Вокульский подсадил ее и вскочил на своего коня. Вонсовская была раздражена. Некоторое время она молча ехала впереди, затем вдруг обернулась и сказала:
   — Последнее слово. Я знаю людей лучше, чем вам кажется, и… страшусь вашего разочарования. Так вот, если оно когда-нибудь наступит, помяните мой совет: не действуйте сгоряча, под влиянием первой вспышки, а переждите. Многое со стороны выглядит иным, чем в действительности, и кажется хуже…
   — О, дьявол! — пробормотал Вокульский. Все вокруг поплыло у него перед глазами и погрузилось в кровавую мглу.
   До самого дома они больше не сказали ни слова. Вернувшись в Заславек, Вокульский пошел к председательше.
   — Завтра я уезжаю, — сказал он. — А сахарный завод строить вам не нужно.
   — Завтра? — переспросила председательша. — А с камнем как же будет?
   — Я и хочу, если вы не возражаете, заехать в Заслав. Осмотрю камень, да кстати еще одно дело улажу.
   — Ну что ж, поезжай с богом… тебе тут делать нечего. А в Варшаве навести меня. Я вернусь в одно время с графиней и Ленцкими…
   Вечером к Вокульскому зашел Охоцкий.
   — Черт побери! — крикнул он. — Мне нужно было о стольких делах переговорить с вами… Да что ж, когда вы все время окружали себя бабами, а теперь уезжаете…
   — А вы недолюбливаете женщин? — усмехнулся Вокульский. — Может быть, вы и правы!
   — Не то что недолюбливаю. Но с тех пор, как я убедился, что великосветские дамы не отличаются от горничных, я предпочитаю горничных.
   Все бабы, — продолжал он, — глупы, как гусыни, не исключая и самых умных. Вот только вчера я полчаса объяснял Вонсовской, зачем нужны управляемые воздушные шары. Я толковал ей о том, как исчезнут границы, говорил о братстве народов, о грандиозном прогрессе цивилизации… Она так смотрела мне в глаза — голову дал бы на отсечение, что она все понимает! Кончил, а она спрашивает: «Пан Юлиан, почему бы вам не жениться?» Слышали вы что-нибудь подобное?! Я, конечно, еще битых полчаса объяснял ей, что и не подумаю жениться, что я не женился бы ни на панне Фелиции, ни на панне Изабелле, ни даже на ней. На кой черт мне жена, которая будет вертеться у меня в лаборатории, шуршать своим шлейфом, таскать меня на прогулки, в гости, в театр… Ей-богу, я не знаю ни одной женщины, в обществе которой не отупеешь за полгода.
   Он замолчал и собрался уходить.
   — Одно словечко, — задержал его Вокульский. — Когда вы вернетесь в Варшаву, зайдите ко мне. Может быть, я сообщу вам об одном изобретении, — правда, на него надо потратить полжизни, но… оно, наверное, придется вам по душе.
   — Воздушные шары? — спросил Охоцкий, и глаза его загорелись.
   — Кое-что получше. Спокойной ночи!
   На следующий день, около полудня, Вокульский попрощался с председательшей и ее гостями. Через несколько часов он был уже в Заславе. Навестил ксендза, затем велел Венгелеку собираться в путь — в Варшаву. Покончив с этим, он пошел к развалинам замка.
   На камне уже было вырезано четверостишие. Вокульский несколько раз его прочитал и задумался над словами:

 
Везде, всегда с тобой я буду вместе…

 
   — А если нет? — прошептал он.
   При этой мысли его охватило отчаяние. Сейчас ему страстно хотелось одного — чтобы земля расступилась под ним и поглотила его вместе с руинами, с этим камнем и надписью на нем.
   Когда он вернулся в Заслав, лошади были уже покормлены; возле экипажа стоял Венгелек с зеленым сундучком.
   — А ты знаешь, когда вернешься сюда? — спросил его Вокульский.
   — Когда бог даст, сударь, — ответил Венгелек.
   — Ну, так садись!
   Вокульский бросился на подушки сиденья, экипаж тронулся. Стоявшая в стороне старуха перекрестила их в путь-дорогу. Венгелек взглянул на нее и снял шапку.
   — Счастливо оставаться, мамаша! — крикнул он с козел.


Глава седьмая

Дневник старого приказчика


   «Год у нас нынче 1879.
   Будь я суеверен, а главное — не знай я, что после самых тяжелых лет настают и хорошие времена, боялся бы я этого 1879 года. Ибо если прошлый год кончился плохо, так нынешний начался еще хуже.
   Англия, например, в конце прошлого года ввязалась в войну с Афганистаном, и в декабре дела там были плачевные. У Австрии была масса хлопот с Боснией, а в Македонии вспыхнуло восстание. В октябре и ноябре были покушения на испанского короля Альфонса и на итальянского — Умберта. Оба уцелели. В октябре же скончался граф Юзеф Замойский, большой друг Вокульского. Я даже думаю, что смерть его во многом расстроила планы Стаха.
   1879 год только начался, но пропади он пропадом, право! Англичане еще не разделались с Афганистаном, а уже затеяли войну в Африке, где-то на мысе Доброй Надежды, с какими-то зулусами. Да и у нас, в Европе, невесело: под Астраханью вспыхнула чума, того и гляди к нам перекинется.
   Черт бы побрал эту чуму. Кого ни встретишь, сейчас же слышишь: «Вам, мол, хорошо ситчики из Москвы выписывать! Вот увидите, завезете вы нам со своими ситчиками чуму». А сколько мы получаем анонимных писем, где нас ругают на чем свет стоит! Однако я думаю, что строчат их в первую голову наши конкуренты — купцы или владельцы лодзинских ситценабивных фабрик.
   Эти утопили бы нас в ложке воды, если бы даже никакой чумы и не было. Само собою, я и сотой доли их ругательств не передаю Вокульскому; но, кажется, сам он слышит и читает их чаще, чем я.
   Собственно говоря, я собирался тут описать одну невероятную историю об уголовном деле, которое возбудила баронесса Кшешовская… Против кого же? Никому бы в голову не пришло! Против милой, прелестной, честнейшей пани Элены Ставской! Но меня обуревает такая ярость, что я не в силах собраться с мыслями. Так вот, чтобы отвлечься чем-нибудь, я решил пока написать о другом.
   Баронесса возбудила против пани Ставской судебный процесс по обвинению в краже! Пани Элена и кража! Нечего и говорить, что мы вышли из этого грязного дела с триумфом. Но чего оно нам стоило! Я — так, ей-богу, целых два месяца не спал по ночам. И если я теперь повадился ходить в ресторацию, чего со мной раньше никогда не случалось, и иной раз засиживаюсь там до полуночи, то уж конечно только с огорчения. Обвинить ее, этого ангела, в краже! Для этого, бог мне свидетель, нужно быть такой полоумной, как госпожа баронесса.
   Зато и заплатила нам злодейка десять тысяч рублей. Если б это зависело от меня, я бы выжал из нее и сто тысяч! Пусть бы она плакала, закатывала истерики, пусть бы даже умерла… Подлая женщина!
   Но бог с ней, с человеческой подлостью, подумаем о чем-нибудь другом.
   Собственно говоря, как знать — не послужил ли мой славный Стах невольной причиной этой беды, и даже не столько он, сколько я… Ведь это я потащил его к Ставской, я уговорил его не ходить к этой гадине баронессе, наконец, я написал ему в Париж, чтобы он собрал сведения о Людвике Ставском. Словом, я, а не кто иной, разозлил ведьму Кшешовскую. Ну, я за это и нес наказание в течение целых двух месяцев. Ничего не поделаешь. «Господи, если ты существуешь, спаси мою душу, если она у меня есть», — как говорил один солдат времен французской революции.
   (Ох, как же я старею, как я старею! Мне бы прямо приступить к делу, а я болтаю, виляю, медлю… Хотя, ей-же-ей, меня, наверное, хватил бы удар, если бы пришлось сразу написать об этом безобразном, позорном процессе…)
   Минуточку, только соберусь с мыслями. Стах в сентябре был в деревне, у председательши Заславской. Зачем он туда ездил, что там делал? Понятия не имею. Но по немногим его письмам чуствовалось, что было ему там не особенно хорошо. И кой черт принес туда панну Изабеллу Ленцкую! Ну возможное ли дело, чтобы он ею интересовался? И пусть меня назовут пустомелей, если я не сосватаю его с Эленой Ставской. Сосватаю, поведу их к алтарю, присмотрю, чтобы он дал обет, как полагается, а там… Может, пулю в лоб себе пущу, а?
   (Старый глупец! Тебе ли мечтать о таком ангеле? Впрочем, я о ней и не мечтаю вовсе, особенно с тех пор, как убедился, что она любит Вокульского. Пусть же любит его на здоровье, лишь бы они оба были счастливы. А я? Эх, Кац, старый дружище, разве не хватит и у меня отваги?)
   В ноябре, как раз в тот день, когда обрушился дом на Вспульной, Вокульский вернулся из Москвы. И опять-таки я не знаю, что он там делал, знаю только, что заработал около семидесяти тысяч рублей… Такие прибыли превосходят мое понимание, но готов присягнуть, что дело, в котором участвовал Стах, наверняка было чистое.
   Через несколько дней после его возвращения является ко мне один солидный купец и говорит:
   — Милейший пан Жецкий, я не охотник мешаться в чужие дела, но, ради бога, предупредите вы пана Вокульского (только не от моего имени, а от своего), что этот его компаньон Сузин большой прохвост и, наверное, скоро вылетит в трубу… Предостерегите вы его — ведь жаль человека… Вокульский достоин сочуствия, хоть он и вступил на ложный путь.
   — Что вы называете ложным путем? — спрашиваю.
   — Ну, воля ваша, если человек ездит в Париж, покупает суда во время трений с Англией и тому подобное, то такой человек не отличается гражданскими доблестями.
   — Любезнейший, — говорю я, — чем же покупка судов хуже покупки, скажем, хмеля? Разве только тем, что приносит больший барыш?
   — Положим, пан Жецкий, — опять говорит он, — насчет этого рассуждать не стоит. Пусть бы кто другой так поступал, я бы словечка против не сказал, но Вокульский!.. Ведь обоим нам известно его прошлое, мне, может, даже лучше вашего известно, потому что покойник Гопфер не раз передавал мне через него заказы…
   — Позвольте, — говорю я купцу, — вы бросаете тень на Вокульского?
   — Нет, сударь мой, — отвечает он, — я только повторяю то, о чем весь город кричит. Вредить Вокульскому я отнюдь не собираюсь, особенно в вашем мнении, раз вы с ним дружите (и правильно делаете, потому что помните его еще с тех времен, когда он был не таким, как сейчас). Однако… признайте сами, человек этот наносит ущерб нашей промышленности… Я не берусь судить о его патриотизме, пан Жецкий, однако… скажу вам откровенно (я не стану кривить душой перед вами), что московские ситчики… вы понимаете?
   Я разозлился. Хоть я и был поручиком венгерской пехоты, однако никак не пойму: чем немецкие ситчики лучше московских? Но моего купца нельзя было переспорить. Он, каналья, так поднимал брови, так пожимал плечами, так разводил руками, что под конец я подумал: «Видно, он большой патриот, а я шалопай, хоть в те времена, когда он набивал карман рублями и империалами, я подставлял свой лоб под пули…»
   Конечно, я передал этот разговор Стаху. Он выслушал и отвечал:
   — Успокойся, мой милый. Те же люди, которые предостерегают меня, что Сузин прохвост, месяц назад писали Сузину, что я банкрот, мошенник и бывший бунтовщик.
   После беседы с этим почтенным купцом, фамилии которого я даже не хочу называть, по прочтении всех анонимных писем я решил записывать различные мнения, которые добрые люди высказывают о Вокульском.
   Вот пока первая порция: Стах плохой патриот, потому что он своими дешевыми ситцами испортил дела лодзинских фабрикантов. Bene!<Хорошо! (лат.)> Посмотрим, что будет дальше…
   В октябре, примерно в то время, когда Матейко[44] закончил свою «Грюнвальдскую битву» (это картина большого размера, весьма внушительная, только не стоит ее показывать солдатам, участвовавшим в боях), забегает к нам в магазин Марушевич, приятель баронессы Кшешовской. Гляжу, ни дать ни взять — вельможа! На животе, а вернее, в том месте, где у людей бывает живот, золотая цепочка в полпальца толщиной и длинная-предлинная, хоть собаку на ней води. В галстуке бриллиантовая булавка, на руках новехонькие перчатки, на ногах новехонькие ботинки, и сам (ну уж и тщедушная фигура, прости господи!) в новом костюме. При этом физиономия важная, как будто все это не в кредит взято, а оплачено чистоганом. (Позже Клейн, который живет с ним в одном доме, объяснил мне, что Марушевич частенько играет в карты и ему с некоторых пор везет).
   Итак, мой франт влетает, вертит в руках дорогую тросточку и, беспокойно озираясь по сторонам (глаза у него всегда как-то бегают), спрашивает, не снимая шляпы:
   — Пан Вокульский в магазине? Ах, пан Жецкий! Разрешите на одно словечко…
   Мы пошли за шкафы.
   — Я к вам с отличной новостью, — говорит он, с чуством пожимая мне руку. — Можете сбыть свой дом… бывший Ленцких… Баронесса Кшешовская купит. Она уже выиграла процесс против мужа, получила свои капиталы и, если вы сумеете поторговаться, даст девяносто тысяч, а может быть, и немного отступного…
   Он, вероятно, уловил на моем лице выражение удовольствия (это приобретение никогда не было мне по душе), сжал мне руку еще сильнее — насколько вообще такая дохлятина может что-нибудь сделать с силой, — и, притворно улыбаясь (тошнит меня от его сладенькой улыбки), зашептал:
   — Я могу оказать вам услугу… немаловажную услугу, господа… Баронесса весьма считается с моим мнением, и… если я…
   Тут он кашлянул.
   — Понятно, — заметил я, сообразив, с кем имею дело. — От пана Вокульского вам тоже, наверное, кое-что перепадет…
   — Что вы, сударь! — воскликнул он. — С какой стати… Тем более что с решительным предложением обратится к вам от имени баронессы ее поверенный. Дело совсем не во мне… Как вы понимаете, мне вполне хватает моих средств… Но я знаю одну бедную семью, которой вы, господа, может быть, по моей рекомендации, уделите…
   — Простите, — перебил я, — мы предпочли бы вручить известную сумму непосредственно вам, разумеется, если сделка состоится.
   — Состоится, конечно состоится, ручаюсь честью! — заверил он.
   Однако, поскольку я не дал ему никакой гарантии насчет вышеупомянутой суммы, Марушевич повертелся еще немного по магазину и, посвистывая, вышел.
   В конце дня я заговорил об этом со Стахом, но он промолчал, что меня озадачило. На другой день побежал я к нашему поверенному (он также и поверенный князя) и передал ему сообщение Марушевича.
   — Кшешовская дает девяносто тысяч рублей? — удивился поверенный (это превосходный человек). — Помилуйте, дорогой пан Жецкий, да ведь сейчас дома дорожают, в будущем году по этой причине выстроят сотни две новых… При таких условиях, дорогой мой, если мы продадим дом за сто тысяч, то еще окажем покупателю немалую услугу… Раз баронессе так приспичило его купить (если только позволительно применить такое выражение к столь изысканной даме), мы можем вытянуть из нее гораздо более внушительную сумму, дорогой мой!
   Я попрощался со знаменитым юристом и вернулся в магазин, твердо решив не вмешиваться более в дело по продаже дома. И тут мне пришло в голову (впрочем, не в первый раз), что Марушевич порядочный пройдоха.
   А теперь я успокоился настолько, что могу собраться с мыслями и приступить к описанию гнусного процесса баронессы против этого ангела во плоти, против этого совершенства, пани Ставской. Если б я не описал его сейчас, то через год или два усомнился бы в собственной памяти и не поверил бы, что могло произойти нечто столь чудовищное.
   Итак, заруби себе на носу, милый Игнаций, что, во-первых, почтенная баронесса Кшешовская издавна возненавидела пани Ставскую, считая, что все мужчины в нее влюблены, и, во-вторых, что почтенная баронесса хотела как можно дешевле купить дом у Вокульского. Вот два важных обстоятельства, все значение которых я только теперь постиг. (Как я старею, боже ты мой, как я старею!)
   К пани Ставской, с тех пор как познакомился с нею, я захаживал довольно часто. Не скажу, чтоб ежедневно. Инопда раз в несколько дней, а иногда и по два раза на дню. Должен же я был присматривать за домом — это первое. Потом надо было сообщить пани Ставской, что я писал Вокульскому насчет розысков ее мужа. Затем пришлось зайти к ней и уведомить, что Вокульский не узнал ничего определенного. Кроме того, я посещал ее для того, чтобы наблюдать из окон ее квартиры за Марушевичем, который жил во флигеле, напротив нее. И, наконец, мне понадобилось разузнать подробнее о Кшешовской и ее отношениях с проживавшими над ее квартирой студентами, на которых она постоянно жаловалась.
   Человек посторонний мог бы решить, что я бываю у Ставской чересчур часто. Однако по зрелом размышлении я пришел к выводу, что бывал у нее чересчур редко. Ведь ее квартира служит великолепным пунктом для наблюдения за всем домом, ну и к тому же принимали меня всегда очень радушно. Пани Мисевичова (почтенная матушка пани Элены) всякий раз встречала меня с распростертыми объятиями, маленькая Элюня забиралась ко мне на колени, а сама пани Ставская при виде меня оживлялась и говорила, что, когда я сижу у них, она забывает о своих огорчениях.
   Ну мог ли я ввиду подобного расположения приходить не часто? Ей-богу, по-моему, я ходил туда слишком редко, и, будь я действительно рыцарем, мне следовало бы просиживать там с утра до вечера. Пусть бы даже пани Ставская в моем присутствии одевалась — что ж, мне бы это ничуть не мешало!
   Во время своих посещений я сделал ряд важных открытий.
   Прежде всего, студенты с четвертого этажа были на самом деле людьми весьма беспокойного нрава. Они пели и кричали до двух часов ночи, иногда попросту ревели и вообще старались издавать как можно больше нечеловеческих звуков. Днем, если хоть один из них был дома — а кто-нибудь всегда оставался, — стоило Кшешовской высунуть голову в форточку (а делала она это раз двадцать на дню), как тотчас же сверху ее обливали водой.
   Я бы даже сказал, что это превратилось в своего рода спорт, состоявший в том, что она спешила как можно проворнее убрать голову из форточки, а студенты — как можно чаще и как можно обильнее ее обливать.
   По вечерам же эти молодые люди, пользуясь тем, что над ними-то никто не жил и никто не мог окатывать их водой, зазывали к себе прачек и прислугу со всего дома, и тогда из квартиры баронессы неслись крики и истерические рыдания.
   Второе мое открытие относилось к Марушевичу, окна которого находятся почти против окон пани Ставской. Этот человек ведет престранный образ жизни, отличающийся необычайной систематичностью. Он систематически не платит домовладельцу. Систематически каждые две-три недели из квартиры его выносят множество рухляди: какие-то статуи, зеркала, ковры, стенные часы… Но, что еще любопытнее, столь же систематически, ему приносят новые зеркала, новые ковры новые часы и статуи…
   Всякий раз, после того как из квартиры вынесут вещи, Марушевич несколько дней подряд показывается у одного из своих окон. Тут он бреется, причесывается, фиксатуарится и даже одевается, бросая при этом весьма двусмысленные взгляды на окна пани Ставской. Но как только в комнатах его вновь появляются предметы комфорта и роскоши, Марушевич на несколько дней завешивает свои окна шторами.
   Тогда (невероятная вещь!) у него днем и ночью горит свет и слышен гул многочисленных мужских, а иногда и женских голосов…
   Но зачем мне мешаться в чужие дела!
   Однажды в начале ноября Стах сказал мне:
   — Ты, кажется, бываешь у пани Ставской?
   Меня даже в жар бросило.
   — Прости, пожалуйста, — вскричал я, — как прикажешь это понимать?
   — Очень просто, — отвечал он. — Ведь я не говорю, что ты являешься к ней с визитом через окно, а не через дверь. Впрочем, ходи, как тебе угодно, но только при первой же возможности сообщи этим дамам, что я получил письмо из Парижа.
   — О Людвике Ставском?
   — Да.
   — Разыскали его наконец?
   — Нет еще, но уже напали на след и надеются в недалеком будущем выяснить вопрос о его местопребывании.
   — Может быть, бедняга умер! — воскликнул я и обнял Вокульского. — Послушай, Стах, — прибавил я, несколько успокоившись, — сделай милость, навести этих дам и сам сообщи им эту новость.
   — Да что я тебе, гробовщик, что ли? — возмутился Вокульский. — С какой стати я должен доставлять людям такого рода удовольствия?
   Однако, когда я принялся описывать, что это за достойные женщины, как они расспрашивали, не собирается ли он как-нибудь их навестить, и вдобавок намекнул, что не мешало бы хоть взглянуть на собственный дом, он стал сдаваться.
   — Мало меня занимает этот дом, — сказал он и пожал плечами. — Не сегодня-завтра я продам его.
   В конце концов мне удалось его уговорить, и к часу дня мы с ним поехали. Проходя через двор, я заметил, что в квартире Марушевича все шторы были тщательно задернуты. По-видимому, он опять приобрел новую обстановку.
   Стах мельком взглянул на окна, рассеянно слушая мой отчет о произведенном благоустройстве: сменили дощатый настил под воротами, починили крышу, покрасили фасад, лестница моется еженедельно. Словом, этот запущенный дом стал весьма презентабельным. Во всем полный порядок, не исключая двора и водопровода, — во всем, кроме квартирной платы.
   — Впрочем, — закончил я, — более подробные сведения о поступлении квартирной платы даст тебе твой управляющий Вирский, за которым я сейчас пошлю дворника…
   — Оставь ты меня в покое и с этой платой, и с управляющим, — проворчал Стах. — Идем уж к пани Ставской, и поскорей вернемся в магазин.
   Мы поднялись во второй этаж левого флигеля, откуда несло вареной цветной капустой. Стах поморщился. Я постучал в кухонную дверь.
   — Барыни дома? — спросил я толстую кухарку.
   — Как же не дома, коли вы пожаловали? — отвечала она, подмигивая.
   — Видишь, как нас принимают! — шепнул я Стаху по-немецки.
   Вместо ответа он кивнул головой и выпятил нижнюю губу.
   В маленькой гостиной мать пани Ставской, по обыкновению, вязала чулок; увидев нас, она привстала с кресла и с удивлением уставилась на Вокульского.
   Из второй комнаты выглянула Элюня.
   — Мама! — позвала она таким громким шепотом, что ее, наверное, во дворе было слышно. — Пришел пан Жецкий и еще какой-то господин.
   Тотчас же вышла к нам сама пани Ставская.
   Я обратился к обеим дамам:
   — Сударыня, наш хозяин, пан Вокульский, явился засвидетельствовать вам свое почтение и сообщить известия…
   — О Людвике? — подхватила пани Мисевичова. — Жив он?
   Пани Ставская побледнела, а потом вся вспыхнула. В эту минуту она была так прелестна, что даже Вокульский посмотрел на нее если не с восторгом, то, во всяком случае, приветливо. Я уверен, что он тут же влюбился бы в нее, если б не этот противный запах капусты, доносившийся из кухни.
   Мы сели. Вокульский спросил, довольны ли дамы своей квартирой, а затем рассказал им, что Людвик Ставский два года назад был в Нью-Йорке, откуда под чужою фамилией переехал в Лондон. Он осторожно упомянул о том, что в то время Ставский был болен и что недели через две, вероятно, будут получены совершенно точные сведения.
   Слушая его, пани Мисевичова несколько раз прибегала к помощи носового платка… Пани Ставская держалась спокойнее, и только несколько слезинок скатилось по ее лицу. Желая скрыть свое волнение, она с улыбкой обернулась к дочурке и сказала вполголоса:
   — Эленка, поблагодари пана Вокульского за то, что он принес нам вести о папочке.
   На глазах ее снова блеснули слезы, но она овладела собой.
   Эленка сделала Вокульскому реверанс и, внимательно поглядев на него широко открытыми глазками, вдруг обхватила ручонками его шею и поцеловала прямо в губы.
   Не скоро забуду я, как изменилось лицо Стаха при этой неожиданной ласке. Насколько мне известно, его еще ни разу в жизни не целовал ребенок, поэтому в первый миг он с удивлением отстранился, затем обнял Элюню, растроганно посмотрел на нее и поцеловал в головку. Я готов был поклясться, что он сейчас встанет и скажет пани Ставской:
   — Разрешите мне, сударыня, заменить отца этой прелестной девчурке…
   Но Стах этого не сказал; он опустил голову и погрузился в обычную свою задумчивость. Я бы отдал половину своего годового жалованья, чтобы узнать: о чем он тогда думал? Уж не о Ленцкой ли? Эх! Вот она, старость-то!.. Что там Ленцкая? Она Ставской и в подметки не годится!
   Помолчав несколько минут, Вокульский спросил:
   — Довольны ли вы, сударыня, своими соседями?
   — Смотря какими, — ответила пани Мисевичова.
   — Конечно, вполне довольны, — поспешила сказать пани Ставская. При этом она взглянула на Вокульского и опять покраснела.
   — А пани Кшешовская тоже приятная соседка? — спросил Вокульский.
   — Ох, сударь! — воскликнула пани Мисевичова и подняла палец.
   — Баронесса несчастна, — перебила ее пани Ставская. — Она потеряла дочку…
   Говоря это, она теребила край платочка, и ее чудные ресницы затрепетали, словно она хотела взглянуть… отнюдь не на меня. Но, должно быть, веки ее сделались тяжелее свинца, и она только все сильней заливалась румянцем и принимала все более строгий вид, как будто кто-то из нас обидел ее.
   — А что за человек пан Марушевич? — продолжал Вокульский, точно не замечая обеих дам.
   — Шалопай, ветрогон, — живо ответила старушка.
   — Что вы, маменька, он просто оригинал, — поправила дочь. При этом она так широко раскрыла глаза и зрачки у нее стали такие большие, каких я прежде никогда не видел.
   — А студенты, кажется, очень развязно себя держат. — сказал Вокульский, глядя на пианино.
   — Известное дело, молодежь! — возразила пани Мисевичова и громко высморкалась.
   — Посмотри, Элюня, у тебя бант развязался, — сказала пани Ставская и наклонилась к дочке, может быть затем, чтобы скрыть свое смущение при упоминании о распущенности студентов.