«Хороша философия», — думал Вокульский.
   Однако сам чуствовал, что в его истерзанной душе, словно на свежевспаханном поле, шумановский пессимизм быстро пускает корни. Он замечал, что в нем угасает не только любовь, но и возмущение против панны Изабеллы. Ибо, поскольку весь мир состоит из скотов, нет смысла ни влюбляться в них, ни сердиться, если кто-нибудь оказался скотом, не лучшим и, наверное, не худшим, чем все остальные.
   «Дьявольское лечение! — повторял он. — Но, впрочем, может быть, самое радикальное!.. Я катастрофически обанкротился со своими воззрениями; но кто поручится, что и Гейст не ошибается в своих, что не окажется прав Шуман? Жецкий — тварь, Ставская — тварь, Гейст — тварь, я сам — тварь… Идеалы — это размалеванные ясли, а в них намалеванная трава, которая никого не насытит. Итак, к чему жертвовать собою, к чему влюбляться? Нужно просто вылечиться, а потом поочередно потчевать себя сочным мясом и красивыми женщинами, запивая то и другое душистым винцом… Иногда что-нибудь почитать или куда-нибудь съездить, послушать концерт — и так дотянуть до старости!»
   За неделю до заседания, которое должно было решить судьбу торгового общества, к Вокульскому зачастили с визитами. Приходили купцы, аристократы, юристы, и все заклинали его не покидать председательский пост и не подвергать опасности организацию, созданную им самим. Вокульский принимал посетителей с таким холодным равнодушием, что у них отпадала охота излагать свои аргументы; он говорил, что устал, болен и потому вынужден выйти из Общества.
   Посетители уходили, потеряв надежду, но каждый признавал, что, по-видимому, Вокульский действительно тяжело болен. Он исхудал, отвечал немногословно и резко, а глаза его лихорадочно горели.
   — Надорвался от жадности! — говорили купцы.
   За несколько дней до окончательного срока Вокульский вызвал своего поверенного и просил его сообщить компаньонам, что, согласно заключенному с ними договору, он изымает свою долю капитала и выбывает из членов Общества. Остальные могут сделать то же самое.
   — А деньги? — спросил поверенный.
   — Для них уже приготовлены в банке, а у меня свои расчеты с Сузиным.
   Поверенный ушел в подавленном состоянии. В тот же день к Вокульскому приехал князь.
   — Что я слышу! — начал он, пожимая Вокульскому руку. — Ваш поверенный держится так, словно вы и вправду собираетесь нас покинуть.
   — А вы, князь, думали, я шучу?
   — Да нет… Просто, я думаю, вы заметили какую-то несообразность в нашем договоре и…
   — И торгуюсь, чтобы вынудить вас подписать другой, в силу которого ваши проценты уменьшатся, а мои прибыли возрастут?.. — подхватил Вокульский. — Нет, князь, я отстраняюсь совершенно серьезно.
   — Значит, вы подводите своих компаньонов?
   — Почему? Вы сами, господа, заключили со мной соглашение только на год, и сами же требовали такого ведения дела, чтобы в течение месяца по расторжении договора каждый из членов мог изъять свой капитал. Таково было ваше настойчивое требование. Я же отступаю от договора только в том, что возвращу деньги не через месяц, а через час после ликвидации Общества.
   Князь упал в кресло.
   — Общество останется, но вместо вас в него войдут иудеи… — тихо сказал он.
   — Это уж зависит от вас.
   — Евреи в нашем Обществе! — вздохнул князь. — Они, чего доброго, даже на заседаниях будут говорить по-еврейски… несчастная наша отчизна! Несчастный язык!
   — Ничего страшного, — заметил Вокульский. — Большинство наших компаньонов обычно разговаривали на заседаниях по-французски, и с языком ничего не случилось; так не повредят ему, наверное, и несколько слов по-еврейски.
   Князь покраснел.
   — Да ведь иудеи, почтеннейший… чуждая раса!.. А как раз сейчас все так восстановлены против них…
   — Это ничего не значит. Впрочем, кто вам мешает собрать нужные капиталы, как это сделали евреи, и доверить их не Шлангбауму, а кому-нибудь из купцов христиан?
   — Мы не знаем такого, который заслуживал бы доверия.
   — А Шлангбаума вы знаете?
   — Кроме того, у нас нет достаточно способных людей. Все это приказчики, а не финансисты…
   — А я чем был? Тоже приказчиком и даже прислуживал в ресторане, а все же Общество приносило обещанные прибыли.
   — Вы исключение…
   — Откуда вы знаете, что нет еще таких же исключений за прилавками и в погребках? Поищите.
   — Иудеи сами приходят к нам…
   — Вот именно! — воскликнул Вокульский. — Евреи приходят к вам или вы приходите к ним, но парвеню из христиан не может к вам даже подступиться, столько помех стоит у него на пути. Я кое-что знаю об этом. Ваши двери так плотно закрыты перед купцом и промышленником, что надо либо бомбардировать их сотнями тысяч рублей, либо пролезать в щель наподобие клопа. Приоткройте двери, и тогда, может быть, сумеете обойтись без евреев.
   Князь закрыл лицо руками.
   — Ох, пан Вокульский… все, что вы говорите, вполне справедливо, но очень горько, очень жестоко… Однако не об этом речь… Я понимаю ваше озлобление против нас, но… есть ведь обязанности перед Обществом.
   — Ну, я не считаю, что исполнял их, получая с моего капитала пятнадцать процентов. И не думаю, что стану худшим гражданином, ограничившись пятью…
   — Мы же расходуем эти деньги, — возразил уже несколько обиженно князь.
   — Мы даем заработок людям…
   — И я буду расходовать. Поеду летом в Остенде, на осень в Париж, на зиму в Ниццу…
   — Извините! Мы не только за границей поддерживаем людей. Мало ли здешних ремесленников…
   — Дожидается платы за свой труд по году и дольше, — подхватил Вокульский. — Оба мы, ваше сиятельство, знаем таких покровителей отечественной промышленности даже среди компаньонов нашего Общества…
   Князь вскочил с кресла.
   — Ну-уу… это уж некрасиво, пан Вокульский! — задыхаясь, сказал он. — У нас немало серьезных недостатков, не спорю, немало грехов, но вам-то жаловаться на нас не приходится… Вы всегда пользовались нашей поддержкой… уважением!
   — Уважением! — рассмеялся Вокульский. — Неужели вы думаете, князь, я не понимал, чего стоило это уважение и какое место было мне отведено среди вас?.. Пан Шастальский, пан Нивинский и… даже пан Старский, всю жизнь бездельничавший и неизвестно откуда бравший деньги, — все они пользовались у вас во сто крат большим уважением, чем я. Да что я говорю! Любой проходимец, будь он только иностранцем, без труда проникал в ваши гостиные, а мне пришлось брать их приступом, пуская в ход… да хотя бы те же пятнадцать процентов от вверенных мне капиталов!.. Вот кто пользовался вашим уважением и несравненно большими привилегиями, чем я… В то время как каждый из перечисленных господ в подметки не годится моему швейцару, потому что тот занимается делом и по крайней мере не разлагает общество…
   — Пан Вокульский, вы к нам несправедливы… Я понимаю, что вы имеете в виду, и стыжусь, честное слово… Но мы не отвечаем за проступки отдельных личностей…
   — Нет, все вы отвечаете, потому что личности эти росли среди вас, а то, что вы, князь, называете проступком, является лишь плодом ваших воззрений, вашего неуважения ко всякому труду и ко всяким обязанностям…
   — В вас говорит обида, — запротестовал князь и собрался уходить. — Обида понятная, но, пожалуй, неправильно адресованная… Прощайте. Итак, вы отдаете нас на съедение иудеям?
   — Надеюсь, вы с ними сговоритесь легче, чем с нами, — насмешливо ответил Вокульский.
   У князя на глазах показались слезы.
   — Я думал, — взволнованно произнес он, — вы послужите золотым мостом между нами и теми, что… все дальше отходят от нас.
   — Я готов был служить мостом, но его подпилили, и он рухнул… — ответил Вокульский, кланяясь.
   — Значит, мы снова возвращаемся в окопы святой троицы?..
   — Это еще не окопы, а пока лишь торговое соглашение с евреями…
   — И это говорите вы? — спросил князь, бледнея. — В таком случае, я… в этом Обществе не останусь… О, наша несчастная отчизна!
   Он кивнул Вокульскому и ушел.
   Наконец состоялось заседание, решившее судьбу Общества по торговле с Россией.
   Прежде всего правление, организованное Вокульским, представило отчет за истекший год. Оказалось, что оборот раз в пятнадцать превышал капитал, принесший не пятнадцать, а восемнадцать процентов прибыли. Члены Общества были растроганы этим сообщением и, по предложению князя, поднялись с мест, выражая свою благодарность правлению и отсутствующему Вокульскому.
   Потом встал поверенный Вокульского и заявил, что его клиент по состоянию здоровья устраняется от участия не только в правлении, но и в Обществе. Все давно были подготовлены к этому известию, тем не менее оно произвело угнетающее впечатление.
   Воспользовавшись паузой, князь попросил слова и уведомил собравшихся, что вследствие ухода Вокульского он также выбывает из Общества. Сообщив это, он немедля покинул зал заседания, а уходя, сказал одному из своих приятелей:
   — Я никогда не обладал коммерческими способностями, а Вокульский — единственный человек, которому я мог доверить честь своего имени. Раз его нет, так и мне здесь нечего делать.
   — А дивиденды?.. — тихо спросил приятель.
   Князь взглянул на него свысока.
   — То, что мною сделано, я делал не ради дивидендов, а ради нашей несчастной отчизны. Я хотел влить в нашу среду немного свежей крови и свежих воззрений; однако, должен признаться, я проиграл, и отнюдь не по вине Вокульского… Бедная наша отчизна!
   Уход князя, при всей его неожиданности, не произвел особенного впечатления, ибо присутствующие уже были предупреждены, что так или иначе, а Общество не распадется.
   Затем выступил один из юристов и дрожащим голосом произнес весьма прочуственную речь, в коей возвестил, что с уходом Вокульского Общество теряет не только руководителя, но и пять шестых капитала. «Можно было ожидать, что оно рухнет, засыпав обломками всю страну, тысячи служащих, сотни семейств…» Тут оратор остановился, рассчитывая на ошеломляющий эффект. Но собравшиеся приняли его слова с полным равнодушием, заранее зная, что последует дальше.
   Юрист заговорил снова, призывая присутствующих не падать духом, «ибо нашелся доблестный гражданин, человек с коммерческим опытом и даже друг и компаньон Вокульского, который готов поддержать пошатнувшееся Общество, как Атлас поддержал небо. Сей муж, жаждущий утереть слезы тысячам людей, спасти от разорения отчизну и повести нашу торговлю по новым путям…»
   При этих словах все головы повернулись к тому месту, где сидел потный и красный Шлангбаум.
   — Сей муж, — вскричал юрист, — это…
   — Мой сын Генричек… — откликнулся из угла чей-то голос.
   Такого эффекта никто не ожидал, и зал разразился хохотом. Тем не менее члены правления притворились, будто они приятно изумлены, и обратились к собранию с вопросом: угодно ли ему принять пана Шлангбаума в качестве компаньона и руководителя? И, получив единодушное согласие, пригласили нового руководителя на председательское место.
   Тут опять произошло небольшое замешательство: немедленно потребовал слова Шлангбаум-отец и, произнеся несколько похвал в адрес сына и членов правления, заявил, что Общество впредь не может гарантировать более десяти процентов годового дохода.
   Поднялся шум, выступило человек пятнадцать, и после весьма оживленных прений было вынесено постановление о приеме новых членов, рекомендованных паном Шлангбаумом, а также о передаче руководства делами Общества тому же пану Шлангбауму.
   Последним эпизодом явилась речь доктора Шумана, который, получив приглашение вступить в члены правления, не только отказался от столь почетного поста, но даже позволил себе язвительно подшутить над объединением аристократов с евреями.
   — Это нечто вроде внебрачной связи, — сказал он. — Но, поскольку иногда от такого сожительства рождаются гениальные дети, будем надеяться, что и наше объединение даст какие-нибудь редкостные плоды…
   Члены правления забеспокоились, кое-кто из собравшихся возмутился, но большинство наградило оратора шумными аплодисментами.
   Вокульский знал о ходе заседания во всех подробностях; с неделю еще он не мог отделаться от посетителей и писем, подписанных и анонимных.
   Благодаря этим обстоятельствам он испытал новое, странное состояние духа. Словно оборвались все нити, связывавшие его с людьми, и они стали ему безразличны и безразлично стало все, что их интересует. Он чувствовал себя актером, который, окончив свою роль и сойдя со сцены, где минуту назад смеялся, сердился и плакал, теперь сидит среди зрителей и смотрит на игру своих товарищей, как на ребяческую забаву.
   «Чего они мечутся?.. Как это глупо…» — думал он. Ему казалось, будто он смотрит на мир откуда-то извне, и дела человеческие представлялись ему с какой-то новой, неожиданной стороны.
   В первые дни ему не давали покоя компаньоны, служащие и клиенты Общества, недовольные правлением Шлангбаума, а может быть, и опасавшиеся за собственную судьбу. Они уговаривали его вернуться и занять оставленный пост, пока еще не поздно и пока договор с Шлангбаумом не подписан.
   При этом многие рисовали свое положение в самых мрачных красках, иные плакали, и Вокульский на минуту жалел их. Но вместе с тем он обнаружил в себе такую черствость и равнодушие к людскому горю, что сам удивился.
   «Что-то умерло во мне…» — думал он, наотрез отказывая просителям.
   Потом хлынула новая волна посетителей; эти приходили якобы поблагодарить за оказанные им услуги, а в действительности желали удовлетворить свое любопытство и посмотреть, как выглядит этот некогда сильный человек, о котором теперь шла молва, будто он совсем опустился.
   Эти не упрашивали Вокульского вернуться в Общество, ограничиваясь похвалами его прошлой деятельности и уверениями, что не скоро найдется деятель подобного масштаба.
   Третья волна гостей навещала его и вовсе не известно зачем. Они даже не расточали ему комплиментов, а все чаще упоминали об энергии и способностях Шлангбаума.
   Среди множества посетителей только возчик Высоцкий вел себя иначе. Он пришел проститься со своим прежним работодателем, хотел было что-то сказать, но вдруг расплакался, поцеловал ему обе руки и выбежал вон.
   Примерно то же повторялось и в письмах от знакомых и незнакомых лиц. Одни заклинали его не отстраняться от дел, ибо уход его явится бедствием для страны; другие расхваливали его прошлую деятельность или выражали сожаление по поводу его ухода; третьи советовали ему объединиться с Шлангбаумом как с человеком способным и полезным Обществу. Зато в анонимных письмах его поносили самым бесцеремонным образом, упрекая в том, что в прошлом году он погубил отечественную промышленность, ввозя заграничные ткани, а сейчас губит торговлю, продавая ее евреям. Указывали даже полученную им сумму.
   Вокульский размышлял обо всем этом совершенно спокойно. Ему казалось, что он покойник, взирающий на собственные похороны; он видел людей, которые его хвалили, сожалели о нем или злословили; видел того, кто занял его место и к кому уже обращались общие симпатии, и, наконец, понял, что он уже забыт и никому не нужен. Так камень, брошенный в воду, на минуту возмущает ее покой; потом поднятая им рябь становится все меньше, меньше… пока не уляжется совсем. И снова над местом его падения образуется зеркальная гладь, которую могут всколыхнуть новые волны, но уже поднятые в других местах кем-то другим.
   Он вспомнил совет Шумана — найти себе какую-нибудь цель в жизни. Совет хороший, но… как исполнить его, если он не испытывает никаких желаний, если у него нет ни сил, ни охоты?.. Он словно высохший лист, готовый лететь туда, куда его понесет ветер.
   «Когда-то мне казалось, что я испытывал подобное состояние, — думал он,
   — но теперь вижу, что понятия о нем не имел…»
   Однажды он услышал громкие пререкания в передней. Выглянув, он увидел Венгелека, которого лакей не хотел впускать.
   — Ах, это ты? — сказал Вокульский. — Входи же… Что у вас слышно?
   Венгелек сначала тревожно приглядывался к нему, потом понемногу повеселел и приободрился.
   — Говорили про вас, будто вы уж на ладан дышите, — начал он, улыбаясь,
   — а я вижу, что все это враки. Похудеть-то вы похудели, но на тот свет вам еще рано…
   — Что же слышно? — повторил Вокульский.
   Венгелек пространно рассказал, что уже обзавелся домом, куда лучше того, который сгорел, и что от заказчиков просто отбоя нет. Он и в Варшаву приехал материал закупить да нанять двух работников.
   — Впору фабрику закладывать, ваша милость, — похвалился он под конец.
   Вокульский молча слушал и вдруг спросил:
   — А с женою ты счастливо живешь?
   По лицу Венгелека скользнула тень.
   — Женщина она хорошая, только… Ну, да перед вами, как перед господом богом… Не то уже теперь между нами… Правду говорят: чего глаза не видят, то и сердце не томит, а как увидят…
   Он утер рукавом слезы.
   — Да что случилось? — удивился Вокульский.
   — Ничего. Знал ведь, кого беру, но беспокоиться не беспокоился: женщина она хорошая, смирная, работящая и ко мне привязалась, как собачонка… Ну, а что с того… Был я спокоен, пока не увидел ее соблазнителя или как там…
   — Где?..
   — Да в Заславе же, ваша милость. Раз в воскресенье пошли мы с Марысей к замку; хотел я показать ей ручей, где кузнец погиб, и камень, на котором ваша милость велела надпись вырезать. Вдруг вижу — коляска барона Дальского, что женились на внучке покойной барыни из Заслава… Хорошая была барыня, царствие ей небесное…
   — Ты знаешь барона?
   — А как же? Ведь барон теперь управляет имениями покойницы, чего-то там никак не уладят. А я уже при нем оклеивал комнаты и чинил рамы. Знаю его… Старательный барин и щедрый…
   — Что же дальше?
   — Стоим, значит, мы с Марысей около замка и смотрим на ручей, а тут откуда ни возьмись лезут на развалины двое — баронесса, внучка покойницы то есть, и этот сукин сын Старский…
   Вокульский вздрогнул.
   — Кто? — еле слышно переспросил он.
   — Да Старский, тоже внук покойной заславской барыни; при жизни-то он все подлизывался к ней, а теперь не желает ее завещание признавать — дескать, бабка перед смертью умом тронулась… Вот он каков!
   С минуту помолчав, Венгелек продолжал.
   — Стоят себе с баронессой под ручку, смотрят на наш камень, а больше между собой переговариваются, хи-хи да ха-ха. Потом вижу, Старский смотрит в нашу сторону. Увидел мою жену и этак ей усмехнулся, а она чего-то побелела как полотно… «Ты что, Марыся?» — говорю ей. А она: «Ничего…» А баронесса с басурманом этим сбежали с горки и пошли в орешник. «Ты что?.. — говорю я опять Марысе. — Выкладывай все как есть, я и так смекнул, что ты с этим стервецом путалась…» А она села на землю и давай реветь: «Накажи его бог!
   — говорит. — Ведь это он первый меня погубил…»
   Вокульский закрыл глаза. Венгелек продолжал с волнением:
   — Как услыхал я это, ваша милость, так, думаю, догоню его сейчас и не посмотрю ни на какую баронессу — ногами затопчу насмерть. Такая меня обида взяла! Но тут же сам рассудил: «А зачем ты, дурак, женился на ней?.. Знал ведь, каковская она…» И в эту минуту сердце у меня так и зашлось — с горки даже ступить боюсь, а на жену и не глянул. Она говорит: «Ты сердишься?..» А я: «Тут вы небось тоже встречались?» — «Бог мне свидетель, — она отвечает, — после того я его больше и не видала…» — «Хорошо же вы друг к дружке присмотрелись! — говорю я. — Глаза бы мои на тебя не глядели… Лучше б я сдох, раньше чем тебя встретил…» А она ревмя ревет: «За что же ты сердишься…» Я ей тогда сказал, в первый и последний раз: «Свинья ты, и больше ничего!..» — потому что сердце мое не стерпело.
   Тут, смотрю, бежит сам барон; закашлялся, аж посинел весь, и спрашивает: «Не видал ли ты, Венгелек, моей жены?..» Меня словно бес толкнул, я и брякни ему: «Видел, ваша милость, пошла в кусты с паном Старским. Видно, у него денег-то не хватает на девок, так принялся за барынек!..» А он как глянет на меня, даром что барон…
   Венгелек украдкой вытер глаза.
   — Вот какая моя жизнь, ваша милость. Жил я себе спокойно, пока не увидел ее соблазнителя; а теперь, кого ни встречу, все мне думается, может и этот мне родня… А от жены, хоть я ей ни слова не говорю, меня так и воротит… так и воротит, ну словно что стоит между нами. Даже поцеловать ее, как бывало, не могу. И кабы не дал я обета перед алтарем, давно бы все бросил и ушел бы куда глаза глядят… А все через мою к ней слабость. Сами посудите: не люби я ее, так мне что?.. Хозяйка она домовитая, и стряпать и шить мастерица, сама смирная, ее и не слышно в доме. Заводила бы себе дружков любезных на здоровье. Да ведь я ее любил, оттого мне и горько, оттого и злоблюсь на нее так, что все внутри у меня горит…
   Венгелек дрожал от гнева.
   — Вначале, как мы поженились, ваша милость, я все ждал: вот пойдут дети… А теперь меня страх берет: а ну как вместо своего увижу я прижитого невесть с кем? Уж известное дело: стоит легавой суке хоть раз ощениться от дворового пса, так потом подавай ей хоть самых распородистых, все равно в щенках скажется кровь дворняги — видать, оттого, что на него заглядывалась…
   — Мне надо уходить, — внезапно перебил его Вокульский. — До свиданья… А перед отъездом зайди ко мне, хорошо?..
   Венгелек простился с ним очень сердечно, а в передней сказал лакею:
   — Точит что-то вашего барина, точит… сперва-то я думал, он здоров, хоть и осунулся, а видно, и впрямь неладно с ним… Храни вас господь бог…
   — Говорил я тебе, не лезь к барину и лишнего не болтай, — мрачно ответил лакей, выпроваживая Венгелека за дверь.
   Оставшись один, Вокульский впал в глубокое раздумье.
   — Они стояли против моего камня и смеялись! — бормотал он. — Даже камень ему надо было осквернить, ни в чем не повинный камень!
   На мгновение ему показалось, что он нашел наконец новую цель в жизни, и остается только выбрать, что лучше: пристрелить Старского, как собаку, предварительно прочитав ему список его жертв, или, может быть, оставить его в живых, доведя до крайней степени нищеты и унижения?
   Но, остыв, он рассудил, что было бы ребячеством и даже пошлостью лишаться состояния, работы и душевного покоя ради мести такому ничтожеству.
   «Лучше уж заняться истреблением полевых мышей или тараканов, потому что это подлинный бич, а Старский… черт его знает, что он такое!.. Да и немыслимо, чтобы такой ограниченный человек мог быть единственной причиной стольких несчастий. Он — только искра, поджигающая уже подготовленный материал…»
   Вокульский растянулся на кушетке и продолжал размышлять.
   «Он поступил со мной подло… а почему?.. Да потому, что нашел достойную сообщницу, а второй сообщницей была моя глупость. Как можно было сразу не разгадать такую женщину и сделать ее своим кумиром только потому, что она разыгрывала высшее существо?.. Он и с Дальским подло поступил, но кто ж виноват, что барон на старости лет без памяти влюбился в особу, моральные качества которой были видны как на ладони?.. Причиной таких катастроф являются не Старские и им подобные, а в первую очередь — глупость их жертв. И, наконец, ни Старский, ни панна Изабелла, ни пани Эвелина не свалились с луны, они выросли в определенной среде, эпохе, в атмосфере определенных понятий… Они — словно сыпь, которая сама по себе не является болезнью, но служит симптомом заражения общественного организма. Какой же смысл им мстить или истреблять их?»
   В тот вечер Вокульский впервые вышел на улицу и убедился, что он ослабел, как ребенок. От грохота пролеток и мелькания прохожих голова у него кружилась, и он просто боялся далеко уходить от дома. Ему казалось, что он не доберется до Нового Свята, не попадет обратно или ни с того ни с сего выкинет какую-нибудь глупость. А больше всего он опасался встретить знакомых.
   Домой он вернулся усталый и возбужденный, но спал в эту ночь хорошо.
   Через неделю после посещения Венгелека пришел к нему Охоцкий. Он возмужал, загорел и стал похож на молодого помещика.
   — Откуда это вы? — спросил Вокульский.
   — Прямо из Заславека, где просидел почти два месяца, — ответил Охоцкий.
   — Да ну их ко всем чертям! Вот ведь ввязался я в историю.
   — Вы?
   — Я, голубчик мой, я. И вдобавок за чужие грехи! У вас волосы встанут дыбом…
   Он закурил и продолжал:
   — Не знаю, дошло ли до вас, что покойная председательша завещала все свое состояние, кроме незначительной части, благотворительным учреждениям: больницам, приютам для подкидышей, начальным школам, сельским лавкам и так далее… А князь, Дальский и я назначены ее душеприказчиками. Отлично… Приступаем мы к делу, вернее хлопочем об утверждении завещания, как вдруг (примерно месяц назад) возвращается из Кракова Старский и заявляет нам, что от имени обойденных родственников подает в суд о непризнании завещания. Разумеется, и князь и я слышать об этом не хотим, но барон под влиянием жены, которую подстрекает Старский, начинает поддаваться… Мы даже по этому поводу с ним несколько раз крупно поговорили, а князь просто порвал с ним отношения.
   — Тем временем что же происходит? — продолжал Охоцкий, понизив голос. — Однажды, в воскресенье, барон с женой и со Старским отправились в Заслав на прогулку. Что там у них вышло — неизвестно, но результат был следующий. Барон самым категорическим образом заявил, что оспаривать завещание не позволит. Но это еще не все… Тот же барон решительно разводится со своей обожаемой супругой (вы слышите?)… Но и это еще не все: десять дней назад барон стрелялся со Старским, и тот оцарапал ему пулей ребра… Представляете, как будто ему крючком разодрали кожу справа налево через всю грудь… Старикашка злится, шумит, ругается, кипятится, а жене приказал тотчас же отправляться к своим родным; я уверен, что он больше ее на порог не пустит. Упрямый старик! И до того вошел в раж, что, больной, лежа в постели, велел цирюльнику, назло баронессе, покрасить ему волосы и бородку и теперь выглядит, как труп двадцатилетнего юноши…