Старая грымза, цербером застывшая за письменным столом у кабинета генерала Саитгалеева, определенно что-то знала, о чем-то догадывалась и только выжидала время, чтобы нанести удар, от которого он мог и не оправиться. Кто знает, что на уме у крокодила в юбке и при погонах.
   И кроме этой старой поганки, мерзко ухмыляющейся при его появлении, стали шушукаться за спиной и прочие подчиненные-сослуживцы. А от передаваемых за спиной тихим голосом сплетен, до состряпанного и отправленного куда следует донесения, всего один шаг. А затем последует обязательное в подобных случаях служебное расследование, с упоением начнут ворошить грязное белье, стремясь докопаться до истины. И даже если им и не удастся ничего доказать, по конкретно этому эпизоду, то они могут запросто в своем рвении накопать нечто иное, что пусть и квалифицируется не такой позорной статьей, но также имеет свое обозначение в Уголовном кодексе, и отведенный срок наказания, которого ему не вынести. Когда все это начнется, лишь вопрос времени. Быть может завтра, через месяц, или год.
   Он не так прост, чтобы позволить взять себя голыми руками. Он нанесет упреждающий удар, после которого его недоброжелателям придется кусать локти и сожалеть об упущенной возможности, упрятать куда подальше, осточертевшего генерала. Он уже продумал план дальнейших действий, в те самые минуты, когда они были с любимым Максимкой наиболее доступны и уязвимы, возлежа обнаженными после бурного секса, в одном из арендованных в отсутствии хозяина для любовных встреч, кабинете.
   План оформился в его голове и окреп, и вскоре плавно переместился на официальную, заверенную гербовой печатью, бумагу. Ныне, капитан Шалмин Максим Олегович, назначался комендантом Н-ской исправительной колонии, со всеми положенными по статусу полномочиями. Взамен вышедшего на пенсию по состоянию здоровья, начальника данного заведения, подполковника Каштанова.
   Любимый Максимка был отправлен в отдаленную тюрьму, начальником сего исправительного учреждения, и теперь если и состоится когда-нибудь их встреча, то только случайно, и вряд ли в обозримом будущем. Саитгалеев млел от счастья, наблюдая за тем, как искривилась и без того кислая, недовольная вечно рожа старой секретарши, досиживающей последний год перед тем, как он, с превеликим удовольствием, вышибет ее на заслуженную пенсию, посадит на ее место молоденькую и симпатичную секретаршу. С ногами от ушей и большой упругой грудью, или даже не ее, ну их к черту всех этих баб. Посадит он на это место лучше какого-нибудь молодого лейтенанта, из нового пополнения, посмазливее да потолковее, что сможет заменить отправленного в ссылку Максимку.
   И такая кандидатура уже есть. Он заприметил его еще месяц назад. Звали этого милашку в погонах, - старший лейтенант Герасимов, недавно переведенный к ним из другого округа, для дальнейшего прохождения воинской службы. Глядя на его голубые с поволокой глаза, подернутые влажной пеленой, с неизгладимой печатью грусти на лице, генерал догадывался, что стало причиной перевода к ним симпатичного юноши, такого женственного и изящного. Вне всякого сомнения, и у него, как и у генерала Саитгалеева сложилась в тех краях, откуда он прибыл, несчастная любовь, результатом которой и стал перевод сюда. Ну, ничего, это даже к лучшему, он быстро утешит миловидного страдальца, тем более, что чувствует в своем органе могучую силу, способную утешить не только страдающего старшего лейтенанта Герасимова, но и всех прочих лейтенантов, нуждающихся в ласке и участии.
   И это он прекрасно доказал и продолжал доказывать на протяжении еще нескольких лет, пока однажды, не понаделав ошибок, потеряв голову от очередной незаконной любви, пустил себе пулю в лоб. Прямо в служебном кабинете, из табельного оружия, за несколько минут до того, как за ним пришли люди в форме сотрудников собственной безопасности, призванные бороться за внутреннюю чистоту ведомства.

1.19. Новый тюремный начальник

   Оказавшись вдалеке от любимого генерала, всегда и все в жизни решавшего за него Максимка, а ныне капитан Шалмин Максим Олегович, вначале ошалел от свалившегося на него потрясения, и первое время был сам не свой, никак не мог прийти в чувство. Подчиненные, глядя на не реагирующего ни на что должным образом начальника, предположили даже, что им подослали дебила в погонах, чьего-то недоразвитого сыночка, которого срочно нужно пристроить на тепленькое местечко.
   Но вскоре Максимка оклемался от шока, огляделся, понял, в какую глушь загнал его благодетель, и от осознания этого озверел, принялся закручивать гайки, везде и во всем. И плакали кровавыми слезами не только бесправные зэки, которым ничего другого и не оставалось, другой участи они и не ждали, но и конвоиры, мастера, и прочие, в погонах, или просто вольнонаемные люди, что работали в приданном ему исправительном учреждении. С теплотой вспоминал тюремный персонал бывшего начальника, подполковника Каштанова, что не смотря на старческий маразм, в который нередко впадал, был в десяток раз лучше, свалившегося на их голову, молодого дурня и выскочки с капитанскими погонами.
   Все в этом заведении, вплоть до мелочей должно быть именно так, как приказал он, и никак иначе. Малейшее отступление от заведенных правил, каралось самым суровым и беспощадным образом. Нарушителям заведенных им порядков со стороны заключенных, уготован карцер с бессрочным содержанием. А для людей, что служат здесь, которых он не может засунуть в карцер, есть гарнизонная гауптвахта, а для вольнонаемных существует, тщательно разработанная им, система штрафов. Все здесь подчиняется ему и живет только так, как решит он, и никак иначе. Малейшее отступление от правил наказывается.
   Одним из его пунктиков была тишина, полная, вязкая и обволакивающая. Чтоб даже стука ложек о чашки не слышалось в столовой при его приближении, иначе можно загреметь в карцер. Чтобы в камерах царила тишина, чтобы ни звука не донеслось до него, когда он проходит мимо плотно закрытых дверей вдоль тюремного коридора. Пускай там дерутся, насилуют, убивают друг друга, но пусть делают это тихо, иначе в карцер.
   И уж никак нельзя назвать соблюдением тишины, - пение. Это не просто проступок, это преступление, за которое он снова и снова будет наказывать этого деревенского тупицу, здоровенного убийцу, с простоватым крестьянским лицом. Он определенно не так прост, как кажется, и пением сознательно действует ему на нервы, стремясь вывести из себя. И признаться честно, это ему отлично удавалось.
   И плевать, что поет он в лесу, на работах, ловко орудуя топором, а не в камере. Все равно он виноват. Раз поет, значит, живется ему хорошо, значит он, капитан Шалмин, что-то упустил, недоглядел, или же просто деревенщина бросает ему вызов. Ну, ничего, он его обломает, укротит. Неотесанная, необразованная и серая деревенщина бросает вызов ему, офицеру с блестящим образованием и великолепным будущим, если ему, конечно же, удастся найти и вскружить голову очередному папику-генералу.
   И капитан Шалмин со всей страстью отдался борьбе с личным врагом, со всем пылом, как раньше отдавался генералу Саитгалееву, сославшему его сюда, в почетную ссылку, опасаясь разоблачения их преступной связи.
   И началась с тех пор для Халявина, другая жизнь. Карцер следовал за карцером. Одно наказание сменяло другое, пытаясь сломать, раздавить его, заставить ползать перед начальством на брюхе, преданно заглядывая в глаза и помахивая хвостом. Но они не знали сельского мужика Халявина. Свалившиеся на него неприятности, только закалили характер. И без того ранее не особо любивший власть, видя весь беспредел творимый по отношению к нему и попустительство, если не прямое участие в этом беспределе со стороны тюремной администрации, вконец на нее озлобился.
   Всего, чего добился начальник тюрьмы и его подручные, что Халявин замкнулся в себе, стал немногословным и молчаливым. Он не принимал участия в длинных и шумных спорах, каждый вечер разгоравшихся в камере, и всякий раз становящихся достоянием начальственных ушей, дословно передаваемых им с описанием ролей и интонаций, со стороны камерных стукачей. Работали они на лагерную администрацию не за страх, а за совесть, надеясь преданной службой заслужить право на условно-досрочное освобождение, а также прочих поблажек, облегчающих не легкую лагерную жизнь.
   Лешкин отец больше не напевал вполголоса в камере, не намурлыкивал себе под нос слов очередной, сочиняемой песни. Он больше молчал, погруженный в собственные мысли. Капитану Шалмину впору было праздновать победу, наблюдая за угрюмым и сосредоточенным лицом взятого им под особую опеку, зэка. Он определенно сломался, смирился со своей участью, и петь навсегда зарекся, проникшись духом того места, в котором оказался.
   Но лишком недолгим было время торжества капитана Шалмина, он длилось ровно столько времени, сколько проводил после карцера в камере опальный заключенный, прежде чем получить разрешение на выход с остальными заключенными, на работы. В лесу, средь природы и звонкого пения птиц, с тяжелым топором в руках и привычной крестьянской работой, он не мог удержаться, напрочь забывая о том, кто он и где. И была только песнь, гордой и неудержимой птицей рвущаяся из груди, от самого сердца, навстречу облакам и солнцу. И снова он от души махал топором и от души же ублажал слух заключенных, до самого заката, до завершения очередного трудового дня.
   А затем измученные и изнуренные непосильным физическим трудом зэки, возвращались в ставшие родными за годы, проведенные здесь, тюремные камеры, чтобы без сил повалиться на деревянные нары. Свалиться без чувств и забыться в коротком, без сновидений, черном и непроглядном сне, отдыхая каждой клеточкой измученного тела, после тяжкого дня на лесоповале. Так и лежат они молчаливыми, серыми и неподвижными куклами до тех пор, пока зычный голос надзирателя не нарушит покой, сзывая арестантскую братию, покамерно на ужин.
   А после ужина, за Халявиным приходили конвоиры, чтобы препроводить его в иное место, ставшее ему уже более родным, чем стены камеры. Место, где он провел в совокупности гораздо больше времени, чем в компании с остальными сидельцами, места, которого они как огня боялись и старались по возможности избегать. Тюремный карцер, клетка 2 на 2 метра, бетонный куб, лишенный даже намека на оконце. Яма из бетона, из всей обстановки в которой была только прикрученная к стене шконка, опускающаяся лишь ночью и всего на несколько часов. Да еще в углу параша, с расположенным над ней умывальником. И тишина. Полная, всепоглощающая, когда кажется, что нет ничего на свете кроме этих бетонных стен со всех сторон, и давящего на голову своей массой, многотонного потолка.
   Одиночество. Длительное, томительное, от которого можно сойти с ума, что было самым серьезным препятствием на пути обретения душевной гармонии человеку оказавшемуся здесь. Многие именно от одиночества и бесконечной тишины, когда нет вокруг иных звуков, кроме звука собственного дыхания и шарканья твоих шагов, гулким эхом звучащих в полной тишине, сходили с ума. Их начинали преследовать кошмары, видения чудовищ затаившихся по углам, следящих за ними налитыми кровью глазами, выжидая подходящий момент, чтобы наброситься на свою жертву, вонзить смертоносные клыки в агонизирующую добычу, с наслаждением разорвать человека на части остро отточенными когтями, с наслаждением наблюдая за мучениями жертвы.
   Редко кому из заключенных удавалось просидеть здесь несколько раз, без необратимых процессов, произошедших в мозгу. В этих серых бетонных стенах, сломался не один стойкий отказник, не выдержав многодневного пребывания в карцере, где единственным развлечением было утреннее и вечернее появление охранника. Надзиратель приходил утром, чтобы принести заключенному тюремную баланду да ломоть хлеба в придачу, а заодно проверить, прикручена ли шконка к стене. Второй раз надзиратель заявлялся ночью, чтобы вручить арестанту вечернюю пайку, вонючую баланду, и кусок черствого хлеба, дать разрешение на отпуск прикрученной к стене шконки.
   В течение дня лишь тишина, полная, пронизывающая, заползающая холодными щупальцами в потаенные уголки человеческого мозга. Извлекая оттуда на свет божий все, тщательно хранившиеся там длительное время, страхи и фобии, чтобы свести человека с ума.
   Очень часто безмолвие, давящая масса угрюмых бетонных стен делали свое дело. Человек ломался, вопил, катался по полу, рвал волосы, бился головой о стены и пол, теряя рассудок, пытаясь изгнать поселившихся в мозгу, демонов. Но демоны были сильны и крепко держали попавшего им в лапы человека, и мучили, и терзали его, порой до самой смерти.
   А наружу, из-за толстых, бетонных стен, не проникало ни звука. Никому и в голову не могло прийти, что в карцере сходит с ума очередная жертва. Да даже если бы и знали, вряд ли бы кто расстроился, наблюдая происходящее на глазах сумасшествие. Одним уголовником станет меньше, только и всего.
   И в этом был определенный резон. Лучше иметь на содержании еще одного дебила, кормить, поить, одевать его, загружать работой по возможности, не платя ему за это ни гроша. Это гораздо лучше, чем заиметь несколько лет спустя, на свободе, очередного озлобившегося, отмотавшего срок, зэка. Толку от него советской власти никакого не будет. Уж очень сильно ее не любят, долгое время находившиеся на государственном попечении зэки, что были отправлены на перевоспитание в подобные исправительные учреждения. Но, похоже, процесс перевоспитания, решительно зашел в тупик, а если и продвигался, то только в противоположном направлении, со знаком минус. Все понимали бессмысленность и тщетность потуг, направить на путь истинный и заставить честно трудиться на благо советской Родины бывших воров, убийц и насильников. Понимали это даже такие непроходимые тупицы, как начальник исправительного заведения, в котором мотал срок Лешкин отец, капитан Шалмин Максим Олегович, больше привыкший думать и работать не головой, а другим местом, к которому охотно прилипали похотливые ручонки генерала Саитгалеева.
   Но встречались средь заключенной тюремной братии настолько крепкие орешки, что сломать их было не по зубам даже угрюмой, бетонной мышеловке, переломавшей много человеческих судеб. Одним из редких счастливцев, которым было плевать на все усилия и потуги мрачного бетонного мешка, был Лешкин отец. От природы, он был человек немногословный, предпочитавший одиночество шумным компаниям. Ему проще находиться в компании с собой, думать основательные и неторопливые думы. Дома для этого времени не было. Всегда находились какие-нибудь неотложные дела, порой даже не оставалось времени, чтобы побыть наедине с самим собой.
   И только когда бродил по лесу с ружьем, выискивая дичь, он оставался один. Рядом не было никого, отец всегда предпочитал охотиться в одиночку, как дед, и прадед, и все поколения Халявиных, живших в этих краях до него. Вот только отдаться плавному течению мыслей в одиночестве, не было возможности.
   Что с него за охотник, если будет бесцельно бродить по лесу с отрешенным лицом, не видя ничего вокруг, погруженный в мысли. В лучшем случае, если судьба будет благосклонна к нему, вернется домой ни с чем, с пустыми руками, невозможно добыть дичь, не видя ее. Если же в этот день явно фортуна повернется задом к любителю поразмыслить на природе, тогда пиши, пропало. Полно бродит в лесу разного хищного зверья, поголовье которого не уменьшается, не смотря на старания Шишигинских охотников. Это хищное зверье имеет не только разные размеры, но и наклонности, характер и норов, который иногда бывает настолько свиреп, что не сулит ничего хорошего человеку от встречи с его обладателем. И стоит замешкаться, ослабить бдительность, как легко можно стать добычей лесного хищника. Медведя, волка, или рыси, также не гнушающейся нападать на людей, обрушиваясь на головы с высоты древесных ветвей, на ходу расправляя острые, как бритва, когти.
   Но даже если допустить, что в этот день, когда по лесу гуляет мечтательный охотник, не замечающий ничего вокруг, погруженный в собственные мысли, хищники уже удачно поохотились, и спят себе в облюбованных лежках, опасность для одинокого мечтателя, продолжала сохраняться. Теперь уже не хищное зверье, а сама природа была против него. Одно из болотистых мест, которых не счесть в окружающих село лесах, может стать последним пристанищем мечтателя.
   Сколько их, задумавшихся, пьяных, или просто неосторожных, покоится там, в вязкой, черной и непроглядной трясине, в глубине болотистых топей, никто не знал. Но в одном можно было быть уверенным, эти гиблые места, каждый год на протяжении веков, пожинали страшные плоды человеческой беспечности, делают это и сейчас, и будут делать в будущем. Сколько еще человеческих судеб оборвется в их непролазной и зловонной глубине?
   Поэтому на охоте не могло быть места иным мыслям, кроме непосредственно касающихся охоты. Это Халявин знал наверняка, этому всегда учил сына Лешку, который оказался на редкость способным учеником, за которого он не опасался. Он научил его всему, что знал и умел сам. До чего-то Лешка дойдет сам, так что дальнейшее его будущее видится в благоприятном свете.
   Другое дело он. Он не слепой и не дурак. Он прекрасно видел, как озлобился на него этот вертлявый, с бабьей задницей и визгливым голосом, сопливый капитан. Он видите ли нарушает законы, что наделенный властью сопляк изобрел от безделья, и по которым должно жить вверенное ему учреждение.
   И без того не веселое, по своей сути, исправительное учреждение, под началом психически неполноценного самодура, страдающего манией величия, становилось немыслимо тяжелым для существования, местом. От придуманных пидористическим капитаном Шалминым законов, выть хотелось волком, но даже это было запрещено, внутри серых, казенных стен тюрьмы. Можно было запросто сойти с ума, превратиться в растение, ничего не имеющее общего с реальным человеком, кроме внешности. Да и внешность эта весьма поношенная, хранящая печать пережитого. Человеческая оболочка, холодная и бездушная, с бегающими, безумными глазами, с обильной слюной, тонкой струйкой бегущей изо рта на форменную робу, с пришитым номерком регистрационного учета. И сидит эдакое чучело, день и ночь в камере, ни ест, ни пьет, ни думает ни о чем. Душа давно покинула бренное тело и гуляет где-то, оставив на грязном бетонном полу, тупую оболочку, в которой еле теплится крохотная искра жизни, что может угаснуть в любой момент, оставшись без посторонней помощи.
   Спустя пару-тройку дней, за очередным свихнувшимся арестантом приходили конвоиры и подхватив бессмысленное, ничего не соображающее тело под руки, выволакивали из камеры в коридор. А затем тело тащили дальше, минуя бесчисленное множество коридоров, перегороженных наглухо закрытыми металлическими дверьми. Спустя несколько минут блуждания по тюремным лабиринтам, охрана передавало ничего не соображающее тело бывшего подопечного людям в белых халатах, что ожидали клиента в тюремном дворике, возле машины, на борту которой был намалеван огромный красный крест на фоне белого круга.
   Передав узника с рук на руки работникам медицины, тюремная охрана теряла к нему всякий интерес, возвращаясь в серые лабиринты тюремных коридоров, дабы возобновить прерванные приездом неотложки казенные дела. Неотложка, весело мигая красным фонарем, лихо срывалась с места, чтобы поскорее покинуть это страшное место, от близкого знакомства с которым никто не застрахован. Каждый человек стремился этого места избежать, а если и попасть сюда, то только в качестве гостя, но не постоянного обитателя.
   Большинству заключенных данного исправительного учреждения, предстояло провести здесь много лет. Контингент подобрался еще тот. По большей части здесь мотали срок по тяжелым и очень тяжелым статьям, сроки за которые превышали однозначное число. В их числе был и Лешкин отец, получивший за разборку с деревенским эскулапом и его приспешниками, окончившуюся печально для противной стороны, ощутимый срок. Продержаться столько и не сломаться, не превратиться в растение, пускающее изо рта пену, и бессмысленно тащащееся в пустоту, будет очень не просто. А учитывая особую к нему «любовь», со стороны начальства, почти невозможно.
   Но он был упрям, как и все мужи в роду Халявиных. И если он поставил себе цель, то непременно добьется ее, даже если для ее осуществления придется разбить голову. Он прошибет лбом стены, но от своего, не отступится. Раз местный ментовский начальник объявил ему войну, то он будет сражаться с ним до конца, покуда хватит сил. Он пел, шутил, смеялся, он будет делать это и впредь, не смотря на запреты установленные здешней властью. И никакие наказания, многодневные отсидки в карцере, голодовки, холод и сырость, не могли сломить его воли. За ее прочность, Халявин был спокоен. Что бы ни придумал жопастый, похожий на бабу офицерик, сломать его, заставить согнуться в почтительном поклоне, этого ему никогда не удастся. Не смотря на все старания и ухищрения, этого недоноска в погонах.
   Он лишь презрительно усмехался, когда за ним, избитым до полусмерти, захлопывалась в очередной раз дверь карцера. Лежа на сыром бетонном полу, страдая от боли, раздирающей на части огромное тело, когда казалось, что каждая его клеточка до предела пропитана болью и кричит во весь голос, он крепился. И держался одной лишь мыслью, что опять насолил, вывел из себя ублюдка капитанишку, заставил визжать от бешенства, махать ручонками, сучить ножонками, и трясти округлым и пухлым, как у бабы задом. К этой сочной заднице наверняка любил прижиматься кто-то из его больших начальников, в благодарность, назначив это ничтожество в погонах на это место. Он лежал на бетонном полу, где холод и сырость пронизывали его до костей, потихоньку изгоняя боль, возвращая жизнь в израненное тело.
   Соседи по камере, пытались уговорить его отказаться от заранее обреченной на поражение борьбы с тюремным начальником. Сделать вид, что смирился, на время позабыть о песнях и тогда капитан возрадуется победе над очередным упрямым и несговорчивым, зэком. Некоторое время, покуражившись над поверженным противником, он вскорости остынет и потеряет к нему всякий интерес. И он оставит Халявина в покое, найдя для своих скудоумных развлечений другой, более интересный объект. Смирись, говорили мужики, не бросай вызов, не зли начальника и все будет нормально. Будешь жить также, как все, тащить лямку отмеренного судом срока. В противном случае, если будешь по- прежнему бодаться и упорствовать, в заведомо проигрышной борьбе, ее результат может быть самым печальным.
   Халявин понимал справедливость сказанного. Спустя полгода пребывания в тюрьме, пользуясь неусыпным вниманием начальника, посчитавшего его личным врагом, деревенский мужик здорово изменился. Увидь его сейчас кто-нибудь из односельчан, то вряд ли бы и признал. Из здоровенного, дородного мужчины, способного одним ударом кулака завалить если не быка, то сельского санитара точно, превратился в пародию на самого себя. Бесконечное пребывание в карцере не могло не сказаться самым фатальным образом на его здоровье. И если с психикой у него было все в порядке, унылый и зловещий бетонный мешок никоим образом не повлиял на его рассудок, то с физическим здоровьем, у него было не так хорошо, как прежде. Он изрядно похудел, осунулся, черты лица заострились, под глазами легли круги от голода и постоянного недосыпания, извечных спутников тюремного карцера, довершающих процесс воспитания, наказанного за провинности, заключенного. Халявин, за время, проведенное на зоне, похудел килограммов на 20. И процесс этот будет продолжаться до тех пор, пока он, внемля увещеваниям сокамерников, смирится, и прекратит бессмысленную пикировку с начальником тюрьмы, изобразив видимость приятия и подчинения, надуманным, тупым законам.
   Одним из условий заключения, был запрет на встречи с родными, запрет на прием посылок и передач. Оставалась лишь возможность переписки. Чиркнуть пару строк в родное село, получить весточку, написанную корявой стариковской рукой от отца, или красиво выведенные строки, от сына.
   Много бы он отдал за то, чтобы увидеть их еще раз, прежде чем умереть. Слишком долго ему оставалось еще сидеть, а рассчитывать на амнистию с его статьей не приходилось. Бесконечные посещения карцера, где он провел больше времени, чем в общей камере, не могли не оставить, своего отпечатка. Отпечаток был налицо. Черт с ними, с потерянными килограммами, это ерунда. Были бы кости, а мясо нарастет, любил говаривать его дед. Страшнее другое. Здоровье от постоянного пребывания в сыром и холодном помещении, голода, недостатка сна, постоянных избиений, было изрядно подорвано. Он понимал, что продлись такая жизнь еще несколько месяцев, и он просто отбросит копыта, на радость этого пидора в погонах, - капитана Шалмина.
   Конечно, можно было всего этого избежать и зажить «нормальной», жизнью. Нужно только смириться, склониться хотя бы для видимости перед тюремным начальником, признать его превосходство, и тогда все кончится. Но Халявин был не тем человеком, чтобы кривить душой, даже для видимости, преследуя определенные цели. Он всегда был человеком прямым, не любил, и не умел притворяться, даже если от этого притворства, зависела жизнь. Единственное, что в нем оставалось от того, прежнего человека, над чем оказалось не властно не время, не свалившиеся испытания, - это голос.