— Инстинкт — род — инстинкт продолжения чего-то, продолжение рода, — повторил Вокульский. — Три определения и четыре глупости.
   — Сделай шестую, — отвечал доктор, не отрывая глаз от стеклышка, — и женись.
   — Шестую… — сказал Вокульский, вставая с дивана. — А где же пятая?
   — Пятую ты уже сделал: влюбился.
   — Я? В мои годы…
   — Сорок пять лет — пора последней любви, самой опасной, — отвечал доктор.
   — Знатоки говорят, что опаснее всего первая любовь, — тихо сказал Вокульский.
   — Неправда. После первой нас ждет сто других, а после сто первой — уже ничего. Женись — это единственное лекарство от твоей болезни.
   — Почему же ты не женился?
   — Да потому, что моя невеста умерла, — отвечал доктор, откидываясь на спинку кресла и глядя в потолок. — Ну, я сделал все, что мог: отравился хлороформом. Дело было в провинции. Но тут господь послал мне доброго коллегу, который взломал двери и спас меня. Самый подлый вид милосердия… Я заплатил за починку двери, а коллега переманил к себе моих пациентов, объявив меня сумасшедшим.
   Он снова занялся микроскопом и волосами.
   — А какая же отсюда мораль относительно последней любви? — спросил Вокульский.
   — Мораль такая, что не следует мешать самоубийцам, — отвечал доктор.
   Вокульский пролежал еще с четверть часа, потом встал, поставил трубку в угол и, наклонившись к доктору, поцеловал его.
   — Будь здоров, Михал. Доктор вскочил.
   — Что ты?
   — Я уезжаю в Болгарию.
   — Зачем?
   — Займусь военными поставками. Мне необходимо нажить большое состояние…
   — Или…
   — Или я не вернусь совсем. Доктор посмотрел ему в глаза и крепко пожал руку.
   — Sit tibi terra levis<Да будет земля тебе пухом (лат.).>, — спокойно сказал он. Затем проводил его до двери и снова взялся за работу.
   Вокульский уже спускался по лестнице, как вдруг доктор выбежал из комнаты и закричал, перегнувшись через перила:
   — Если ты все же вернешься, не забудь привезти мне волос: болгарских, турецких и так далее, обоих полов. Только запомни: в отдельных пакетиках, с пометками. Ну, да ты знаешь, как это делается…
   …Вокульский очнулся. Все это было далеко позади. И доктора, и его квартиру он не видел уже десять месяцев. Перед ним грязная Радная улица, дальше — Броварная. Вверху, из-за обнаженных деревьев, виднеется желтое здание университета; внизу — одноэтажные домики, пустыри и заборы, а еще ниже — Висла. Возле него стоял какой-то человек, рыжий, обросший щетиной, в линялой куртке. Он снял шапку и поцеловал у Вокульского руку. Тот пристально посмотрел на него.
   — Высоцкий? Что ты тут делаешь?
   — Мы живем здесь, ваша милость, вон в том доме, — отвечал человек, показывая на низкую лачугу.
   — Почему ты не приезжаешь за грузами?
   — А на чем, ваша милость, если лошадь у меня пала еще под Новый год?
   — Чем же ты занимаешься?
   — Да так — вроде ничем. Перезимовали мы у брата, он стрелочником служит на Варшавско-Венской дороге. Только и ему теперь туго приходится, перевели его из Скерневиц под Ченстохов. В Скерневицах у него три морга земли, он и жил богачом, а теперь и сам бедствует, и земля без присмотра пропадает.
   — Ну, а вы как?
   — Баба моя белье стирает, да все таким, что сами еле перебиваются, а я — так вот… Совсем пропадаем, ваша милость… Ну, да не мы первые, не мы и последние. Еще покуда великий пост — крепишься, думаешь: сегодня попощусь за усопших, завтра — чтоб помнить, что господь наш Иисус Христос тоже ничего не ел, послезавтра — того ради, чтобы господь зло поборол. Ну, а после поста и не придумаешь, как ребятишкам растолковать, чего ради им есть не дают… Да что это и ваша милость словно в лице переменились? Видать, уж время такое пришло, что всем погибать, — вздохнул бедняк.
   Вокульский задумался.
   — За квартиру у вас заплачено?
   — Да чего уж там, ваша милость, платить, и так выгонят нас.
   — Почему же ты не пришел в магазин, к пану Жецкому?
   — Не посмел я. Лошади нету, телегу я заложил у еврея, куртка на мне, как у нищего… Чего и приходить, людей без толку беспокоить!
   Вокульский вынул кошелек.
   — На вот, — сказал он, — десять рублей на праздник. Завтра днем приходи в магазин, получишь записку на Прагу. Там выберешь у барышника лошадь, а после праздника выезжай на работу. Заработаешь у меня рубля три в день, понемногу выплатишь долг и станешь на ноги.
   Бедняк, почуствовав в руках деньги, задрожал. Он слушал Вокульского, не проронив ни слова, а слезы так и текли по его изможденному лицу.
   — Может, вашей милости кто говорил, что у нас… неладно? — спросил он, помолчав. — Уже с месяц назад к нам кто-то присылал сестру милосердия. Она попрекнула меня бездельем и дала квиток на пуд угля — это, значит, в лавку на Желязной улице. А может, ваша милость, так это, сами по себе?
   — Ступай домой, а завтра приходи в магазин.
   — Иду, ваша милость, — отвечал Высоцкий, поклонившись — до земли.
   Он пошел, но поминутно останавливался, по-видимому раздумывая о нежданном счастье.
   В Вокульском шевельнулось нечто вроде предчувствия.
   — Высоцкий! — окликнул он. — А как зовут твоего брата?
   — Каспер, — подбегая, ответил бедняк.
   — На какой он станции работает?
   — Под Ченстоховой, ваша милость.
   — Ступай домой. Может быть, Каспера переведут в Скерневицы.
   Но тот не уходил, а подошел еще ближе.
   — Позвольте спросить, ваша милость, — робко начал он, — ежели кто придерется: откуда, мол, у тебя столько денег?
   — Скажи, что взял у меня в счет заработка.
   — Понимаю, ваша милость… господь… пусть господь бог…
   Но Вокульский уже не слушал его. Он шел к Висле и размышлял.
   «Как счастливы те, кого только голод погружает в апатию и лишь холод заставляет страдать! И как легко их осчастливить! Даже при моих скромных средствах я мог бы спасти от нищеты несколько тысяч семейств. Невероятно, а между тем это так».
   Вокульский вышел на берег Вислы и остановился, пораженный. Занимая пространство в несколько моргов, высился холм омерзительных зловонных отбросов, чуть ли не шевелившихся под лучами солнца, а в сотне шагов от него находилось водохранилище, откуда подавалась вода во все кварталы Варшавы.
   «Вот, — подумал он, — очаг всевозможной заразы. Сегодня выбросят нечистоты, а завтра сами их пьют, потом отправляются на Повонзки[11], и в другой части города заражают своих ближних, еще оставшихся в живых.
   Бульвар бы сюда, а выше по течению водопровод бы проложить с чистой водой, и тысячи людей ежегодно были бы спасены от смерти, десятки тысяч — от болезней… Работы немного, а выгода неисчислимая; природа умеет вознаграждать за труд».
   В канаве и в ямах на отвратительном холме он заметил жалкие подобия людей. Несколько пьяниц или воров, дремавших на солнце, две тряпичницы и влюбленная пара — женщина с лицом в прыщах и чахоточный мужчина с провалившимся носом. Казалось, то были не люди, а призраки гнездящихся тут болезней, которые облачились в подобранное на свалке тряпье. Все они сразу учуяли чужого; даже спавшие подняли головы и поглядывали на него, словно одичавшие псы.
   Вокульский усмехнулся.
   «Приди я сюда ночью, они бы наверняка вылечили меня от меланхолии. А завтра покоился бы я здесь под кучей мусора — что ж, могила, как всякая другая. Там, наверху, поднялась бы шумиха, начали бы преследовать и проклинать этих добрых людей, между тем как они, быть может, оказали бы мне великую милость.

 
Ведь чужды волненья житейских забот
Почившим в приютах могильных,
Их дух успокоился, сбросивши гнет
Тоски и желаний бессильных…

 
   Однако я в самом деле становлюсь сентиментальным… По-видимому, нервы мои порядком расстроены. Бульварами не уничтожишь таких могикан; отсюда они переберутся на Прагу или еще дальше и по-прежнему будут заниматься своим ремеслом, наслаждаться любовью, как эта парочка, — и даже размножаться! Что за прекрасное потомство ты получишь, отчизна, — потомство, рожденное и выросшее на свалке, от покрытой струпьями матери и безносого отца!..
   Мои дети были бы иными; от нее они унаследовали бы красоту, от меня — силу… Ну, да не будет их. В этой стране только недуг, нищета и преступление находят себе брачное ложе — и даже приюты для потомства.
   Страшно подумать, что будет здесь через несколько поколений… А ведь есть простое лекарство: обязательный труд, справедливо оплачиваемый. Только он может укрепить лучшие особи, а нежизнеспособные истребить безболезненно, и… было бы у нас полноценное население, тогда как сейчас оно измождено болезнями и голодом».
   И вдруг, неизвестно почему, он подумал: «Ну, что плохого в том, если она немножко кокетничает? Кокетство у женщин то же, что окраска и аромат у цветка. Такая уж у них натура, — они хотят нравиться всем, даже Мрачевским.
   Всем — кокетливые улыбки, а мне: «Заплати этому господину». Уж не думает ли она, что я обманул их при покупке серебра? Вот было бы забавно!»
   На берегу, у самой воды, лежали сваленные доски. Вокульский почувствовал усталость; он присел и загляделся на реку. На водной глади отражались уже зазеленевшая Саская Кемпа и пражские домики с красными крышами; посреди реки неподвижно стояла баржа. Пожалуй, не более внушительным казался корабль, который Вокульский видел прошлым летом на Черном море; машина в нем испортилась, и он стоял так же неподвижно.
   «Корабль летел как птица и вдруг замер: не хватило сил в моторе. Я подумал тогда: „Может, и я вот так остановлюсь на ходу?“ Ну, и остановился. Какие же примитивные пружины приводят в движение мир: немного угля — и оживает корабль, немного чувства — и оживает человек…»
   В эту минуту над головой его пролетела в сторону города ранняя желтоватая бабочка.
   «Любопытно, откуда она взялась? — подумал Вокульский. — В природе бывают капризы и, — прибавил он, — аналогии. Бабочки встречаются и среди людей, они трепещут прелестными крылышками, порхают над поверхностью жизни, питаются сладостями, без которых не могут существовать, — вот их труды. А ты, червяк, рой землю, перерабатывай ее в почву, годную для посева. Им — забавы, тебе — работа; им — вольный простор и свет, а ты скажи спасибо за единственное преимущество: за способность оставаться в живых, когда ненароком тебя растопчут.
   Тебе ли мечтать о бабочке, глупец! И удивляться, что она тобой брезгует… Что же общего может быть между мною и ею?..
   Положим, гусеница тоже похожа на червяка, пока не превратится в бабочку. Ах, так ты собираешься стать бабочкой, ты, галантерейный купец?.. Почему же нет? Постоянное совершенствование — это всеобщий закон, и сколько купеческих родов в Англии стали дворянскими!
   В Англии!.. Там общество еще переживает созидательную эпоху, оно совершенствуется и поднимается со ступени на ступень. Да, там знать привлекает к себе новые силы. А у нас высший слой застыл, как вода на морозе, и не только превратился в обособленную касту, которая не соприкасается с остальным обществом и сторонится его с отвращением, но вдобавок еще собственной омертвелостью сковывает всякое движение, идущее снизу. Нечего обольщаться: она и я — действительно существа разной породы, как бабочка и червяк. И ради ее крылышек я покину свою нору, покину подобных мне червяков?.. Мои братья — те люди, что валяются там, на мусорной куче, и, быть может, потому они нищие сейчас и в будущем ждет их еще большая нищета, что мне вздумалось тратить по тридцати тысяч в год, чтобы играть в бабочку. Глупый торговец, низкий человек!
   Тридцать тысяч — это шестьдесят мелких мастерских или лавок, на доходы с которых могли бы кормиться целые семьи. И я решусь уничтожить их благополучие, высосать из них живую душу и выгнать на эту свалку?
   Ну хорошо; а если б не она — разве имел бы я сейчас состояние? Как знать, что станется без нее со мною и с моими деньгами! Может быть, именно благодаря ей они обретут творческую силу; может быть, принесут пользу хоть десяти — двадцати семействам…»
   Вокульский обернулся и вдруг заметил на земле свою тень. Он подумал, что вот тень эта ходит за ним, или волочится сбоку, или бежит впереди всегда и везде, как мысль об этой женщине — везде и всегда, наяву и во сне, — преследует его, вплетаясь во все его цели, планы и действия.
   «Не могу я отказаться от нее!» — прошептал он, разводя руками, словно оправдываясь перед кем-то.
   Он встал и пошел назад, в город.
   Проходя по Обозной улице, он вспомнил возчика Высоцкого, у которого пала лошадь, и ему почудилось, что перед ним длинная вереница телег и павших лошадей, над ними горюет вереница возчиков, а возле каждого — кучка изнуренных детей и жена, стирающая на тех, кто сам еле перебивается.
   «Лошадь?» — подумал Вокульский, и сердце его почему-то сжалось.
   Однажды в марте, проходя по Иерусалимской Аллее, он увидел толпу, черный воз угля, стоявший поперек ворот, а в нескольких шагах от него — выпряженную лошадь.
   — Что случилось?
   — Лошадка сломала ногу, — весело отозвался прохожий с лиловым шарфиком на шее, засунувший руки в карманы.
   Вокульский мельком глянул на обреченное животное. Тощая лошаденка с вытертыми боками стояла, привязанная к молоденькому деревцу, держа на весу заднюю ногу. Стояла смирно, смотрела на Вокульского скошенным глазом и от боли грызла заиндевелую веточку.
   «Почему мне именно сегодня вспомнилась эта лошадь? — подумал Вокульский. — Почему сердце защемило от жалости?»
   Задумавшись, он медленно поднимался по Обозной, чувствуя, что за эти несколько часов, проведенных у реки, в нем произошла какая-то перемена. Прежде — десять лет назад, в прошлом году, даже еще вчера, — проходя по улицам, он не замечал ничего особенного. Сновали люди, проносились пролетки, магазины радушно раскрывали объятия прохожим. Но сейчас у него появилось как бы новое, шестое чувство. Каждый человек в потрепанной одежде казался ему существом, зовущим на помощь, и призыв его был громче оттого, что он молчит и только робко озирается, как та лошадь со сломанной ногой. Каждая бедная женщина казалась ему прачкой, которая трудом своих рук, изъеденных мылом, пытается удержать семью на краю нищеты и падения. Каждый изможденный ребенок казался ему обреченным на раннюю смерть или на то, чтобы дни и ночи копаться в мусорной свалке на улице Доброй.
   И не одни люди его трогали. Ему казалось, будто он ощущал усталость изнуренных лошадей, тащивших тяжело груженные телеги, и боль их хребтов, в кровь стертых хомутами. Казалось ему, будто он ощущал и испуг пса, который лаял, потеряв на улице своего хозяина, и отчаяние тощей суки с обвисшими сосцами, которая напрасно перебегала от канавы к канаве в поисках пищи для себя и щенят. И в довершение всех мук он страдал за деревья с ободранной корой, за булыжники, похожие на выбитые зубы, за мокрые от сырости стены, за поломанную мебель и рваное платье.
   Ему чудилось, что все вещи больны или ранены, что они жалуются: «Смотри, как мы страдаем…» — и один он слышит и понимает их жалобы. Эта необычная способность ощущать чужую боль родилась в нем только сегодня, час назад.
   Странное дело! За ним уже прочно установилась репутация щедрого филантропа. Члены благотворительного общества, облаченные во фраки, приносили ему благодарность за пожертвование для вечно алчущей организации; старая графиня во всех гостиных рассказывала о пожертвовании, которое он сделал для ее приюта, служащие и приказчики восхваляли его за прибавки к жалованью. Но все это не доставляло Вокульскому ни малейшего удовольствия, да он и не придавал этому никакого значения. Он швырял тысячи в кассу общепризнанных филантропов, чтобы о нем заговорили в обществе, не задумываясь над тем, что станется с его деньгами.
   И лишь сегодня, когда он десятью рублями спас от беды человека, зная, что никто не будет по этому поводу кричать о его благородстве, лишь сегодня он узнал, что значит милосердие, лишь сегодня перед его изумленным взором предстал новый, неведомый ему прежде мир — мир нужды, который взывает о помощи.
   «Что ж, разве я раньше не видел нужды?» — подумал Вокульский.
   И он вспомнил множество оборванных, изнуренных людей, искавших работу, тощих лошадей, голодных собак, деревья с ободранной корой и обломанными ветвями. На все это он смотрел раньше без всякого волнения. И лишь когда свое горе, своя большая боль избороздили и распахали его душу, в ней, орошенное кровью и невидимыми миру слезами, выросло необычайное растение: то было всеобъемлющее сострадание к людям, к животным, даже к предметам, которые принято называть неодушевленными.
   «Доктор сказал бы, что у меня образовалась новая клетка в мозгу или же соединилось несколько старых», — подумал он.
   «Хорошо, а что же дальше?»
   До сих пор у него была только одна цель: познакомиться с панной Изабеллой. Сегодня появилась другая: спасти от нищеты Высоцкого. «Невелика трудность!»
   «Перевести его брата в Скерневицы», — прибавил какой-то голос. «Пустяки».
   Но за этими двумя людьми стеной встали другие, за ними еще и еще, потом выросла громадная толпа, борющаяся со всякого рода нуждой, и, наконец, у него перед глазами разлилось целое море всевозможных страданий человеческих, которые следовало по мере сил облегчать и, во всяком случае, не допускать, чтобы они разрастались.
   — Призраки… игра воображения… расстроенные нервы, — пробормотал Вокульский.
   Таков был один путь; другой сулил ему вполне реальную и определенную цель: панну Изабеллу.
   «Я не Христос, чтобы жертвовать собой ради всего человечества».
   «Тогда для начала забудь о Высоцких», — возразил внутренний голос.
   «Ну, это пустяки! Как я ни взбудоражен сегодня, я все же понимаю, что нельзя быть смешным. Буду помогать, кому удастся, чем можно, но от личного счастья я не откажусь, об этом нечего и говорить…»
   Тут он очутился перед дверьми своего магазина и решил войти.
   В магазине была только одна покупательница, высокая дама неопределенного возраста, вся в черном. Перед нею лежала гора несессеров: деревянных, кожаных, плюшевых и металлических, простых и нарядных, самых дорогих и самых дешевых, и все приказчики хлопотали вокруг. Клейн подавал все новые и новые несессеры. Мрачевский расхваливал товар, а у Лисецкого в такт его словам двигались руки и бородка. Один Жецкий бросился навстречу хозяину.
   — Прибыли товары из Парижа, — сказал он Вокульскому. — Я думаю завтра их забрать.
   — Как хочешь.
   — Из Москвы заказы на десять тысяч рублей к началу мая.
   — Я так и знал.
   — Из Радома на двести рублей, возчик просил приготовить товар на завтра.
   Вокульский пожал плечами и, подумав, сказал:
   — Надо раз навсегда покончить с этими мелкими торгашами. Прибыли на грош, а претензии непомерные.
   — Порвать с нашими купцами? — удивился Жецкий.
   — Порвать с евреями, — вполголоса ввернул Лисецкий. — Хозяин прав, что хочет избавиться от них. Иной раз просто совестно давать сдачу, так и несет от денег чесноком.
   Вокульский не отвечал. Сев за конторку, он притворился, будто занят счетами, но в действительности ничего не делал, у него не было сил. Он вспомнил свои планы, недавние мечты осчастливить человечество и решил, что нервы его сильно расстроены.
   «У меня разыгралось воображение, чувствительность какая-то напала, — думал он. — Это плохой знак. Я могу стать посмешищем, разориться…»
   Продолжая размышлять, он машинально рассматривал необычную физиономию дамы, выбиравшей несессер. Она была скромно одета, волосы гладко зачесаны назад. Изжелта-бледное лицо выражало глубокую печаль, губы были злобно сжаты, а в опущенных глазах мелькали то гнев, то смирение.
   Говорила она тихим, вкрадчивым голосом, но торговалась, как целая сотня скряг. Одно было слишком дорого, другое слишком дешево; тут плюш вылинял, там кожа, того и гляди, облезет, а здесь в углах проступает ржавчина. Лисецкий, рассердившись, отошел от нее, Клейн отдыхал, и только Мрачевский разговаривал с нею, как со знакомой.
   В эту минуту двери магазина распахнулись, и на пороге появился еще более оригинальный субъект. Лисецкий потом говорил, что он похож на чахоточного, у которого уже в гробу отросли усы и бакенбарды. Вокульский заметил, что у субъекта нелепо приоткрытый рот, а за темными стеклами пенсне большие глаза, изобличавшие крайнюю степень рассеянности.
   Покупатель вошел, продолжая разговор с кем-то оставшимся на улице, затем вдруг выбежал, чтобы попрощаться со своим спутником. Потом снова вошел и снова выбежал, задрав голову кверху, словно для того, чтобы прочесть вывеску; наконец вошел окончательно, однако двери за собою не закрыл. Вдруг он взглянул на даму — и темное пенсне слетело у него с носа.
   — Ба… ба… ба… — воскликнул он.
   Но дама резко отвернулась от него к несессерам и упала на стул.
   К вновь прибывшему подбежал Мрачевский и, двусмысленно осклабясь, спросил:
   — Что вам угодно, барон?
   — Запонки, понимаете, обыкновенные запонки, золотые или стальные… Только, пожалуйста, чтобы они были в форме жокейской шапочки, ну и… непременно с хлыстом.
   Мрачевский раскрыл ящик с запонками.
   — Воды… — простонала дама умирающим голосом. Жецкий налил воды из графина и подал ей с сочувственным видом.
   — Вам дурно, сударыня… Не позвать ли врача?..
   — Мне уже лучше, — отвечала она. Барон разглядывал запонки, вызывающе повернувшись к даме спиной.
   — А может быть… вам не кажется, что запонки в форме подковок лучше? — спросил он Мрачевского.
   — Думаю, что вам, господин барон, пригодятся и те и другие. Спортсмены носят только эмблемы спорта, но любят разнообразие.
   — Скажите, — вдруг обратилась дама к Клейну, — зачем подковы людям, у которых нет средств, чтобы держать лошадей?
   — Так, пожалуйста, — продолжал барон, — подберите мне еще несколько безделушек в форме подковы…
   — Может быть, пепельницу? — подсказал Мрачевский.
   — Хорошо, пепельницу.
   — Может быть, изящную чернильницу с седлом и жокейкой?
   — Пожалуйста, изящную чернильницу с седлом и жокейкой.
   — Скажите, — повышая голос, говорила дама, продолжая обращаться к Клейну, — как вам не стыдно выписывать такие дорогие безделушки, когда страна разорена? Как не стыдно покупать скаковых лошадей…
   — Милейший, — не менее громко воскликнул барон, обращаясь к Мрачевскому, — заверните все это — запонки, пепельницу и чернильницу — и отошлите ко мне на дом. У вас прекрасный выбор товаров. Благодарствую… Adieu!
   И он выбежал из магазина, однако еще раза два возвращался, рассматривая вывеску над дверьми.
   После ухода оригинального барона в магазине воцарилось молчание. Жецкий поглядывал на дверь, Клейн на Жецкого, а Лисецкий на Мрачевского, который, стоя за спиной дамы, строил весьма двусмысленные гримасы.
   Дама медленно встала со стула и подошла к конторке, за которой сидел Вокульский.
   — Могу ли я узнать, — спросила она дрожащим голосом, — сколько вам должен господин, который только что вышел?
   — Милостивая государыня, счеты между этим господином и мною, если бы они и существовали, не касались бы никого, кроме нас двоих, — отвечал Вокульский с поклоном.
   — Сударь, — продолжала с раздражением дама, — я Кшешовская, а этот господин — мой муж. Его долги интересуют меня, поскольку он завладел моим состоянием, из-за чего я возбудила против него судебное дело…
   — Прошу прощения, — прервал ее Вокульский, — но отношения между супругами меня не касаются.
   — Ах, вот как… Ну конечно, купцам это выгоднее. Adieu!
   И она вышла, хлопнув дверьми.
   Через несколько минут после ее ухода в магазин вбежал барон. Он раза два выглянул на улицу, потом приблизился к Вокульскому:
   — Прошу покорнейше извинить, — сказал он, стараясь удержать пенсне на носу, — однако в качестве постоянного вашего клиента я позволяю себе спросить совершенно доверительно: что сказала дама, которая только что вышла? Извините, пожалуйста, мою смелость, но совершенно доверительно…
   — Она не сказала ничего, что надлежало бы повторять, — ответил Вокульский.
   — Видите ли, эта дама — увы! — моя жена… Вы знаете, кто я… Барон Кшешовский… Весьма почтенная женщина, весьма просвещенная, но после смерти нашей дочки нервы ее несколько расстроились, и по временам… Вы понимаете… Так ничего?..
   — Ничего…
   Барон поклонился и уже в дверях встретился взглядом с Мрачевским, который ему подмигивал.
   — Вот как… — произнес барон, пронзительно глядя на Вокульского, и выбежал на улицу.
   Мрачевский остолбенел и покраснел до корней волос. Вокульский слегка побледнел, однако спокойно принялся за счета.
   — Скажите, Мрачевский, что же это за оригиналы? — спросил Лисецкий.
   — А это целая история! — отвечал Мрачевский, искоса поглядывая на хозяина. — Это барон Кшешовский, большой чудак, и его жена, довольно взбалмошная особа. Она даже доводится мне дальней родней, ну, да что ж, — вздохнул он, смотрясь в зеркало, — у меня денег нет, ну и пришлось идти по торговой части; у них еще деньги водятся, вот они и могут быть моими покупателями…
   — Не работают, а деньги водятся, — сказал Клейн. — Каковы порядки на свете, а?
   — Ну, ну… хоть меня-то оставьте в покое с вашими порядками, — возразил Мрачевский. — Так вот, барон и баронесса уже год воюют между собой. Он хочет развестись, на что она не соглашается; она хочет устранить его от управления ее имением, на что он не соглашается. Она не позволяет ему держать лошадей, особенно одну скаковую; а он не позволяет ей купить дом Ленцких, где пани Кшешовская проживает и где умерла ее дочь. Оригиналы!.. Наговаривают друг на друга, людям на смех…