После нескольких дней такой жизни она еще больше побледнела и стала еще раздражительнее. Все быстрей шагала она по комнатам, то и дело бросалась на стул или кресло с сильным сердцебиением и в конце концов слегла в постель.
   — Вели снять с лестницы дорожку, — сказала она Марианне хриплым голосом. — Видно, какой-нибудь мерзавец опять одолжил барину денег.
   Но не успела она договорить, как в передней энергично позвонили. Баронесса послала Марианну отворить, а сама, охваченная предчуствием, начала одеваться, невзирая на головную боль. Все валилось у нее из рук.
   Между тем Марианна, не снимая цепочки, приоткрыла дверь и увидела на площадке весьма элегантного мужчину с шелковым зонтиком и саквояжем. За мужчиною, который, несмотря на тщательно выбритую верхнюю губу и пышные бакенбарды, чем-то смахивал на камердинера, стояли носильщики с чемоданами и тюками.
   — Чего вам? — машинально спросила служанка.
   — Отпирай-ка двери, обе половины! — повелительно сказал мужчина с саквояжем. — Это вещи барона и мои…
   Дверь распахнулась, мужчина велел носильщикам поставить чемоданы и тюки в передней и спросил:
   — Где тут кабинет барина?
   В эту минуту выбежала баронесса, растрепанная, в незастегнутом капоте.
   — Что это? — взволнованно закричала она. — Ах, это ты Леон… А где барин?..
   — Господин барон, кажется, в магазине у Стемпека… Я хотел поставить вещи по местам, но где же кабинет барина, где моя комната? — Погоди минутку… — засуетилась баронесса. — Марианна сейчас переберется из кухни, а ты туда…
   — Я на кухню? — спросил мужчина, названный Леоном. — Вы шутите, ваша милость. Я с барином уговорился, что у меня будет отдельная комната…
   Баронесса растерялась.
   — Что это я!.. — поправилась она. — Тогда вот что, Леон, займи пока помещение в четвертом этаже, где жили студенты.
   — Это дело другое, — ответил Леон. — Если там две-три комнатушки, я могу даже поселиться с поваром…
   — С каким поваром?
   — Как же, ваша милость, без повара вам не обойтись. Тащите вещи наверх,
   — обратился он к носильщикам.
   — Что вы делаете? — крикнула баронесса, видя, что те забирают все чемоданы и тюки.
   — Они берут мои вещи. Ступайте же! — скомандовал Леон.
   — А барина где же?
   — Вот, пожалуйте… — ответил слуга, подавая Марианне саквояж и зонтик.
   — А постель?.. одежда?.. всякая утварь?.. — ужаснулась баронесса, заламывая руки.
   — Ваша милость, не устраивайте сцен в присутствии слуг! — пожурил ее Леон. — Все необходимые вещи должны быть у барина дома.
   — Да, да, конечно… — прошептала присмиревшая баронесса.
   Расположившись наверху, куда пришлось еще отнести кровать, стол, несколько стульев, таз и кувшин воды, пан Леон надел галстук, чистую, хотя и тесноватую сорочку, облачился во фрак и, вернувшись в квартиру к баронессе, важно уселся в передней.
   — Через полчасика, — сказал он Марианне, вынимая золотые часы, — господин барон, наверное, прибудут, потому что они всегда от четырех до пяти почивают. Ну как, скучновато вам тут? — прибавил он. — Ничего, я вас расшевелю…
   — Марианна!.. Марианна! иди сюда!.. — позвала из своей комнаты баронесса.
   — Что это вы так бежите? — удивился Леон. — Помирает она там, старуха ваша, что ли?.. Небось подождет…
   — Да боюсь я, она знаете, какая сердитая, — шептала Марианна, вырываясь от него.
   — Сердитая… сами вы ее распустили, оттого и сердитая. Им только дай волю, так сразу на шею сядут… При бароне вам будет полегче, он понимает настоящее обхождение. Только одеваться вам придется понаряднее, а то прямо послушница… Мы монашек не любим.
   — Марыся!.. Марыся!..
   — Ну, ступайте теперь, только не спеша, — напутствовал ее Леон.
   Вопреки предположениям Леона, барон прибыл к своей супруге не в четыре часа, а лишь около пяти.
   На нем был новый сюртук и шляпа, а в руке тросточка с серебряным набалдашником в форме копыта. Он казался спокойным, но под этой внешней оболочкой верный слуга подметил сильное волнение. Еще в передней пенсне дважды соскочило с его носа, а левое веко дергалось чаще, чем перед дуэлью или даже за партией штосса.
   — Доложи обо мне баронессе, — сказал Кшешовский, понизив голос.
   Леон распахнул двери гостиной и возвестил:
   — Господин барон!..
   А когда барон вошел, он прикрыл за ним дверь, выпроводил из передней Марианну, прибежавшую из кухни, и стал подслушивать.
   Баронесса, сидевшая на кушетке с книжкой, при виде супруга поднялась. Барон отвесил ей глубокий поклон, она хотела ответить, но снова упала на кушетку.
   — Муж мой… — прошептала она, закрывая лицо руками. — О! что же ты делаешь…
   — Весьма сожалею, — ответил барон, вторично отвешивая поклон, — что вынужден свидетельствовать вам свое почтение в подобных обстоятельствах.
   — Я готова простить все, если…
   — Это весьма похвально для нас обоих, — прервал барон, — поскольку и я готов простить вам все неприятности, которые вы причинили моей особе. Но, к несчастью, вы изволили злоупотреблять моим именем; оно, правда, ничем особенно не знаменито в мировой истории, но тем не менее заслуживает, чтобы с ним обходились бережнее.
   — Именем?.. — повторила баронесса.
   — Да, сударыня, именем, — ответил барон, и поклонился в третий раз, по-прежнему не выпуская из рук шляпы. — Вы простите, сударыня, что я коснусь столь неприятного предмета, но… с некоторых пор мое имя треплют по всем судам… Например, в настоящий момент вам угодно вести целых три процесса: два против жильцов и один против вашего бывшего поверенного, который, не в обиду ему будь сказано, действительно последний негодяй.
   — Но позволь! — возопила баронесса, срываясь с кушетки. — Ведь у тебя самого в настоящий момент одиннадцать судебных дел из-за тридцати тысяч долга!
   — Извините… У меня семнадцать судебных дел из-за тридцати девяти тысяч долга, если только память мне не изменяет. Но то ведь процессы из-за долгов. Среди них вы не найдете ни одного, который я возбудил бы против честной женщины, обвинив ее в краже куклы… Среди моих прегрешений нет ни одного анонимного письма, которое очернило бы невинную особу, а среди моих кредиторов ни одному не пришлось бежать из Варшавы, спасаясь от клеветы, как это случилось с некоей пани Ставской благодаря стараниям баронессы Кшешовской…
   — Ставская была твоей любовницей…
   — Извините! Не отрицаю, что я добивался ее благосклонности, но, клянусь честью, это самая порядочная женщина, какую мне только случалось встретить в жизни. Пусть вас не оскорбляет лестный отзыв о посторонней особе, соблаговолите поверить, что пани Ставская — женщина, которая пренебрегла даже моими… моими ухаживаниями, а поскольку, баронесса, я имею честь довольно хорошо знать женщин обычного типа… мое мнение кое-что значит.
   — Чего же ты хочешь наконец? — спросила баронесса уже твердым голосом.
   — Я хочу… оберегать имя, которое мы оба носим. Хочу… чтобы в этом доме уважали баронессу Кшешовскую. Хочу покончить с судами и служить вам опорой… С этой целью я вынужден просить вашего гостеприимства. А когда я наведу порядок…
   — Ты уйдешь от меня?
   — Вероятно.
   — А твои долги?
   Барон поднялся со стула.
   — О моих долгах можете не беспокоиться, — сказал он тоном глубокого убеждения. — Если Вокульский, незнатный дворянин, за несколько лет сколотил миллионы, то барон Кшешовский сможет выплатить сорок тысяч долгов. Я докажу, что умею работать…
   — Ты бредишь, муж мой, — возразила баронесса. — Как тебе известно, я сама из семьи, которой удалось сколотить состояние, а потому говорю тебе: ты не сумеешь заработать даже на собственное пропитание… Какое там! Тебе не прокормить даже последнего бедняка!..
   — Значит, вы отказываетесь от опоры, которую я предлагаю вам, уступая просьбам князя и желая спасти честь своего имени?
   — Напротив! Займись же наконец мною, а то до сих пор…
   — Я, со своей стороны, — перебил барон, снова поклонившись, — постараюсь забыть прошлое…
   — Ты давно его забыл… Ты даже не был на могиле нашей дочери…
   Таким образом, барон вновь водворился в доме своей супруги. Он прекратил процессы против жильцов, бывшему поверенному баронессы заявил, что велит его выпороть, если тот когда-нибудь выразится о своей клиентке без должного уважения, написал письмо с извинениями Ставской и послал ей (за тридевять земель, под Ченстохов) огромный букет. Затем нанял повара и, наконец, вместе с супругой нанес визиты чуть не всему высшему обществу, заранее сообщив Марушевичу, который раззвонил об этом где только мог, что, если какая-нибудь из дам не явится к ним с ответным визитом, барон вызовет ее мужа на дуэль.
   В свете возмущались дикими притязаниями барона, тем не менее ответные визиты нанесли Кшешовским все, и почти все стали поддерживать с ними отношения.
   За это баронесса (признак необычайной деликатности с ее стороны), никому ни слова не сказав, начала выплачивать мужнины долги. Одних кредиторов она ругала, перед другими плакалась, почти всем что-нибудь урезывала, ссылаясь на разбойничьи проценты, сердилась, выходила из себя — но тем не менее платила. В особом ящике ее письменного стола набралось уже несколько фунтов мужниных векселей, когда произошел следующий случай.
   Магазин Вокульского в июле должен был перейти во владение Генрика Шлангбаума. Так как новый хозяин не желал принимать на себя ни долгов, ни ссуд прежней фирмы, пан Жецкий спешно приводил в порядок все счета.
   В числе должников оказался и барон Кшешовский, которому Жецкий отправил письмо с напоминанием о долге и просьбой ответить возможно скорее.
   Напоминание это, как и все документы подобного рода, попало в руки баронессы; она же, вместо того чтобы заплатить, написала Жецкому грубое письмо, в котором прямо обвиняла его в мошенничестве, нечестной уловке при покупке лошади и тому подобном.
   Точно через двадцать четыре часа после отправки этого письма в квартиру Кшешовских явился Жецкий и потребовал свидания с бароном.
   Барон принял его весьма радушно, хотя был заметно удивлен, увидев бывшего секунданта своего противника в столь сильном раздражении.
   — Я пришел к вам с претензией, — начал старый приказчик. — Позавчера я позволил себе послать вам счет…
   — Ах да… я что-то задолжал вашей фирме… Сколько же там?
   — Двести тридцать шесть рублей тридцать копеек…
   — Завтра же постараюсь удовлетворить ваши требования…
   — Это еще не все, — перебил Жецкий. — Вчера я получил от вашей почтенной супруги вот это письмо…
   Прочитав послание баронессы, Кшешовский призадумался и наконец ответил:
   — Весьма сожалею, что баронесса употребила столь не парламентские выражения, но… что касается покупки лошади, она права… Пан Вокульский (впрочем, я его за это не виню) действительно дал мне за лошадь шестьсот рублей, а расписку взял за восемьсот.
   Жецкий позеленел от гнева.
   — Милостивый государь, весьма прискорбно, но… один из нас оказался жертвой обмана… грубого обмана, сударь! И вот доказательство…
   Он достал из кармана два листа бумаги и один из них протянул Кшешовскому. Тот глянул — и закричал:
   — Значит, это негодяй Марушевич?.. Но, клянусь честью, он отдал мне только шестьсот рублей и вдобавок долго распространялся насчет корыстолюбия пана Вокульского…
   — А вот это? — продолжал Жецкий, протягивая второй лист.
   Барон осмотрел документ со всех сторон. У него побелели губы.
   — Теперь я все понимаю, — сказал он. — Расписка эта подложная, и совершил подлог Марушевич. Я не занимал денег у пана Вокульского!
   — Тем не менее баронесса назвала нас мошенниками…
   Барон встал.
   — Простите, сударь, — сказал он. — От имени моей жены приношу вам самые глубокие извинения и независимо от любого удовлетворения, которое я готов дать вам, господа, я сделаю все, чтобы исправить зло, причиненное пану Вокульскому… Да, сударь… Я поеду с визитами ко всем моим приятелям и заявлю им, что пан Вокульский — джентльмен, что он заплатил за лошадь восемьсот рублей и что мы оба оказались жертвами интригана и негодяя Марушевича. Кшешовские, пан… пан…
   — Жецкий.
   — …уважаемый пан Жецкий, Кшешовские никогда и никого не чернили. Они могут заблуждаться, но без злого умысла, пан…
   — Жецкий.
   — …уважаемый пан Жецкий.
   Тем и кончился разговор; старый приказчик, сколько ни уговаривал его барон, не слушал никаких доводов и не пожелал видеться с баронессой.
   Барон проводил его до дверей и, не удержавшись, заметил Леону:
   — Все-таки купцы — люди с достоинством.
   — У них деньги, ваша милость, кредит, — ответил Леон.
   — Вот дурак! Так если у нас нет денег, значит нет и достоинства?
   — Есть, ваша милость, только на другой манер.
   — Уж конечно, не на купеческий!.. — надменно ответил барон и велел подать визитку.
   Прямо от барона Жецкий отправился к Вокульскому и подробно рассказал ему о проделках Марушевича и раскаянии барона, а под конец вручил ему подложные документы, советуя подать в суд.
   Вокульский слушал его с серьезным видом, даже одобрительно покачивал головой, но смотрел куда-то в сторону и думал о другом.
   Старый приказчик, сообразив, что тут ему больше нечего делать, попрощался со своим Стахом и, уходя, сказал:
   — Я вижу, ты чертовски занят; так лучше сразу передай дело юристу.
   — Хорошо… хорошо… — отвечал Вокульский, не сознавая, что ему говорит пан Игнаций. В эту минуту он думал о развалинах Заславского замка, где впервые увидел слезы на глазах панны Изабеллы.
   «Сколько в ней благородства… Какая утонченность чуств! Не скоро еще познаю я все сокровища этой прекрасной души…»
   Он теперь по два раза в день ездил к Ленцким, а если не к ним, то по крайней мере в те дома, где бывала панна Изабелла, где он мог смотреть на нее, обменяться с ней несколькими словами. Пока что ему этого было достаточно, а о будущем он не смел думать.
   «Мне кажется, я умру у ее ног… — говорил он себе. — Ну и что же? Умру, глядя на нее, и, может быть, целую вечность буду ее видеть. Кто знает, не заключена ли вся будущая жизнь в последнем ощущении человека?..»
   И повторял за Мицкевичем:
   И сколько лет спать буду так — не знаю…
   Когда ж велят с могилой распроститься,
   Ты, об уснувшем друге вспоминая,
   Сойдешь с небес, поможешь пробудиться!
   И, ощущая вновь прикосновенье любимых рук,
   К груди твоей прильну я;
   Проснусь, подумав, что дремал мгновенье,
   Твой видя взор, лицо твое целуя![47]
   Несколько дней спустя к нему влетел барон Кшешовский.
   — Я уже два раза заезжал к вам! — воскликнул он, возясь со своим пенсне, которое, казалось, составляло единственный предмет его жизненных забот.
   — Вы? — удивился Вокульский. И вдруг вспомнил о том, что ему рассказывал Жецкий, а также о двух визитных карточках барона, которые он нашел вчера на своем столе.
   — Вы догадываетесь, по какому поводу я здесь? — говорил барон. — Пан Вокульский, могу ли я надеяться, что вы мне простите невольную мою вину перед вами?
   — Ни слова более, барон! — перебил Вокульский, обнимая его. — Это пустяки. Впрочем, если бы я и заработал на вашей лошади двести рублей, к чему бы мне это скрывать?
   — Верно! — воскликнул барон, хлопнув себя по лбу. — Как это мне раньше не пришло в голову… А propos насчет заработка: не могли бы вы указать мне способ, как быстро разбогатеть? Мне до зарезу нужно раздобыть сто тысяч в течение года…
   Вокульский улыбнулся.
   — Вы смеетесь, кузен (мне думается, уже можно вас так называть?). Вы смеетесь, а между тем сами же и вполне честно нажили миллионы в течение двух лет…
   — Даже и не двух, — заметил Вокульский. — Но это богатство не заработано, а выиграно. Я выиграл, несколько раз подряд удваивая ставку, как шулер, а вся моя заслуга в том, что я играл некраплеными картами.
   — Значит, опять-таки удача! — вскричал барон, срывая пенсне. — Ах, дорогой кузен, у меня нет удачи ни на грош. Половину состояния я проиграл, остальное поглотили женщины, и теперь хоть пулю себе в лоб пускай! Нет, мне решительно не везет!.. Вот и сейчас: я думал, этот осел Марушевич соблазнит баронессу… То-то был бы рай дома! Как бы она стала снисходительна к моим грешкам… Да какое там! Баронесса и не думает мне изменять, а этого шута горохового ждут арестантские роты… Пожалуйста, непременно упрячьте его туда, потому что его подлости даже мне надоели. Итак, — заключил он, — между нами мир и согласие. Прибавлю только, что я побывал у всех знакомых, до кого могли дойти мои неосмотрительные слова насчет лошади, и подробнейшим образом разъяснил, как было дело… Пусть Марушевич отправляется в тюрьму — туда ему и дорога, а я на этом выиграю две тысячи в год… Был я также у пана Томаша и панны Изабеллы и им тоже рассказал о нашем недоразумении… Вспомнить страшно, как этот негодяй умел выжимать из меня деньги! Уже год, как у меня их нет, а он умудрялся брать у меня в долг. Гениальный прохвост!.. Я чуствую, что если его не сошлют на каторгу, мне от него не избавиться. До свидания, кузен.
   Не прошло и десяти минут после ухода барона, как слуга доложил Вокульскому, что какой-то господин непременно хочет его видеть, но отказывается назвать себя.
   «Неужели Марушевич?» — подумал Вокульский.
   Действительно, вошел Марушевич, бледный, с горящими глазами.
   — Сударь! — мрачно проговорил он, закрывая дверь кабинета. — Вы видите перед собой человека, который решил…
   — Что же вы решили?
   — Я решил покончить счеты с жизнью… Это тяжелая минута, но иного выхода нет. Честь…
   Он передохнул и снова заговорил в волнении:
   — Правда, я мог бы раньше убить вас, причину моих несчастий…
   — О, не стесняйтесь, пожалуйста, — заметил Вокульский.
   — Вы шутите, а между тем оружие и в самом деле при мне, и я готов…
   — Испытайте-ка свою готовность.
   — Сударь! Так не разговаривают с человеком, стоящим на краю могилы. Если я пришел, то лишь затем, чтобы доказать, что при всех моих заблуждениях сердце у меня благородное.
   — Зачем же вы тогда стоите на краю могилы?
   — Чтобы спасти свою честь, которой вы хотите меня лишить.
   — О!.. Оставьте при себе это бесценное сокровище, — ответил Вокульский и вынул из стола роковые бумаги. — Речь идет об этих документах, не правда ли?
   — Вы еще спрашиваете? Вы издеваетесь над моим отчаянием!
   — Послушайте, пан Марушевич, — сказал Вокульский, просматривая документы, — я мог бы сейчас прочитать вам нотацию или просто помучить вас неизвестностью. Но поскольку мы оба уже совершеннолетние, то…
   Он разорвал бумаги на мелкие клочки и отдал их Марушевичу.
   — Сохраните это себе на память.
   Марушевич упал перед ним на колени.
   — Сударь! — вскричал он. — Вы подарили мне жизнь! Моя благодарность…
   — Не ломайтесь, — перебил его Вокульский. — За вашу жизнь я был совершенно спокоен, так же как я совершенно уверен, что рано или поздно вы угодите в тюрьму. Просто мне не хотелось сокращать вам этот путь.
   — О, вы безжалостны! — ответил Марушевич, машинально стряхивая пыль с колен. — Одно доброе слово, одно теплое рукопожатие могло бы повернуть меня на новую стезю. Но вы на это неспособны…
   — Ну, прощайте, пан Марушевич. Только не вздумайте когда-нибудь подписаться моим именем, потому что тогда… понятно?
   Марушевич ушел разобиженный.
   «Это ради тебя, ради тебя, любимая, сегодня я избавил от тюрьмы человека. Страшное дело — лишить кого-нибудь свободы, даже вора или клеветника!» — размышлял Вокульский.
   С минуту еще в нем происходила борьба. Он то упрекал себя, что не воспользовался случаем избавить общество от негодяя, то задумывался — что сталось бы с ним, если б его засадили в тюрьму, оторвали от панны Изабеллы на долгие месяцы, может быть годы.
   «Какой ужас — никогда более не видеть ее!.. и, наконец, кто знает, не в милосердии ли высшая справедливость?.. Как я стал сентиментален!..»


Глава тринадцатая

Tempus fugit, aeternitas manet



   Время течет, вечность неизменна (лат.).



   Хотя дело Марушевича было улажено с глазу на глаз, все же оно не осталось в тайне. Вокульский рассказал о его посещении Жецкому и велел вычеркнуть из книг мнимый долг барона, Марушевич же повинился барону, прибавив, однако, что теперь уже не за что сердиться, раз долг списан со счета, а он, Марушевич, намерен исправиться.
   — Я чуствую, — говорил он, вздыхая, — что мог бы совершенно перемениться, будь у меня хоть тысячи три в год… Подлый мир, где такие люди, как я, зря пропадают!
   — Ну, ну, полно, Марушевич, — успокаивал его барон. — Я тебя очень люблю, но ведь всем известно, что ты прохвост.
   — А в мое сердце вы заглянули? Знаете вы, какие в нем чувства? О, если б существовал суд, умеющий читать в душе человека, еще не известно, кто из нас был бы оправдан, я или те, кто судят меня?
   В общем, и Жецкий, и барон, и князь, и два или три графа, узнавшие о «новой проделке» Марушевича, — все признавали, что Вокульский поступил великодушно, но не по-мужски.
   — Поступок прекрасный, — говорил князь, — но… не в стиле Вокульского. Мне казалось, он принадлежит к числу людей, которые представляют в обществе силу, творящую добро и карающую мерзавцев. Любой ксендз мог поступить так, как Вокульский с Марушевичем… Боюсь, он теряет свою энергию…
   Энергии Вокульский не терял, но действительно изменился во многих отношениях. Например, магазин он совсем забросил, даже мысль о нем внушала ему отвращение, потому что звание галантерейного купца роняло его в глазах панны Изабеллы. Зато с большим рвением занялся Обществом по торговле с Россией, так как оно приносило огромные прибыли и тем самым увеличивало состояние, которое он хотел сложить к ногам панны Изабеллы.
   С той минуты, как он сделал предложение и получил согласие, его охватило какое-то странное чувcтво размягченности и жалостливости. Ему казалось, что он не только не способен кого-нибудь обидеть, но и сам не сумел бы защитить себя, если, конечно, дело не касалось панны Изабеллы. Зато он испытывал непреодолимую потребность делать людям добро. Не ограничившись дарственной в пользу Жецкого, он дал Лисецкому и Клейну, своим бывшим приказчикам, по четыре тысячи рублей — за ущерб, который нанес им, продав магазин Шлангбауму. Он назначил также около двенадцати тысяч на награды инкассаторам, швейцарам, посыльным и возчикам.
   Венгелеку он не только справил пышную свадьбу, но и прибавил к сумме, которую обещал новобрачным, еще несколько сот рублей. Как раз в эту пору у возчика Высоцкого родилась дочь, и Вокульского пригласили в крестные, а когда сметливый отец назвал новорожденную Изабеллой, Вокульский преподнес своей крестнице пятьсот рублей на приданое.
   Это имя было ему очень дорого. Нередко в тишине своей одинокой квартиры он брал карандаш, бумагу и без конца писал: «Изабелла, Иза… Белла…», а потом сжигал листки, чтобы имя любимой не попало в чужие руки. Он собирался купить под Варшавой небольшой земельный участок, построить виллу и назвать ее «Изабелин». Однажды ему вспомнилось, как во время его скитаний по Уралу один ученый нашел новый минерал и советовался, как бы его назвать. Тогда Вокульский не знал еще панны Изабеллы, но теперь упрекал себя в недогадливости и огорчался, что не предложил назвать его «изабелитом». Наконец, прочитав в газетах о том, что открыт новый астероид и открывший его астроном не знает, как назвать его, Вокульский собирался назначить крупную награду тому, кто откроет новую планету и назовет ее «Изабелла».
   Безмерная страсть к одной женщине все же не вполне вытеснила мысли о другой. Иногда он вспоминал пани Ставскую, которая, как он знал, готова была для него пожертвовать всем, и чуствовал как бы угрызения совести.
   — Но что же делать? — говорил он себе. — Не моя вина, что я люблю другую… Хоть бы она скорей забыла меня и была счастлива…
   Он решил, во всяком случае, обеспечить ее будущее и окончательно выяснить судьбу ее мужа.
   «Пусть хоть не тревожится о завтрашнем дне и не думает о приданом для дочери…»
   Часто он видел панну Изабеллу в многочисленном кругу знакомых, молодых и старых. Но его уже не задевали ни ухаживания мужчин, ни ее взгляды и улыбки.
   «Такая уж у нее натура, — думал он. — Иначе она не умеет ни смотреть, ни смеяться. Она как цветок или солнце, которые невольно дарят счастьем всех и всех чаруют своей красотой».
   Однажды он получил телеграмму из Заславека — приглашение на похороны председательши.
   — Умерла?.. — прошептал он. — Жаль, прекрасной души была женщина!.. Почему я не был подле нее в последние минуты?..
   Он огорчился, загрустил, но на похороны старушки, которая проявила к нему столько участия, не поехал. У него не хватило духу расстаться с панной Изабеллой хотя бы на несколько дней…
   Он уже сознавал, что больше не принадлежит себе, что все его мысли, чуства, стремления, все помыслы его и надежды неразрывно связаны с одной женщиной. Умри она — и ему не пришлось бы даже убивать себя: душа его сама полетела бы за ней, как птица, лишь на минутку присевшая на ветку. Он даже не говорил ей о своей любви — как не говорят о тяжести собственного тела или о воздухе, который наполняет человека и окружает его со всех сторон. Если ему случалось подумать о ком-нибудь другом, не о ней, он в изумлении вздрагивал, как человек, чудом занесенный в незнакомую местность.