— Не совсем, сударь, — отвечал я.
   — Не удивительно, — сказал молодой человек. — К старости мозг увядает и теряет способность воспринимать новые истины.
   Мы раскланялись с ним и вышли. Молодой человек запер за нами дверь, но тут же выскочил на площадку и крикнул:
   — И пусть судебный пристав приведет с собою двух городовых, потому что меня придется выносить из квартиры!..
   — Всенепременно, сударь! — ответил я ему с любезным поклоном, в душе, однако, решив, что не следует выбрасывать подобного оригинала.
   Когда этот удивительный юноша удалился наконец в свою комнату и запер дверь на ключ, несомненно давая нам понять, что считает переговоры законченными, я остановился на ступеньках и сказал управляющему:
   — Я вижу, у вас тут разноцветные стекла в окнах, а?
   — О да, очень разноцветные…
   — Но грязные…
   — О да, очень грязные.
   — И, по-моему, этот молодой человек сдержит свое слово и за квартиру платить не станет, а?
   — Сударь! — воскликнул управляющий. — Он еще ничего! Он хоть говорит, что не будет платить, ну и не платит, а те двое ничего не говорят — и тоже не платят. Это, пан Жецкий, исключительные жильцы! Только они одни никогда не обманывают моих ожиданий.
   Невольно, сам не знаю почему, я покачал головой и тут же почуствовал, что, будь я хозяином подобного дома, я не переставал бы качать головой по целым дням.
   — Итак, тут никто не платит, во всяком случае не платит регулярно? — спросил я экс-помещика.
   — И нечему удивляться, — ответил Вирский. — В доме, где столько лет квартирную плату получают кредиторы, самый честный жилец отобьется от рук. И все же есть у нас несколько очень аккуратных плательщиков, к примеру хоть баронесса Кшешовская…
   — Что? — вскричал я. — Ах, правда, баронесса живет тут… Она даже хотела купить этот дом…
   — И купит еще… — понизил голос управляющий. — Только смотрите в оба, господа… Она купит его, хоть бы ей пришлось отдать все свое состояние… А состояние у нее немалое, хотя барон его сильно общипал…
   Я все еще стоял на лестнице, под окном с желтыми, красными и голубыми стеклами. Я все стоял, вызывая в памяти образ баронессы, которую видел всего несколько раз в жизни, причем она всегда производила на меня впечатление весьма эксцентричной особы. Она умеет быть набожной и злобной, смиренной и грубой…
   — Что это за женщина, пан Вирский? — спросил я. — Ведь это, сударь мой, женщина не из обыкновенных…
   — Как все истерички, — проворчал экс-помещик. — Дочку она потеряла, муж ее бросил… Кругом злоключения!
   — Пойдемте к ней, сударь, — сказал я, спускаясь в третий этаж.
   Я ощущал в себе такую отвагу, что баронесса не только не страшила, но чуть ли не влекла меня к себе.
   Но когда мы остановились возле ее дверей и управляющий позвонил, у меня свело икры судорогой. Я не в силах был двинуться с места и только по этой причине не сбежал. В одно мгновение храбрость моя испарилась, я вспомнил торги…
   Ключ в замке повернулся, щелкнула задвижка, и в приоткрытых дверях показалось лицо еще молодой служанки в белой наколке.
   — Кто это? — спросила девушка.
   — Я, управляющий.
   — А чего вам нужно?
   — Я пришел с уполномоченным нашего хозяина.
   — А этому господину чего нужно?
   — Это и есть уполномоченный.
   — Как же мне доложить?
   — Доложите, — сказал управляющий уже с раздражением, — что мы пришли поговорить насчет квартиры…
   — Ага!
   Она заперла дверь и удалилась. Прошло минуты две или три, пока она вернулась и, отомкнув великое множество замков, ввела нас в пустую гостиную.
   Странный вид был у этой гостиной. Мебель покрыта темно-серыми чехлами, равно как и рояль и люстра; даже расставленные по углам тумбочки со статуэтками были облачены в темно-серые рубашки. Создавалось впечатление, что хозяин этой комнаты уехал, оставив дома лишь прислугу, тщательно поддерживавшую чистоту и порядок.
   Из-за дверей слышался разговор, который вели два голоса: женский и мужской. Женский принадлежал баронессе; мужской тоже был мне хорошо знаком, только я не мог вспомнить, где его слышал.
   — Я готова поклясться, что между ними весьма близкие отношения. Позавчера он прислал ей с рассыльным букет.
   — Гм… гм… — отозвался мужской голос.
   — А эта мерзкая кокетка, чтобы обмануть меня, велела вышвырнуть букет за окно.
   — Да ведь барон сейчас в деревне… так далеко от Варшавы, — возразил мужчина.
   — Но у него тут остались приятели! — воскликнула баронесса. — И если бы я не знала вас так хорошо, то могла бы предположить, что именно вы помогаете ему устраивать эти постыдные делишки.
   — Помилуйте! — запротестовал мужской голос, и в ту же минуту прозвучало два поцелуя, полагаю, что в руку.
   — Ну, ну, пан Марушевич, только без нежностей! Знаю я вашего брата. Сначала вы осыпаете женщину ласками, а когда она вам доверится, проматываете ее состояние и требуете развода.
   «Значит, это Марушевич! — подумал я. — Славная парочка!..»
   — Я совсем не такой, — несколько тише возразил мужской голос, и за дверью вновь прозвучало два поцелуя, без сомнения в руку.
   Я посмотрел на экс-помещика. Он сидел, подняв глаза к потолку, а плечи — чуть не до ушей.
   — Вот проныра! — шепнул он, кивнув на дверь.
   — Вы его знаете?
   — Еще бы!
   — Итак, — говорила баронесса в соседней комнате, — отнесите в костел Святого креста эти вот девять рублей и закажите три молебна за то, чтобы господь бог вразумил его… Нет, — помолчав, продолжала она дрогнувшим голосом, — закажите один молебен за него, а две панихиды — за упокой души несчастной моей девочки…
   Послышался тихий плач.
   — Ну успокойтесь, сударыня! — нежно уговаривал ее Марушевич.
   — Ладно, ладно, идите уж! — отвечала она.
   Двери гостиной вдруг распахнулись, и на пороге как вкопанный остановился Марушевич, а за его спиной я увидел желтое лицо и покрасневшие глаза баронессы. Мы с управляющим оба встали, Марушевич попятился в соседнюю комнату и, по-видимому, вышел через другие двери, а баронесса сердито крикнула:
   — Марыся!.. Марыся!..
   Вбежала уже знакомая молодая девушка в белой наколке, темном платье и белом передничке. В этом уборе она могла бы сойти за сиделку, если б глаза ее не искрились так плутовато.
   — Как ты смела привести сюда этих господ? — спросила ее баронесса.
   — Да вы, барыня, сами велели просить…
   — Дура, ступай вон! — прошипела баронесса. Затем обратилась к нам: — Что вам угодно, пан Вирский?
   — Это пан Жецкий, уполномоченный домовладельца, — отвечал управляющий.
   — А-а!.. Хорошо, — сказала баронесса, медленно входя в гостиную и не предлагая нам садиться.
   Вот описание этой дамы: черное платье, изжелта-бледное лицо, синеватые губы, красные от слез глаза и прилизанные волосы. Она скрестила руки на груди, как Наполеон I, и, глядя на меня, произнесла:
   — А-а-а!.. Так вы уполномоченный, если не ошибаюсь, пана Вокульского? Не так ли? Передайте же ему — либо я съеду с этой квартиры, за которую аккуратнейшим образом плачу семьсот рублей в год, — ведь правда, пан Вирский? — Управляющий поклонился. — …либо пан Вокульский искоренит в своем доме грязь и безнравственность.
   — Безнравственность? — переспросил я.
   — Да, сударь, — кивнула головой баронесса. — Прачек, которые по целым дням распевают внизу какие-то мерзкие песенки, а по вечерам хохочут у меня над головой у… у… студентов… И этих злодеев, которые осыпают меня сверху окурками и окатывают водой… И, наконец, эту пани Ставскую, о которой не знаешь, что и сказать: вдова ли она или разведенная, и на какие, в сущности, средства живет. Эта дамочка отбивает мужей у добродетельных и безумно несчастных жен…
   Она заморгала глазами и расплакалась.
   — Ужасно! — говорила она, всхлипывая. — Быть прикованной к этому мерзкому дому из-за незабвенного дитяти, которого уже ничем не вырвешь из сердца… Ведь она бегала по этим вот комнатам… И играла вон там, во дворе… И смотрела в окно, в которое нынче мне, осиротелой, уже и выглянуть не дают… Меня хотят выгнать отсюда!.. Все хотят выгнать… всем я мешаю… А ведь я не могу уехать отсюда, где каждая половица хранит следы ее ножек… и в каждом уголке звучит ее смех или плач…
   Она упала на диван и зарыдала.
   — Ах! — говорила она сквозь слезы, — звери и те не так жестоки… Эти люди хотят выгнать меня из дома, где мое дитя испустило последний вздох… Ее кроватка и все ее игрушки стоят на своих местах… Я сама стираю пыль в ее комнате, чтобы не сдвинуть с места ни одной вещицы… Каждая пядь пола истерта моими коленями — я исцеловала все следы моей девочки… А они хотят меня выгнать! Так изгоните сперва мое горе, мою тоску, мое отчаяние…
   Она закрыла лицо руками и зарыдала раздирающим душу голосом. Я заметил, что у управляющего вдруг покраснел нос, да и сам почувствовал на глазах слезы.
   Отчаяние баронессы, убивающейся по умершей девочке, так обезоружило меня, что я не решился заговорить с нею о повышении квартирной платы. В то же время плач ее так действовал мне на нервы, что, если б не третий этаж, я, наверно, выскочил бы в окно.
   В конце концов, желая утешить плачущую женщину, я обратился к ней со всей теплотой, на какую только способен:
   — Прошу вас, сударыня, успокойтесь. Требуйте от нас, что вам угодно! Чем мы могли бы вам помочь?
   В голосе моем было столько сочувствия, что нос управляющего еще более покраснел, у баронессы же сразу высох один глаз, однако другим она еще продолжала плакать, в знак того что не считает свои военные действия законченными, а меня — побежденным.
   — Я требую… требую… — всхлипывала она, — я требую, чтобы меня не гнали из дома, где скончалась моя девочка… и где все мне напоминает о ней… Не могу я… поймите, не могу лишиться ее комнаты… Не могу сдвинуть с места ее мебель, ее игрушки… Это подлость — наживаться на чужом горе…
   — Кто же наживается на вашем горе? — спросил я.
   — Все, начиная с хозяина, который заставляет меня платить семьсот рублей…
   — Ну, уж извините, баронесса! — воскликнул управляющий. — Семь великолепных комнат, две кухни, как залы, два чулана… Уступите, сударыня, кому-нибудь три комнаты, ведь у вас две парадные двери…
   — Никому я ничего не уступлю, — решительно заявила она. — Я уверена, что мой заблудший супруг со дня на день опомнится и вернется…
   — В таком случае, придется платить семьсот рублей…
   — Если не больше, — робко прибавил я.
   Баронесса посмотрела так, словно собиралась испепелить меня взглядом и утопить в слезах. Ох! Ну и баба!.. Как подумаю о ней, прямо мороз подирает по коже.
   — Однако не в плате дело, — сказала баронесса.
   — Весьма рассудительные слова! — похвалил ее Вирский и поклонился.
   — И не о притязаниях хозяина речь… Но не могу же я платить семьсот рублей за квартиру в таком доме…
   — Чем же вам не нравится дом? — спросил я.
   — Дом этот — позорище для порядочных людей! — воскликнула баронесса, усиленно жестикулируя. — Поэтому я прошу — не для себя, а во имя нравственности…
   — О чем?
   — О выселении студентов, которые живут надо мной, не дают мне выглянуть в окно и развращают всех…
   Она вдруг сорвалась с дивана.
   — Вот! Слышите? — сказала она, указывая на соседнюю комнату, выходившую окнами во двор.
   Действительно, я услышал голос эксцентричного брюнета, который звал с четвертого этажа:
   — Марыся! Марыся, иди к нам!
   — Марыся! — крикнула баронесса.
   — Да я тут, барыня… чего вам? — откликнулась, входя, несколько покрасневшая служанка.
   — Смотри у меня, ни шагу из дому! Вот вам… — продолжала баронесса. — И так целыми днями. А по вечерам к ним приходят прачки… Сударь! — воскликнула она, молитвенно складывая руки. — Выгоните этих нигилистов, это очаг всяческого порока и опасностей для всего дома… Они в черепах держат табак и сахар… Они человеческими костями мешают угли в самоваре… Они собираются притащить сюда целый скелет!
   И она снова так расплакалась, что я испугался, как бы с нею не сделалась истерика.
   — Эти господа не платят за квартиру, так что весьма возможно… — начал было я.
   У баронессы мигом высохли глаза.
   — Ну конечно же, — прервала она, — вы должны выбросить их вон… Однако, сударь, — воскликнула она, — как бы ни были они испорчены и гадки, но эта… эта Ставская еще хуже их!
   Я удивился, заметив, какой ненавистью загорелись глаза баронессы, когда она произнесла фамилию Ставской.
   — Пани Ставская живет здесь? — невольно вырвалось у меня. — Эта красавица?
   — О! Новая жертва! — указывая на меня, вскрикнула баронесса и, сверкая глазами, заговорила низким грудным голосом: — Одумайтесь, вспомните о своих сединах, что вы делаете? Знаете ли вы, что муж этой женщины был обвинен в убийстве и бежал за границу… А на какие средства она живет?.. На какие средства она так наряжается?
   — Бедняжка работает как вол, — пробормотал управляющий.
   — О!.. И этот туда же! — воскликнула баронесса. — Мой супруг (я уверена, это он!) присылает ей из деревни цветы… Управляющий влюблен в нее и берет плату не вперед, а за истекшие месяцы…
   — Помилуйте, сударыня, — запротестовал экс-помешик, и вся физиономия его стала такой же красной, как нос.
   — Даже этот честнейший простофиля Марушевич, даже он по целым дням смотрит на нее в окно…
   Трагический голос баронессы опять перешел в рыдания.
   — И подумать только, — стонала она, — что у подобной женщины есть дочка… дочка, которую она растит для геенны огненной, а я… О, я верю в справедливость… Верю в милосердие господне, но не могу… нет, не могу понять воли божьей, которая меня лишила ребенка, а оставила в живых ребенка этой… этой…
   Сударь! — воскликнула она. — Можете не трогать этих нигилистов, но ее… выгоните непременно! Пусть квартира ее пустует, я буду ее оплачивать, лишь бы эта женщина осталась без крова!
   Последнее восклицание уже вовсе мне не понравилось. Я подал знак управляющему, что пора уходить, и, поклонившись, холодно сказал:
   — Позвольте, баронесса, вопрос этот разрешить самому хозяину, пану Вокульскому.
   Баронесса раскинула руки, словно пуля пронзила ей грудь.
   — Ах! Вот как? — прошептала она. — Значит, уже и вы и этот… этот… Вокульский успели связаться с нею? Что ж! В таком случае, я буду ждать праведного суда божия…
   Она долее не удерживала нас, и мы вышли; на лестнице я покачнулся, как пьяный.
   — Что вам известно о пани Ставской? — спросил я Вирского.
   — Милейшая женщина, — отвечал он. — Молода, хороша собой и одна содержит семью… Пенсии ее матушки еле-еле хватает на квартирную плату…
   — Она живет с матерью?
   — Да. Тоже хорошая женщина.
   — Сколько же они платят?
   — Триста рублей. Знаете, брать с них — все равно что обирать алтарь…
   — Идемте к этим дамам, — сказал я.
   — С величайшим удовольствием! — воскликнул он. — И не слушайте, что плетет о них эта полоумная. Баронесса ненавидит Ставскую, даже не знаю толком за что. Пожалуй, за то, что она красавица, что дочка у нее как ангелочек…
   — Где они живут?
   — В правом флигеле, на втором этаже.
   Не помню даже, как спустились мы по главной лестнице, как пересекли двор и поднялись на второй этаж флигеля, ибо перед глазами моими неотступно стояли Ставская и Вокульский…
   Боже мой! Какая бы это была прекрасная пара! Да что поделаешь, если она замужем! Впрочем, у меня нет ни малейшей охоты вмешиваться в подобного рода дела. Я предполагаю так, другой — этак, а судьба располагает по-своему…
   Судьба! Судьба! Странными путями сводит она людей! Не приди я много лет назад в подвал Гопфера, к Махальскому, не познакомился бы я с Вокульским. И опять-таки, не уговори я его пойти в театр, он, может быть, никогда бы не встретился с панной Ленцкой. Один раз я ненароком втянул его в беду, так уж хватит, не хочу повторять в другой раз! Пусть господь бог сам печется о рабах своих…
   Когда мы остановились перед дверью пани Ставской, управляющий плутовато усмехнулся:
   — Погодите-ка… сначала узнаем, дома ли молодая хозяйка. Есть на что посмотреть, сударь мой!
   — Знаю, знаю…
   Управляющий не позвонил, а постучал два раза. Дверь сразу распахнулась настежь, и показалась коренастая, толстая служанка с засученными рукавами. Мыльная пена стекала по ее рукам, которым мог бы позавидовать атлет.
   — Ах, это вы, господин управляющий! — протянула она. — Я думала, опять какой-то…
   — Неужели кто-нибудь смел приставать?.. — с негодованием спросил Вирский.
   — Да никто не приставал, — отвечала служанка, по-мужицки выговаривая слова, — а только нынче кто-то цветы прислал. Люди говорят на Марушевича, что напротив живет…
   — Подлец! — прошипел управляющий.
   — Все мужчины этакие. Приглянется им кто — и лезут, чисто тебе комары на огонь.
   — Обе барыни дома? — спросил Вирский. Толстая прислуга подозрительно посмотрела на меня.
   — А он, что ли, с вами, этот господин?
   — Со мной. Это уполномоченный хозяина.
   — А молодой он или старый? — продолжала она допрос, разглядывая меня, как следователь.
   — Сама видишь, что старый! — ответил управляющий.
   — Средних лет… — поспешил я его поправить. (Ей-богу, они скоро будут называть стариками пятнадцатилетних юнцов!)
   — Обе барыни дома, — сказала прислуга. — Только к молодой пришла девочка на урок. А старая барыня у себя в комнате.
   — Фу ты! — пробормотал управляющий. — Ну что ж… Доложи старой барыне…
   Мы прошли в кухню, где стояла лохань с детским бельем, мокнущим в мыльной пене. На веревке, протянутой возле печки, сохли детские юбочки, рубашечки и чулочки. (Так сразу и видно, что в доме ребенок!)
   Из приоткрытой двери донесся немолодой женский голос.
   — С управляющим? Какой-то господин? — говорила невидимая нам дама. — Может быть, это Людвичек, он мне как раз сегодня приснился…
   — Войдите, — сказала прислуга, открывая дверь в гостиную.
   Гостиная была маленькая, в жемчужных тонах, мебель мягкая, васильковая, в углу пианино, на обоих окнах множество белых и розовых цветов, на стенах — репродукции, выпускаемые Обществом изящных искусств, на столе — лампа со стеклянным абажуром в форме тюльпана. После мрачной, как склеп, гостиной пани Кшешовской с мебелью в темных чехлах эта комната казалась на редкость приветливой, словно со дня на день здесь ждали какого-то гостя. Однако кресла, слишком симметрично расставленные вокруг стола, свидетельствовали о том, что гость еще не явился.
   Через минуту в гостиную вошла пожилая дама в сером платье. Меня поразила белизна ее волос, обрамляющих худенькое, но еще не старое лицо с весьма правильными чертами. В лице этом угадывались чьи-то уже знакомые мне черты.
   Между тем управляющий застегнул свой испачканный сюртук на две пуговицы, поклонился с истинно дворянским изяществом и сказал:
   — Разрешите, сударыня, представить: пан Жецкий, уполномоченный нашего хозяина и мой приятель.
   Я поглядел ему в глаза. Признаться, меня несколько удивила наша скоропалительная дружба. Управляющий заметил это и, улыбнувшись, прибавил:
   — Я говорю «приятель», поскольку оба мы видели немало любопытных вещей за границей.
   — Вы, милостивый государь, были за границей? Подумать только! — взволновалась старушка.
   — В тысяча восемьсот сорок девятом году и несколько позже, — заметил я.
   — А не встречали ли вы там случайно Людвика Ставского?
   — Помилуйте, сударыня! — вскричал Вирский, рассмеявшись, и снова поклонился. — Пан Жецкий был за границей тридцать лет назад, а ваш зять уехал всего четыре года назад.
   Старушка махнула рукой, словно отгоняя муху.
   — И верно! Что же это я болтаю, прости господи!.. Но я все думаю о Людвичке… Прошу вас садиться, господа…
   Мы уселись, причем экс-помещик снова поклонился почтенной даме, а она ему.
   Только тогда я заметил, что серое платье старушки во многих местах заштопано, и грустное чуство охватило меня при виде этих двух людей с княжескими манерами — в испачканном сюртуке и заштопанном платье. По ним уже прошелся все сглаживающий плуг времени.
   — Вы, сударь, должно быть, не знаете о наших горестях, — обратилась ко мне почтенная дама. — Зять мой четыре года назад пострадал в одном весьма неприятном деле, и совершенно незаслуженно… В Варшаве убили некую ужасную ростовщицу!.. Ах, боже! Не стоит и говорить… К счастью, кто-то из друзей предупредил зятя, что подозрение пало на него… Совершенно несправедливо, пан…
   — Жецкий, — подсказал экс-помещик.
   — …совершенно незаслуженно, пан Жецкий… Ну, и он, бедняга, бежал за границу. В прошлом году поймали настоящего убийцу, установили невиновность Людвика — да что из того, когда он уже два года нам не пишет…
   Тут она наклонилась ко мне и зашептала:
   — Эленка, дочь моя, пан…
   — Жецкий, — вставил управляющий.
   — …дочь моя, пан Жецкий, просто разоряется… откровенно говорю вам, разоряется на объявления в заграничных газетах — и никакого ответа… Женщина она молодая, пан…
   — Жецкий, — напомнил Вирский.
   — …женщина она молодая, пан Жецкий, недурна собой…
   — Восхитительна! — с жаром подтвердил управляющий.
   — Я была немного похожа на нее, — продолжала пожилая дама, со вздохом кивнув экс-помещику. — И вот, дочь моя недурна собой, молода, у нее уже есть один ребенок и… может быть, ей хотелось бы иметь еще. Впрочем, клянусь вам, пан Вирский, я никогда от нее не слыхала об этом… Она страдает молча, но я догадываюсь, что она страдает. И мне когда-то было тридцать лет…
   — Кому из нас не было тридцати лет, — тяжко вздохнул управляющий.
   Дверь скрипнула, и в гостиную вбежала маленькая девочка со спицами в руках.
   — Бабуся, — воскликнула она, — ну когда же я сделаю кофту для моей куклы…
   — Элюня! — строго остановила ее старушка. — Ты не поздоровалась…
   Девочка сделала два реверанса, на которые я ответил весьма неуклюже, а пан Вирский — с великосветской грацией, и продолжала говорить, показывая бабушке спицы, с которых свисал черный вязаный квадратик.
   — Бабуся, придет зима, а моей кукле не в чем будет выйти на улицу! Посмотрите, бабуся, опять у меня спустилась петля.
   (Прелестное дитя! Боже мой! Почему Стах не ее отец! Может, он так не безумствовал бы…)
   Бабушка извинилась перед нами, взяла в руки спицы с вязанием, и в этот момент вошла Ставская.
   Могу с гордостью сказать, что при ее появлении я продолжал держаться с достоинством, Вирский же совершенно потерял голову. Он вскочил с места, словно студент, застегнул сюртук на третью пуговицу, даже покраснел и невнятно забормотал:
   — Сударыня, разрешите представить вам: пан Жецкий, уполномоченный нашего хозяина…
   — Очень приятно, — ответила Ставская и, опустив глаза, кивнула головой. Однако яркий румянец и тень тревоги на ее лице свидетельствовали о том, что я не был приятным гостем.
   «Погоди-ка! — подумал я и представил себе, что на моем месте в этой комнате находится Вокульский. — Погоди-ка, сейчас я тебе покажу, что нас нечего бояться».
   Между тем Ставская опустилась на стул и, желая скрыть свое замешательство, принялась оправлять платьице на дочке. У матери тоже настроение испортилось, а управляющий совсем одурел. «Погодите-ка!» — подумал я и, придав своему лицу весьма строгое выражение, спросил:
   — Давно ли вы, сударыня, проживаете в этом доме?
   — Пять лет, — сказала Ставская и еще сильнее зарумянилась.
   Мать ее так и встрепенулась в своем кресле.
   — Сколько вы платите, сударыня?
   — Двадцать пять рублей в месяц, — еле слышно ответила молодая женщина.
   Она побледнела и, одергивая на девочке платьице, несомненно без всякого умысла, бросила на Вирского такой умоляющий взгляд, что… будь я Вокульский, я тут же предложил бы ей руку и сердце!
   — Мы, — продолжала она еще тише, — мы задолжали вам за июль.
   Я насупился, как Люцифер, и, вобрав в грудь весь воздух, какой был в комнате, произнес:
   — Вы, сударыня, ничего нам не должны до… до октября. Как раз Стах, извините, пан Вокульский, пишет мне, что это просто разбой — брать триста рублей за три комнаты в таком районе. Пан Вокульский не может допустить подобного живодерства и велел мне уведомить вас, сударыни, что с октября эта квартира будет сдаваться за двести рублей в год. А если вам, сударыни, не угодно…
   Тут управляющий даже отъехал назад вместе с креслом. Старушка сложила ладони, а Ставская молча взглянула на меня широко раскрытыми глазами. Ну и глаза! И как она смотрит! Клянусь, будь я Вокульский, я бы посватался, не сходя с места. От мужа, наверное, уже и косточек не осталось, если он два года не шлет писем. Да, наконец, на что существуют разводы? И на что у Стаха такое состояние?
   Дверь опять скрипнула, и показалась девочка лет двенадцати, в соломенной шляпке и с тетрадками в руках. У девочки было румяное личико, не выражавшее, впрочем, особенного ума. Она поклонилась нам, поклонилась Ставской и ее матери, расцеловала в обе щечки маленькую Элюню и ушла, по-видимому домой. Потом опять вернулась из кухни и, покраснев до ушей, спросила пани Ставскую:
   — Когда мне можно прийти послезавтра?
   — Послезавтра, милочка, приходи в четыре, — ответила Ставская, тоже смутившись.
   Когда девочка удалилась, мать пани Ставской недовольно сказала:
   — И это называется урок, прости господи! Эля занимается с нею не менее чем по полтора часа и за такой урок берет сорок грошей…