое… Наконец он побежал в участок жаловаться… Явилась полиция, произошел какой-то скандал, и всех троих упрятали в тюрьму.
— Дети! Малые дети… — тихо сказал Вокульский.
— И я тоже говорил, — подхватил Жецкий. — Конечно, ничего им не будет, но все-таки неприятность. Марушевич, осел этакий, сам перепугался. Прибежал ко мне, божился, что он тут ни при чем… Я уж не выдержал и говорю ему: «Не сомневаюсь, что вы ни при чем, но несомненно также, что в наше время господь бог жалует негодяев… По совести, это вам полагалось бы сейчас сидеть за решеткой за подлоги, а не этим сорванцам…» Он даже расплакался. Поклялся, что отныне вступит на праведный путь, а если до сих пор не вступил, то лишь по твоей вине. «Я был преисполнен благороднейших намерений, — говорил он, — но пан Вокульский, вместо того чтобы протянуть мне по-дружески руку и поддержать мою готовность к добру, пренебрег мною…»
— Вот честная душа! — рассмеялся Вокульский. — Что еще слышно?
— В городе поговаривают, что ты выходишь из Общества…
— Верно…
— И отдаешь его евреям…
— Позволь, ведь мои компаньоны не подержанное платье, чтобы их можно было отдавать, — рассердился Вокульский. — У них есть деньги, есть головы на плечах… Пусть ищут подходящих людей и сами устраивают свои дела.
— Как же, найдут они! А если б даже нашли — кому довериться, как не евреям? А евреи всерьез заинтересовались этим делом. Дня не проходит, чтобы не заглянул ко мне Шуман или Шлангбаум, и каждый старается меня уговорить, чтобы я после твоего ухода взял на себя руководство Обществом…
— Фактически ты и теперь руководишь им…
Жецкий махнул рукой.
— С помощью твоих замыслов и денег! Но не о том речь… Судя по всему, Шуман принадлежит к одной партии, а Шлангбаум к другой, и оба нуждаются в подставном лице. В разговорах со мною один на другого собак вешает, но вчера я слыхал, будто обе их партии готовы прийти к соглашению.
— Умники! — шепнул Вокульский.
— Разочаровался я в них, — продолжал Жецкий. — Как старый купец скажу тебе: все у них держится на бахвальстве, надувательстве и низкопробной дешевке.
— Ну, не слишком-то ругай их, ведь мы сами вырастили их такими…
— Вовсе не мы! — возмущенно воскликнул Жецкий. — Они всюду на один манер. Где только я ни встречал их — в Пеште и Константинополе, в Париже и Лондоне, — принцип у них везде один: «Давай поменьше, бери побольше», — и это как в материальном, так и в духовном смысле. Мишура… одна мишура!
Вокульский встал и зашагал из угла в угол.
— Прав был Шуман, — заметил он, — что вражда к евреям растет, если даже ты…
— Я не чуствую к ним вражды… вообще я уже не вояка… Но ты только погляди, что творится вокруг! Они втираются всюду, открывают магазины, готовы все захватить в свои руки… И стоит одному устроиться повыше, он уже тащит за собой целый легион своих — ничуть не лучше, а даже хуже наших. Увидишь, во что они превратят наш магазин: каких заведут приказчиков, какие товары… И не успели они завладеть магазином, а уже заводят связи с аристократией, осаждают твое Общество…
— Сами мы виноваты, сами! — повторял Вокульский. — Мы не можем запретить кому-либо завоевывать себе лучшее положение, но можем не отступать с занятых позиций.
— А ты сам отступаешь.
— Не по их вине; они со мною обошлись честно.
— Потому что ты был им нужен. Они использовали тебя и твои связи, как ступеньку…
— Ну, ладно, — оборвал Вокульский. — Мы друг друга не переубедим. Да, вот что… Я получил официальное свидетельство о смерти Людвика Ставского.
Жецкий вскочил.
— Мужа пани Элены?.. Где оно? — взволнованно спросил он. — Да ведь это спасение для всех нас!
Вокульский протянул Жецкому документы, и тот схватил их трясущимися руками.
— Царствие ему небесное, и… слава богу! — говорил он, читая. — Ну, милый Стах, теперь уж никаких препятствий… Женись на ней… Ах, если б ты знал, как она тебя любит… Я тотчас же уведомлю бедняжку, а бумаги ты отвези ей сам и… тут же сделай предложение… Я уже вижу, Общество спасено, а может, и магазин уцелеет… Сотни людей, которых ты избавишь от нужды, будут благословлять вас… Что это за женщина… Только с нею ты найдешь наконец покой и счастье…
Вокульский остановился перед ним и покачал головой.
— А она со мной?
— Она любит тебя безумно… Ты даже не представляешь…
— А знает она, кого любит? Разве ты не видишь, что я развалина, и самого худшего вида — развалина духовная… Отравить кому-нибудь счастье я сумею, но дать… Если я могу еще что-нибудь дать людям, то только деньги и труд, и то… не нынешним людям, совсем, совсем другим…
— Да перестань ты!.. — вскричал Жецкий. — Женись на ней, и сразу тебе все представится в другом свете…
Вокульский грустно улыбнулся.
— Да, жениться… Связать хорошее, невинное существо, злоупотребить благороднейшими чуствами, а душою быть далеко, далеко… А через годик, другой, пожалуй, ее же попрекать тем, что ради нее я отказался от великих замыслов…
— Политика?.. — таинственно шепнул Жецкий.
— Какая там политика!.. Было у меня и время и возможность разочароваться в ней… Есть кое-что поважнее политики.
— Уж не изобретение ли Гейста?
— А ты откуда знаешь?
— От Шумана.
— Ах, правда… Я забыл, что Шуман всегда все знает. Тоже талант…
— И весьма полезный. Все же советую: подумай о пани Ставской, иначе…
— Ты ее отобьешь? — усмехнулся Вокульский. — Отбивай, отбивай. Даю слово, нуждаться вы не будете.
— Тьфу ты… да перестань, право! Свет бы вверх дном перевернулся, если бы такой старый хрыч, как я, помышлял о подобной женщине. Нет, тут есть кое-кто поопаснее… Мрачевский… Просто с ума сходит по ней и уже третий или четвертый раз поехал ее навестить… А женское сердце не камень…
— О… Мрачевский!.. Что, он уже не разыгрывает из себя социалиста?
— Какое! Теперь он говорит, что стоит, мол, человеку отложить первую тысчонку да вдобавок познакомиться с такой прелестной женщиной, как всякая политика вылетает вон из головы.
— Бедняга Клейн держался иных взглядов, — заметил Вокульский.
— Ну, что там Клейн, отчаянная башка! Хороший малый, но приказчик никудышный… Мрачевский — вот кто был бриллиант! Красавец, болтал по-французски, а как посматривал на покупательниц, как подкручивал усики… Этот своего не упустит, и вот увидишь, сманит он твою пани Ставскую!
Старик собрался уходить, но в дверях остановился и прибавил:
— Женись на ней, Стах, женись… Осчастливишь женщину, сохранишь торговое общество, а может, и магазин спасешь. Подумаешь, изобретения!.. Я еще понимаю в наше время политические цели, когда с минуты на минуту могут произойти события чрезвычайной важности. Но какие-то летательные машины… Впрочем, может, и они пригодятся? — прибавил он, подумав. — Гм… пожалуй, поступай как хочешь, только скорее решай насчет пани Ставской, потому что, ей-богу, Мрачевский зевать не станет. Он малый не промах! Летательные машины… Фу ты! Впрочем, кто знает… Может быть… может быть, и они на что-нибудь пригодятся!
Вокульский остался один.
«Париж или Варшава? — подумал он. — Там цель возвышенная, но, может статься, недостижимая, тут — несколько сот человек…»
— Которых я видеть не могу!.. — неожиданно вырвалось у него.
Он подошел к окну и постоял, глядя на улицу, просто чтобы прийти в себя. Но все его раздражало: движение экипажей, суета прохожих, их озабоченные или улыбающиеся лица… Более же всего расстраивал его вид женщин. Каждая казалась ему воплощением глупости и притворства.
«Рано или поздно каждая найдет своего Старского, — думал он. — Во всяком случае, каждая его ищет».
Вскоре его снова навестил Шуман.
— Дорогой мой, — смеясь, крикнул доктор еще в дверях, — можешь выгнать меня вон, но я все равно буду донимать тебя визитами…
— Да пожалуйста, приходи почаще! — ответил Вокульский.
— Так ты согласен?.. Чудесно… Наполовину ты вылечился… Однако что значит сильный мозг! Не прошло и двух месяцев тяжелой мизантропии, а ты уже способен снисходить к представителям человеческого рода, да к тому еще в моем лице. Ха-ха-ха!.. Ну, а если бы впустить в твою клетку этакую шикарную бабочку…
Вокульский побледнел.
— Ну, ну… знаю, что рано… Хотя, вообще говоря, пора бы тебе показаться на люди. Это окончательно бы тебя вылечило. Возьми, например, меня, — разглагольствовал Шуман. — Пока я сидел в четырех стенах, скучно мне было, как черту на колокольне; но чуть только вылез на свет божий, уж к моим услугам тысяча удовольствий. Шлангбаум старается меня обжулить и удивляется с каждым днем все сильнее, убеждаясь, что хоть на вид я прост, а все его ходы наперед угадываю. Он даже начал меня уважать…
— Довольно скромное удовольствие, — заметил Вокульский.
— Погоди! Второе удовольствие доставляют мне мои единоверцы из финансовых кругов; они, видишь ли, вбили себе в голову, будто я обладаю необычайным коммерческим даром, и вместе с тем надеются вести меня на поводу… Воображаю их горькое разочарование, когда выяснится, что мне не хватает ни коммерческой сноровки, ни наивности, пользуясь которой они рассчитывали сделать меня пешкою в своих руках…
— А ты так советовал мне объединиться с ними!
— Это особая статья. Я и нынче советую. Осмотрительный союз с умными евреями никого еще не оставлял в проигрыше, по крайней мере в финансовом смысле. Но одно дело — быть компаньоном, а совсем иное — пешкой, какою меня хотят сделать… Ох, евреи, евреи!.. в лапсердаках или во фраках, но обязательно пройдохи!
— Что, однако же, не мешает тебе обожать их и заключать сделки с Шлангбаумом?
— Это опять-таки особая статья, — возразил Шуман. — Евреи, по-моему, самая гениальная в мире раса, и вдобавок это моя раса, потому-то я восхищаюсь ими и, в массе, люблю их. Что же до сделок с Шлангбаумом… побойся бога, Стах! Умно ли было бы с нашей стороны, если бы мы грызлись друг с другом сейчас, когда надо спасать такое великолепное предприятие, как Общество по торговле с Россией? Ты бросаешь его на произвол судьбы, и оно либо разлетится, либо достанется немцам, то есть в обоих случаях стране будет нанесен ущерб. А так и для страны будет польза, и для нас…
— Я перестаю тебя понимать, — заметил Вокульский. — Евреи то великая нация, то пройдохи… Шлангбаума следует то выбросить из Общества, то принять… Польза от этого будет то для евреев, то для нашей страны… Совершенная путаница!
— Это у тебя, дорогой мой, мозги набекрень… Никакой путаницы нет, все ясно как день. Единственно кто кое-как движет вперед отечественную промышленность и торговлю, это евреи, и потому каждое их экономическое достижение способствует развитию страны… Понятно?
— Об этом надо бы еще поразмыслить… Ну, а каково твое следующее удовольствие?
— Преогромное. Представь себе, при первой же вести о моих грядущих финансовых успехах меня уже хотят женить… Это меня-то, с моей еврейской мордой и лысиной!..
— Кто?.. на ком?
— Ну конечно, наши знакомые. А на ком?.. На ком угодно! Хоть на христианке, и вдобавок из самого благородного семейства, лишь бы я крестился…
— А ты?..
— Знаешь, я готов попробовать, просто из любопытства. Интересно посмотреть, как молодая, красивая, благовоспитанная христианка из хорошего дома будет мне признаваться в любви… Тут, братец мой, целый миллион удовольствий. Вот бы я позабавился, глядя, как она старается добиться моей руки и сердца! Вот бы позабавился, слушая, как она декламирует о своей жертве на благо семьи, а может, и родины. И, наконец, вот еще развлечение — наблюдать, как она станет вознаграждать себя за свою жертву, изменяя мне — по старому ли методу, то есть тайком, или по-новому, то есть открыто, и даже, может быть, требуя моего попустительства…
Вокульский за голову схватился.
— Ужасно… — вырвалось у него.
Шуман искоса следил за ним.
— Старый романтик… старый романтик!.. — произнес он. — Ты хватаешься за голову, потому что в твоем расстроенном воображении все еще гнездится химера идеальной любви, женщины с ангельской душой… Такие попадаются не более одной на десяток-значит, у тебя девять шансов против одного, что такой ты не встретишь. А хочешь знать, каково большинство?.. Присмотрись, как люди живут. Либо мужчина, как петух, увивается за десятком кур, либо женщина, как волчица в феврале, приманивает к себе целую стаю одуревших волков или псов… И, скажу тебе, нет ничего унизительнее, чем оказаться в этакой стае и попасть в зависимость от волчицы… Тут лишишься и богатства, и здоровья, и сердца, и энергии, а напоследок и рассудка… Стыд и срам тому, кто не способен вырваться из такой грязи.
Вокульский сидел молча, с широко открытыми глазами. Потом тихо сказал:
— Ты прав…
Доктор схватил его за руку и, сильно встряхнув ее, закричал:
— Я прав?.. И ты это говоришь?.. Ну, значит, ты спасен… Да, из тебя еще будет толк. Плюнь на все прошлое: на собственные горести и на чужую подлость… Найди себе какую-нибудь цель, все равно какую, и начинай новую жизнь. Продолжай зарабатывать деньги или делай замечательные открытия, женись на Ставской или основывай новое торговое общество — только стремись к чему-нибудь и что-нибудь делай. Понятно? И боже тебя упаси прилепиться к женской юбке! Люди с твоей энергией командуют, а не исполняют, руководят, а не идут на поводу… Особа, имевшая возможность выбирать между тобою и Старским и выбравшая Старского, тем самым доказала, что недостойна даже его… Вот мой рецепт, ясно? А теперь будь здоров и оставайся со своими мыслями.
Вокульский не удерживал его.
— Сердишься? — спросил Шуман. — Не удивительно, я выжег тебе основательную язву; а то, что осталось, само пройдет. Ну, будь здоров.
После ухода доктора Вокульский распахнул окно и расстегнул ворот рубашки. Ему было душно, жарко, казалось — вот-вот его хватит удар. Он вспомнил Заславек и обманутого барона, при котором сам играл почти такую же роль, какую Шуман при нем…
Он дал волю воображению, и рядом с видением панны Изабеллы в объятиях Старского ему представилась стая запыхавшихся волков, гоняющихся по снегу за волчицей… И он был тоже среди них!..
Снова он почуствовал нестерпимую боль и в то же время отвращение и гадливость к самому себе.
— Как я был глуп и ничтожен!.. — воскликнул он, хлопнув себя по лбу. — Столько видеть, столько слышать и все же пасть так низко… Я… я!.. соперничал со Старским и черт знает с кем еще!
На этот раз он смело вызвал в своей памяти образ панны Изабеллы; смело всматривался в ее точеные черты, пепельные волосы, в глаза, отливающие всеми цветами — от голубого до черного. И ему почудилось, что на ее лице, шее, плечах и груди пятнами выступили следы поцелуев Старского.
«Прав был Шуман, — подумал он, — я действительно выздоровел».
Однако понемногу гнев его остыл, и снова вкрались в сердце сожаление и тоска.
В следующие дни Вокульский уже ничего не читал. Он вел оживленную переписку с Сузиным и много размышлял.
Размышлял о том, что теперь, проведя около двух месяцев взаперти в своем кабинете, он перестал быть человеком и уподобился до известной степени устрице, которая, сидя на одном месте, потребляет без разбора все, что подсунет ей случай.
А ему что дал случай?
Сначала книги; одни открыли ему, что он Дон-Кихот, а другие пробудили в нем влечение к миру чудес, где люди обладают властью над силами природы.
Теперь его не прельщала уже роль Дон-Кихота, ему захотелось обладать властью над силами природы.
По очереди забегали к нему Шлангбаум и Шуман, и от них он узнал, что две еврейские партии ведут между собою борьбу за руководящую роль в Обществе после его ухода. Во всей стране не было никого, кто способен был осуществлять и развивать его замыслы, — никого, кроме евреев, а те выступали во всеоружии кастового нахальства, пронырливости и бессердечия, да еще убеждали его в том, будто его упадок, а их торжество послужат на пользу родине…
И его охватило такое отвращение к торговле, коммерческим обществам и всяким прибылям, что он сам себе удивлялся: как он мог почти два года заниматься подобными делами?
«Я добивался богатства ради нее… — думал он. — Торговля… Я и торговля!.. И это я нажил свыше полумиллиона рублей за два года, связывался с дельцами, ставил на карту свой труд и жизнь… И выиграл… Да, выиграл. Разве я не понимал, я, идеалист, ученый, что трудом не заработаешь полмиллиона даже за целую жизнь, за три жизни!.. Хорошо, хоть одно утешение оставили мне эти шулерские махинации — сознание, что я не воровал и не жульничал… Видно, бог дураков любит…»
Потом случай (опять случай!) принес ему письмо из Парижа о смерти Ставского, с тех пор мысль о Ставской всякий раз напоминала ему о Гейсте.
«Говоря по правде, я должен бы вернуть обществу этот шулерский выигрыш. Бедность и темнота у нас страшные, и именно эти бедные и темные люди, как человеческий материал, наиболее достойны уважения… А для этого единственный способ — жениться на Ставской. Она, несомненно, не только бы не противилась, но, напротив, всей душой поддерживала бы мои намерения. Ей самой пришлось испытать и тяжелую трудовую жизнь, и бедность, и она поистине великодушна…» Так рассуждал Вокульский, но чуствовал совсем иное: презрение к людям, которых хотел осчастливить. Он чуствовал, что пессимизм Шумана не только поколебал в нем страсть к панне Изабелле, но и отравил его самого. Ему трудно было отделаться от въевшихся в душу слов, что человеческий род состоит либо из кур, зазывающих петуха, либо из волков, гоняющихся за волчицей, и что, куда ни посмотришь, девять шансов против одного, что наткнешься на зверя, а не на человека.
— Черт бы его побрал вместе с его лечением! — проворчал Вокульский. И задумался над тем, что говорил Шуман.
Три человека различали в людском роде звериные черты: он сам, Гейст и Шуман. Но он считал, что звери в человеческом образе являются исключением, а человечество в целом состоит из положительных единиц. Гейст утверждал обратное, — для него человеческая толпа была стадом скотов, а отдельные положительные индивиды являлись исключением; однако Гейст верил, что со временем число хороших людей увеличится и они начнут управлять миром, — потому-то он десятки лет работал над открытием, которое должно было способствовать этому торжеству. Шуман также утверждал, что огромное большинство людей — звери, но не верил в лучшее будущее и другим не внушал подобной надежды. Он навеки обрекал человеческий род на скотское состояние, причем евреям все же была предназначена почетная роль щук среди карасей.
— И не подумаю. Во-первых, креститься — не значит порвать с ними, да и я из тех жидовских феноменов, что не любят притворяться и врать. Во-вторых, если я не порвал с ними, когда они были слабы, то тем более не порву сейчас, когда они стали сильны.
— Мне кажется, что именно сейчас они слабее, чем прежде, — заметил Вокульский.
— Не потому ли, что их начали ненавидеть?
— Полежим, ненависть — сказано слишком сильно.
— Да перестань ты, я ведь не слеп и не глуп… Знаю, что болтают насчет евреев в мастерских, кабаках, магазинах и даже в газетах… И не сомневаюсь, что в ближайшие годы разразятся новые преследования, после которых мои братья во Израиле станут еще умнее, сильнее и сплоченнее… Ох, когда-нибудь они рассчитаются с вами! Прохвосты они отчаянные, но я вынужден признать их гениальность и не стану отрицать своей к ним симпатии… Последний замызганный еврейчик мне милее самого опрятного барчука; а когда я, впервые за двадцать лет, зашел в синагогу и услышал песнопения — честное слово, на глаза мои навернулись слезы… Что и говорить! Прекрасен Израиль в торжестве своем, и сладко подумать, что в торжестве угнетенных есть частичка твоей заслуги!
— Шуман, мне кажется, у тебя жар.
— Вокульский, я уверен, что у тебя бельмо, но не на глазу, а на мозгах…
— Как ты можешь говорить при мне подобные вещи?
— Говорю я прежде всего потому, что не хочу быть гадиной, которая жалит исподтишка, а во-вторых… ты, Стах, с нами воевать не будешь… Ты разбит, разбит своими же… Магазин ты продал, из Общества выходишь… Песенка твоя спета.
Вокульский понурился.
— Сам посуди, — продолжал Шуман, — кто остался с тобой? Я, еврей, презираемый и обездоленный, равно как и ты… и по вине тех же людей… по вине великосветских господ…
— Ты становишься сентиментален.
— Это не сентиментальность! Они кичились перед нами своим величием, рекламировали свои добродетели, навязывали нам свои идеалы… А теперь скажи сам: чего стоят их идеалы и добродетели, в чем их величие, которое нуждалось в поддержке твоего кармана? Всего год провел ты с ними, якобы на равноправном положении, и до чего они тебя довели? Посуди же, до чего они должны были довести тех, кого целые столетия угнетали, топтали ногами?.. Потому-то советую тебе: объединись с евреями! Удвоишь состояние и, как гласит Ветхий завет, «узришь врагов у стоп твоих…» Взамен за фирму и несколько теплых слов мы отдадим в твои руки Ленцких, Старских и еще кое-кого в придачу… Шлангбаум не годится тебе в компаньоны, это шут гороховый.
— Допустим, вы перегрызете горло всем этим ясновельможным господам… А дальше что?
— Нам не останется ничего иного, как объединиться с вашим народом, мы станем его интеллигенцией, ибо сейчас у него интеллигенции нет… Мы научим его нашей философии, нашей политике и экономике, и наверняка при нас ему будет лучше, чем при нынешних руководителях… Ну и руководители! — рассмеялся он.
Вокульский махнул рукой.
— Сдается мне, что ты, который всех и вся лечишь от расслабляющей мечтательности, сам страдаешь этой болезнью.
— То есть… почему?
— Да потому… У вас у самих нет почвы под ногами, а собираетесь других сваливать с ног… Лучше подумайте о справедливом равноправии, а не о завоевании мира и не беритесь лечить чужие пороки, не избавившись от своих собственных, которые увеличивают число ваших врагов. Впрочем, ты и сам не знаешь, чего хочешь: то презираешь евреев, то переоцениваешь их…
— Я презираю отдельные личности, но массу уважаю.
— А я наоборот: массу презираю, а личности подчас высоко ценю.
Шуман задумался.
— Делай как знаешь, — сказал он, беря шляпу. — Однако факт, что если ты выйдешь из Общества, оно попадет в руки Шлангбаума и его паршивой шайки. Между тем, оставшись там, ты мог бы привлечь к делу людей честных, порядочных, у которых пороков немного, а связи среди евреев огромные.
— Так или сяк, Обществом завладеют евреи.
— С той разницей, что без тебя это сделают евреи синагогального толка, а с твоей помощью — евреи университетского толка.
— Не все ли равно! — пожал плечами Вокульский.
— Отнюдь. Нас с ними связывает общность расы и положения, но разделяет разность воззрений. У нас — наука, у них — талмуд, у нас — ум, у них — смекалка; мы немножко космополиты — они хотели бы отгородиться от всего мира и не признают ничего, кроме своей синагоги и кагала. Когда речь идет о борьбе с общим противником, они превосходные союзники, но если дело касается прогресса внутри иудейства… они только страшное бремя! И потому интересы цивилизации требуют, чтобы именно мы могли влиять на коренные вопросы. Они только и сумеют что испакостить мир лапсердаками и чесноком, а не способствовать его совершенствованию… Пораздумай над этим, Стах!..
Он обнял Вокульского и вышел, насвистывая арию: «Рахиль, ты мне дана небесным провиденьем…»
«Итак, — размышлял Вокульский, — по-видимому, предстоит драка между прогрессивными и реакционными евреями, оспаривающими друг у друга нашу шкуру, и от меня ожидают, что я примкну к одной из сторон… Заманчивая роль!.. Ах, как все это скучно и нудно…»
И он вернулся к своим мечтам. Опять перед ним встали потрескавшиеся стены Гейстова дома и бесконечная лестница, наверху которой возвышалась бронзовая статуя богини с головой, окутанной облаками, и загадочной надписью у подножья: «Чистая и неизменная…»
Он смотрел на складки ее одежды, и на минуту ему стали смешны и панна Изабелла, и ее победоносный поклонник, и собственные терзания.
«Возможно ли?.. возможно ли?.. чтобы я…»
Но статуя вдруг исчезла, а боль вернулась и расположилась в его сердце полновластной хозяйкой.
Через несколько дней после Шумана пришел Жецкий.
Он очень исхудал, опирался на палку и так обессилел, поднимаясь на второй этаж, что упал, задыхаясь, на стул и еле мог говорить.
Вокульский ужаснулся.
— Что с тобой, Игнаций? — воскликнул он.
— Э, пустое… Малость состарился, а малость… Пустое!
— Да ты лечись, дорогой, съезди куда-нибудь…
— Признаюсь тебе, я уже пробовал уехать… Даже сидел уже в вагоне… Но такая тоска меня взяла по Варшаве… по нашему магазину, — прибавил он тише, — что… И-и-и! Куда там!.. Извини, что я пришел сюда…
— Ты еще извиняешься, старина дорогой!.. Я думал, ты на меня сердишься…
— На тебя? — возразил Жецкий, с любовью глядя на Вокульского. — На тебя?.. Ну, да чего там… Меня заставили прийти дела и большая неприятность…
— Неприятность?
— Представь себе, Клейна арестовали…
Вокульский подался назад вместе со стулом.
— Клейна и тех двух… помнишь? Малесского и Паткевича…
— За что?
— Они ведь жили в доме баронессы Кшешовской, ну и, по правде сказать, немножко… допекали… этого… Марушевича… Он из себя вон выходил, а они свое… Наконец он побежал в участок жаловаться… Явилась полиция, произошел какой-то скандал, и всех троих упрятали в тюрьму.
— Дети! Малые дети… — тихо сказал Вокульский.
— И я тоже говорил, — подхватил Жецкий. — Конечно, ничего им не будет, но все-таки неприятность. Марушевич, осел этакий, сам перепугался. Прибежал ко мне, божился, что он тут ни при чем… Я уж не выдержал и говорю ему: «Не сомневаюсь, что вы ни при чем, но несомненно также, что в наше время господь бог жалует негодяев… По совести, это вам полагалось бы сейчас сидеть за решеткой за подлоги, а не этим сорванцам…» Он даже расплакался. Поклялся, что отныне вступит на праведный путь, а если до сих пор не вступил, то лишь по твоей вине. «Я был преисполнен благороднейших намерений, — говорил он, — но пан Вокульский, вместо того чтобы протянуть мне по-дружески руку и поддержать мою готовность к добру, пренебрег мною…»
— Вот честная душа! — рассмеялся Вокульский. — Что еще слышно?
— В городе поговаривают, что ты выходишь из Общества…
— Верно…
— И отдаешь его евреям…
— Позволь, ведь мои компаньоны не подержанное платье, чтобы их можно было отдавать, — рассердился Вокульский. — У них есть деньги, есть головы на плечах… Пусть ищут подходящих людей и сами устраивают свои дела.
— Как же, найдут они! А если б даже нашли — кому довериться, как не евреям? А евреи всерьез заинтересовались этим делом. Дня не проходит, чтобы не заглянул ко мне Шуман или Шлангбаум, и каждый старается меня уговорить, чтобы я после твоего ухода взял на себя руководство Обществом…
— Фактически ты и теперь руководишь им…
Жецкий махнул рукой.
— С помощью твоих замыслов и денег! Но не о том речь… Судя по всему, Шуман принадлежит к одной партии, а Шлангбаум к другой, и оба нуждаются в подставном лице. В разговорах со мною один на другого собак вешает, но вчера я слыхал, будто обе их партии готовы прийти к соглашению.
— Умники! — шепнул Вокульский.
— Разочаровался я в них, — продолжал Жецкий. — Как старый купец скажу тебе: все у них держится на бахвальстве, надувательстве и низкопробной дешевке.
— Ну, не слишком-то ругай их, ведь мы сами вырастили их такими…
— Вовсе не мы! — возмущенно воскликнул Жецкий. — Они всюду на один манер. Где только я ни встречал их — в Пеште и Константинополе, в Париже и Лондоне, — принцип у них везде один: «Давай поменьше, бери побольше», — и это как в материальном, так и в духовном смысле. Мишура… одна мишура!
Вокульский встал и зашагал из угла в угол.
— Прав был Шуман, — заметил он, — что вражда к евреям растет, если даже ты…
— Я не чуствую к ним вражды… вообще я уже не вояка… Но ты только погляди, что творится вокруг! Они втираются всюду, открывают магазины, готовы все захватить в свои руки… И стоит одному устроиться повыше, он уже тащит за собой целый легион своих — ничуть не лучше, а даже хуже наших. Увидишь, во что они превратят наш магазин: каких заведут приказчиков, какие товары… И не успели они завладеть магазином, а уже заводят связи с аристократией, осаждают твое Общество…
— Сами мы виноваты, сами! — повторял Вокульский. — Мы не можем запретить кому-либо завоевывать себе лучшее положение, но можем не отступать с занятых позиций.
— А ты сам отступаешь.
— Не по их вине; они со мною обошлись честно.
— Потому что ты был им нужен. Они использовали тебя и твои связи, как ступеньку…
— Ну, ладно, — оборвал Вокульский. — Мы друг друга не переубедим. Да, вот что… Я получил официальное свидетельство о смерти Людвика Ставского.
Жецкий вскочил.
— Мужа пани Элены?.. Где оно? — взволнованно спросил он. — Да ведь это спасение для всех нас!
Вокульский протянул Жецкому документы, и тот схватил их трясущимися руками.
— Царствие ему небесное, и… слава богу! — говорил он, читая. — Ну, милый Стах, теперь уж никаких препятствий… Женись на ней… Ах, если б ты знал, как она тебя любит… Я тотчас же уведомлю бедняжку, а бумаги ты отвези ей сам и… тут же сделай предложение… Я уже вижу, Общество спасено, а может, и магазин уцелеет… Сотни людей, которых ты избавишь от нужды, будут благословлять вас… Что это за женщина… Только с нею ты найдешь наконец покой и счастье…
Вокульский остановился перед ним и покачал головой.
— А она со мной?
— Она любит тебя безумно… Ты даже не представляешь…
— А знает она, кого любит? Разве ты не видишь, что я развалина, и самого худшего вида — развалина духовная… Отравить кому-нибудь счастье я сумею, но дать… Если я могу еще что-нибудь дать людям, то только деньги и труд, и то… не нынешним людям, совсем, совсем другим…
— Да перестань ты!.. — вскричал Жецкий. — Женись на ней, и сразу тебе все представится в другом свете…
Вокульский грустно улыбнулся.
— Да, жениться… Связать хорошее, невинное существо, злоупотребить благороднейшими чуствами, а душою быть далеко, далеко… А через годик, другой, пожалуй, ее же попрекать тем, что ради нее я отказался от великих замыслов…
— Политика?.. — таинственно шепнул Жецкий.
— Какая там политика!.. Было у меня и время и возможность разочароваться в ней… Есть кое-что поважнее политики.
— Уж не изобретение ли Гейста?
— А ты откуда знаешь?
— От Шумана.
— Ах, правда… Я забыл, что Шуман всегда все знает. Тоже талант…
— И весьма полезный. Все же советую: подумай о пани Ставской, иначе…
— Ты ее отобьешь? — усмехнулся Вокульский. — Отбивай, отбивай. Даю слово, нуждаться вы не будете.
— Тьфу ты… да перестань, право! Свет бы вверх дном перевернулся, если бы такой старый хрыч, как я, помышлял о подобной женщине. Нет, тут есть кое-кто поопаснее… Мрачевский… Просто с ума сходит по ней и уже третий или четвертый раз поехал ее навестить… А женское сердце не камень…
— О… Мрачевский!.. Что, он уже не разыгрывает из себя социалиста?
— Какое! Теперь он говорит, что стоит, мол, человеку отложить первую тысчонку да вдобавок познакомиться с такой прелестной женщиной, как всякая политика вылетает вон из головы.
— Бедняга Клейн держался иных взглядов, — заметил Вокульский.
— Ну, что там Клейн, отчаянная башка! Хороший малый, но приказчик никудышный… Мрачевский — вот кто был бриллиант! Красавец, болтал по-французски, а как посматривал на покупательниц, как подкручивал усики… Этот своего не упустит, и вот увидишь, сманит он твою пани Ставскую!
Старик собрался уходить, но в дверях остановился и прибавил:
— Женись на ней, Стах, женись… Осчастливишь женщину, сохранишь торговое общество, а может, и магазин спасешь. Подумаешь, изобретения!.. Я еще понимаю в наше время политические цели, когда с минуты на минуту могут произойти события чрезвычайной важности. Но какие-то летательные машины… Впрочем, может, и они пригодятся? — прибавил он, подумав. — Гм… пожалуй, поступай как хочешь, только скорее решай насчет пани Ставской, потому что, ей-богу, Мрачевский зевать не станет. Он малый не промах! Летательные машины… Фу ты! Впрочем, кто знает… Может быть… может быть, и они на что-нибудь пригодятся!
Вокульский остался один.
«Париж или Варшава? — подумал он. — Там цель возвышенная, но, может статься, недостижимая, тут — несколько сот человек…»
— Которых я видеть не могу!.. — неожиданно вырвалось у него.
Он подошел к окну и постоял, глядя на улицу, просто чтобы прийти в себя. Но все его раздражало: движение экипажей, суета прохожих, их озабоченные или улыбающиеся лица… Более же всего расстраивал его вид женщин. Каждая казалась ему воплощением глупости и притворства.
«Рано или поздно каждая найдет своего Старского, — думал он. — Во всяком случае, каждая его ищет».
Вскоре его снова навестил Шуман.
— Дорогой мой, — смеясь, крикнул доктор еще в дверях, — можешь выгнать меня вон, но я все равно буду донимать тебя визитами…
— Да пожалуйста, приходи почаще! — ответил Вокульский.
— Так ты согласен?.. Чудесно… Наполовину ты вылечился… Однако что значит сильный мозг! Не прошло и двух месяцев тяжелой мизантропии, а ты уже способен снисходить к представителям человеческого рода, да к тому еще в моем лице. Ха-ха-ха!.. Ну, а если бы впустить в твою клетку этакую шикарную бабочку…
Вокульский побледнел.
— Ну, ну… знаю, что рано… Хотя, вообще говоря, пора бы тебе показаться на люди. Это окончательно бы тебя вылечило. Возьми, например, меня, — разглагольствовал Шуман. — Пока я сидел в четырех стенах, скучно мне было, как черту на колокольне; но чуть только вылез на свет божий, уж к моим услугам тысяча удовольствий. Шлангбаум старается меня обжулить и удивляется с каждым днем все сильнее, убеждаясь, что хоть на вид я прост, а все его ходы наперед угадываю. Он даже начал меня уважать…
— Довольно скромное удовольствие, — заметил Вокульский.
— Погоди! Второе удовольствие доставляют мне мои единоверцы из финансовых кругов; они, видишь ли, вбили себе в голову, будто я обладаю необычайным коммерческим даром, и вместе с тем надеются вести меня на поводу… Воображаю их горькое разочарование, когда выяснится, что мне не хватает ни коммерческой сноровки, ни наивности, пользуясь которой они рассчитывали сделать меня пешкою в своих руках…
— А ты так советовал мне объединиться с ними!
— Это особая статья. Я и нынче советую. Осмотрительный союз с умными евреями никого еще не оставлял в проигрыше, по крайней мере в финансовом смысле. Но одно дело — быть компаньоном, а совсем иное — пешкой, какою меня хотят сделать… Ох, евреи, евреи!.. в лапсердаках или во фраках, но обязательно пройдохи!
— Что, однако же, не мешает тебе обожать их и заключать сделки с Шлангбаумом?
— Это опять-таки особая статья, — возразил Шуман. — Евреи, по-моему, самая гениальная в мире раса, и вдобавок это моя раса, потому-то я восхищаюсь ими и, в массе, люблю их. Что же до сделок с Шлангбаумом… побойся бога, Стах! Умно ли было бы с нашей стороны, если бы мы грызлись друг с другом сейчас, когда надо спасать такое великолепное предприятие, как Общество по торговле с Россией? Ты бросаешь его на произвол судьбы, и оно либо разлетится, либо достанется немцам, то есть в обоих случаях стране будет нанесен ущерб. А так и для страны будет польза, и для нас…
— Я перестаю тебя понимать, — заметил Вокульский. — Евреи то великая нация, то пройдохи… Шлангбаума следует то выбросить из Общества, то принять… Польза от этого будет то для евреев, то для нашей страны… Совершенная путаница!
— Это у тебя, дорогой мой, мозги набекрень… Никакой путаницы нет, все ясно как день. Единственно кто кое-как движет вперед отечественную промышленность и торговлю, это евреи, и потому каждое их экономическое достижение способствует развитию страны… Понятно?
— Об этом надо бы еще поразмыслить… Ну, а каково твое следующее удовольствие?
— Преогромное. Представь себе, при первой же вести о моих грядущих финансовых успехах меня уже хотят женить… Это меня-то, с моей еврейской мордой и лысиной!..
— Кто?.. на ком?
— Ну конечно, наши знакомые. А на ком?.. На ком угодно! Хоть на христианке, и вдобавок из самого благородного семейства, лишь бы я крестился…
— А ты?..
— Знаешь, я готов попробовать, просто из любопытства. Интересно посмотреть, как молодая, красивая, благовоспитанная христианка из хорошего дома будет мне признаваться в любви… Тут, братец мой, целый миллион удовольствий. Вот бы я позабавился, глядя, как она старается добиться моей руки и сердца! Вот бы позабавился, слушая, как она декламирует о своей жертве на благо семьи, а может, и родины. И, наконец, вот еще развлечение — наблюдать, как она станет вознаграждать себя за свою жертву, изменяя мне — по старому ли методу, то есть тайком, или по-новому, то есть открыто, и даже, может быть, требуя моего попустительства…
Вокульский за голову схватился.
— Ужасно… — вырвалось у него.
Шуман искоса следил за ним.
— Старый романтик… старый романтик!.. — произнес он. — Ты хватаешься за голову, потому что в твоем расстроенном воображении все еще гнездится химера идеальной любви, женщины с ангельской душой… Такие попадаются не более одной на десяток-значит, у тебя девять шансов против одного, что такой ты не встретишь. А хочешь знать, каково большинство?.. Присмотрись, как люди живут. Либо мужчина, как петух, увивается за десятком кур, либо женщина, как волчица в феврале, приманивает к себе целую стаю одуревших волков или псов… И, скажу тебе, нет ничего унизительнее, чем оказаться в этакой стае и попасть в зависимость от волчицы… Тут лишишься и богатства, и здоровья, и сердца, и энергии, а напоследок и рассудка… Стыд и срам тому, кто не способен вырваться из такой грязи.
Вокульский сидел молча, с широко открытыми глазами. Потом тихо сказал:
— Ты прав…
Доктор схватил его за руку и, сильно встряхнув ее, закричал:
— Я прав?.. И ты это говоришь?.. Ну, значит, ты спасен… Да, из тебя еще будет толк. Плюнь на все прошлое: на собственные горести и на чужую подлость… Найди себе какую-нибудь цель, все равно какую, и начинай новую жизнь. Продолжай зарабатывать деньги или делай замечательные открытия, женись на Ставской или основывай новое торговое общество — только стремись к чему-нибудь и что-нибудь делай. Понятно? И боже тебя упаси прилепиться к женской юбке! Люди с твоей энергией командуют, а не исполняют, руководят, а не идут на поводу… Особа, имевшая возможность выбирать между тобою и Старским и выбравшая Старского, тем самым доказала, что недостойна даже его… Вот мой рецепт, ясно? А теперь будь здоров и оставайся со своими мыслями.
Вокульский не удерживал его.
— Сердишься? — спросил Шуман. — Не удивительно, я выжег тебе основательную язву; а то, что осталось, само пройдет. Ну, будь здоров.
После ухода доктора Вокульский распахнул окно и расстегнул ворот рубашки. Ему было душно, жарко, казалось — вот-вот его хватит удар. Он вспомнил Заславек и обманутого барона, при котором сам играл почти такую же роль, какую Шуман при нем…
Он дал волю воображению, и рядом с видением панны Изабеллы в объятиях Старского ему представилась стая запыхавшихся волков, гоняющихся по снегу за волчицей… И он был тоже среди них!..
Снова он почуствовал нестерпимую боль и в то же время отвращение и гадливость к самому себе.
— Как я был глуп и ничтожен!.. — воскликнул он, хлопнув себя по лбу. — Столько видеть, столько слышать и все же пасть так низко… Я… я!.. соперничал со Старским и черт знает с кем еще!
На этот раз он смело вызвал в своей памяти образ панны Изабеллы; смело всматривался в ее точеные черты, пепельные волосы, в глаза, отливающие всеми цветами — от голубого до черного. И ему почудилось, что на ее лице, шее, плечах и груди пятнами выступили следы поцелуев Старского.
«Прав был Шуман, — подумал он, — я действительно выздоровел».
Однако понемногу гнев его остыл, и снова вкрались в сердце сожаление и тоска.
В следующие дни Вокульский уже ничего не читал. Он вел оживленную переписку с Сузиным и много размышлял.
Размышлял о том, что теперь, проведя около двух месяцев взаперти в своем кабинете, он перестал быть человеком и уподобился до известной степени устрице, которая, сидя на одном месте, потребляет без разбора все, что подсунет ей случай.
А ему что дал случай?
Сначала книги; одни открыли ему, что он Дон-Кихот, а другие пробудили в нем влечение к миру чудес, где люди обладают властью над силами природы.
Теперь его не прельщала уже роль Дон-Кихота, ему захотелось обладать властью над силами природы.
По очереди забегали к нему Шлангбаум и Шуман, и от них он узнал, что две еврейские партии ведут между собою борьбу за руководящую роль в Обществе после его ухода. Во всей стране не было никого, кто способен был осуществлять и развивать его замыслы, — никого, кроме евреев, а те выступали во всеоружии кастового нахальства, пронырливости и бессердечия, да еще убеждали его в том, будто его упадок, а их торжество послужат на пользу родине…
И его охватило такое отвращение к торговле, коммерческим обществам и всяким прибылям, что он сам себе удивлялся: как он мог почти два года заниматься подобными делами?
«Я добивался богатства ради нее… — думал он. — Торговля… Я и торговля!.. И это я нажил свыше полумиллиона рублей за два года, связывался с дельцами, ставил на карту свой труд и жизнь… И выиграл… Да, выиграл. Разве я не понимал, я, идеалист, ученый, что трудом не заработаешь полмиллиона даже за целую жизнь, за три жизни!.. Хорошо, хоть одно утешение оставили мне эти шулерские махинации — сознание, что я не воровал и не жульничал… Видно, бог дураков любит…»
Потом случай (опять случай!) принес ему письмо из Парижа о смерти Ставского, с тех пор мысль о Ставской всякий раз напоминала ему о Гейсте.
«Говоря по правде, я должен бы вернуть обществу этот шулерский выигрыш. Бедность и темнота у нас страшные, и именно эти бедные и темные люди, как человеческий материал, наиболее достойны уважения… А для этого единственный способ — жениться на Ставской. Она, несомненно, не только бы не противилась, но, напротив, всей душой поддерживала бы мои намерения. Ей самой пришлось испытать и тяжелую трудовую жизнь, и бедность, и она поистине великодушна…» Так рассуждал Вокульский, но чуствовал совсем иное: презрение к людям, которых хотел осчастливить. Он чуствовал, что пессимизм Шумана не только поколебал в нем страсть к панне Изабелле, но и отравил его самого. Ему трудно было отделаться от въевшихся в душу слов, что человеческий род состоит либо из кур, зазывающих петуха, либо из волков, гоняющихся за волчицей, и что, куда ни посмотришь, девять шансов против одного, что наткнешься на зверя, а не на человека.
— Черт бы его побрал вместе с его лечением! — проворчал Вокульский. И задумался над тем, что говорил Шуман.
Три человека различали в людском роде звериные черты: он сам, Гейст и Шуман. Но он считал, что звери в человеческом образе являются исключением, а человечество в целом состоит из положительных единиц. Гейст утверждал обратное, — для него человеческая толпа была стадом скотов, а отдельные положительные индивиды являлись исключением; однако Гейст верил, что со временем число хороших людей увеличится и они начнут управлять миром, — потому-то он десятки лет работал над открытием, которое должно было способствовать этому торжеству. Шуман также утверждал, что огромное большинство людей — звери, но не верил в лучшее будущее и другим не внушал подобной надежды. Он навеки обрекал человеческий род на скотское состояние, причем евреям все же была предназначена почетная роль щук среди карасей.