Страница:
Наташа времен нашей с тобой "ковровой жизни" на Каляевской, это я понимал
все время. А другая? И тут я вдруг сообразил, что это тоже Наташа, но уже
иная -- та, что на прошлогоднем снимке, стоящем у меня на столе. Волосы у
этой второй Наташи короче, чем у московской, и убраны под косынку, а в
глазах не ожидание, а суровость и решимость. Смешались времена... Такой вот
сон, Натуля".
...Некоторое время после голодовки меня не возвращали к Смирнову, а в
рабочую камеру выводили поочередно с ним. Я сильно ослабел, да и рацион 9-б
мало помогал восстановлению сил, поэтому Валера, получавший норму 9-а,
оставлял мне часть своей пайки, пряча ее от ментов, чтобы не забрали. Это
нарушение советской законности было обнаружено дней через десять.
-- Вы почему вступили в межкамерную связь со Щаранским? -- спросил
возмущенный Осин, предъявляя Валере вещественное доказательство его
преступления.
Всегда корректный, вежливый, избегающий прямой конфронтации с властями,
Смирнов вспылил:
-- Вы считаете своим долгом морить людей голодом, а я -- их кормить!
-- Раз вы такой добренький, поголодайте-ка сами, -- ухмыльнулся Осин, и
Валера получил пятнадцать суток карцера.
А вскоре после этого попался на передаче хлеба и я.
Вазиф Мейланов снова вернулся в лагерь из тюрьмы. Впрочем, в зону его
даже не заводили, ведь он по-прежнему отказывался от подневольного труда, а
прямиком повели в ШИЗО. Голодовок Вазиф не объявлял, но непрерывное, на
протяжении многих лет, содержание на режиме пониженного питания разрушало
его организм почище любых голодовок.
Когда наступил банный день, я положил в карман брюк насушенные заранее
сухари, чтобы оставить их для Вазифа в раздевалке, в прошлом нам частенько
удавалось подкармливать так друг друга. Но на этот раз менты не дали себя
провести. Один из них, тот самый туркмен Алик Атаев, который шмонал меня
перед свиданиями с родными, был большим крикуном и матерщинником, однако он
настолько устал от многолетней службы и так мечтал о скорой пенсии, что на
многое смотрел сквозь пальцы. Работу свою, правда, Алик любил. Помню,
однажды, проходя по токарному цеху, он вдруг решил проверить карманы моей
рабочей куртки. Быстро запустив руку в один из них, он вытащил оттуда
какую-то записку. Ничего стоящего у меня при себе, разумеется, не было, но
содержание его не интересовало, задача мента -- лишь передать находку
начальству. Скуластое лицо Атаева расплылось в широкой улыбке, и он сказал
мне беззлобно:
-- Знаешь, я ведь сегодня во сне видел, что нахожу у тебя записку, и
именно в этом кармане!
Что ж, у каждого свои сны, свои удовольствия в жизни...
Другим дежурным в тот день был белобрысый тощий мужичок средних лет,
прапорщик Зайцев. Большой любитель природы, он интересно рассказывал о
повадках зверей и птиц, но главной страстью его являлась дисциплина. Зайцев
был преисполнен уважения к системе и к своей работе, гордился тем, что, как
он сам говорил, "находится на передовой линии борьбы с идеологическими
врагами", и к каждому обыску относился как к особо важному государственному
поручению, которое приходится выполнять в тылу врага.
Зайцев-то и решил обшмонать меня при входе в баню.
-- Что, не прошла ваша провокация, Щаранский? -- весело и
удовлетворенно говорил он, вытаскивая из моих карманов один сухарь за
другим...
Бедные менты вынуждены были из-за нас оторваться от завтрака, из их
комнаты доносился запах жареной картошки с луком и сала, которое только что
сняли со скворчащей сковороды; чуткие носы вечно голодных зеков способны
были уловить даже запах горячего чая...
Алик, спешивший вернуться к столу, сказал Зайцеву:
-- Давай сюда сухари, я их выброшу.
-- Что?! Хлеб выбрасывать? Тебя твоя нерусская мать этому научила? --
возмутился Зайцев. -- Я его птицам отдам!
Он собрал сухари, отнес их на улицу и раскрошил там для пернатых
уральских певуний...
Когда-то, в первые годы, я с интересом присматривался к ментам, пытался
вызвать их на разговор. Со временем любопытство прошло, и они мне стали
безразличны. Совсем иначе относился к нашим надсмотрщикам Вазиф. Называя
себе дурологом, специалистом по советской дури, он, казалось, проводил над
ними нескончаемый эксперимент.
-- Кашин! -- кричал он из карцера прапорщику. -- Ты, я слышу, сало ешь?
Больно громко чавкаешь! Ну-ка, дай и мне кусок!
-- Не положено, -- смеялся Кашин. -- Знаешь, что мне за это будет?
-- А разве голодом мучить людей положено?
-- Не знаю. Я тебя в тюрьму не сажал.
-- Но я же не сам сюда пришел! Такой же прапорщик, как ты, привел меня.
Ты знаешь, за что я сижу?
-- Мне знать не положено.
-- Вот так все советские люди и говорят: "Не положено... Это был не
я... Я за это не отвечаю..." Приходится Мейланову сидеть за всех, в том
числе и за тебя. Потому что я отвечаю за все, что происходит в стране, и не
хочу, чтобы людей голодом морили. Ты это понимаешь?
Но подобные рассуждения были для прапорщика слишком сложными; он
уставал и терял интерес к беседе.
-- Отставить разговоры!
-- Вам только и остается, что людям рты затыкать, -- не унимался Вазиф.
После небольшой паузы он стал подбираться к бедному Кашину с другой стороны.
-- А корова у тебя есть?
-- Есть, -- ответил тот, довольный тем, что его собеседник спустился,
наконец, со своих эмпиреев и стал говорить по-человечески.
-- Ты ее кормишь, а она тебе за это молоко дает, верно?
-- Ага.
-- А если не кормишь -- мычит, правильно?
--Ну.
-- Вот советская власть и меня хочет в корову превратить, не дает есть,
чтобы мычал, ни о чем не думал, а лишь мечтал бы о жратве. Вот тебя,
например, в корову уже давно превратили -- натянули на голову желудок. Я
тебе говорю: не мори меня голодом, дай поесть. Тебе, в общем-то, неприятно
меня мучить, ты бы, пожалуй, и отрезал сальца, да желудок твой не согласен,
протестует, ведь если ты меня накормишь, то и место свое потеряешь, и паек,
и ему, желудку, худо будет. Вот так он за тебя все и решает. Стало быть, ты
-- корова.
-- Сам ты корова! -- обиделся Кашин. -- Отставить разговоры, или я
сейчас рапорт напишу!
Ну, этим Вазифа не запугать, и он целыми днями произносит свои
педагогические монологи.
-- Вот ты, Алик, говоришь, -- обращается однажды Мейланов к
малограмотному Атаеву, -- что нарушать не надо. А как же Ленин нарушал?
-- Как это? Ленин ничего не нарушал!
-- Да ведь он же в тюрьме сидел! Такой же прапорщик, как ты, его и
сторожил.
-- Ленин -- в тюрьме сидел?! -- задыхается от возмущения Алик. Тут уж и
я не могу сдержаться.
-- Алик! Да что же это такое Мейланов тебе говорит! Ленин -- и в
тюрьме! Сейчас же сообщи об этой провокации куда следует, а то ведь тебя
самого обвинят, что слушал и не донес!
-- Конечно, конечно! -- суетится Атаев. -- Я сейчас найду кого-нибудь,
кто поможет мне рапорт написать. Щаранский, свидетелем будешь. Ишь ты! --
говорит он Вазифу. -- Да за такую клевету тебе еще десять лет надо добавить!
Мы с Мейлановым хохочем, а старый мент матерится, почувствовав какой-то
подвох...
Несмотря на то, что все менты показались бы постороннему человеку
братьями-близнецами, среди них оказывались люди и получше, и похуже. У нас,
зеков, было много способов определить, чего стоит каждый из них. Вот,
например, один из самых точных тестов: проследить за тем, как вертухай рвет
заключенным газетную бумагу, используемую в тюрьмах и лагерях в качестве
туалетной. Когда неделями и месяцами сидишь в карцере без новостей, без
радио, без книг, то радуешься самому крохотному кусочку бумаги с любым
печатным текстом. "Хороший" мент рвал нам газеты как придется, не заглядывая
в них, а "плохой" полосовал их так, чтобы обрыв был по вертикали, посередине
колонки: ни ты не сможешь прочесть ни строчки, ни тот зек, которому
достанется вторая половина.
Между тем меня навестил Захаров и завел старую пластинку:
-- Сколько вы еще будете мучить и себя, и своих родных? Неужели не
надоело воевать с ветряными мельницами? Ведь так никогда не освободитесь! Вы
же знакомы со сто восемьдесят второй статьей... -- поугрожав так минут пять,
он перешел к прянику. -- У вас уже большая часть срока прошла. Написали бы
просьбу о досрочном освобождении по состоянию здоровья -- и все. И вышли бы
наконец на волю. И кончились бы ваши проблемы с перепиской. Только
пообещайте, что в ожидании положительного решения не будете протестовать
незаконными способами против действий администрации.
-- У меня-то с моей перепиской проблем вообще нет, -- ответил я. -- Но
они, похоже, есть у КГБ. Вот пусть ваша организация и перестанет
протестовать против нее незаконными способами.
* * *
К осени корреспонденция стала идти в обе стороны без помех, репрессии
прекратились. Более того, когда в октябре подошел к концу очередной срок
моего пребывания в ПКТ и я ожидал этапа в Чистополь, меня туда не отправили,
несмотря на весь мой "послужной список", лишь продлили ПКТ еще на полгода.
Зато уехали в тюрьму Боря Грезин и Валера Смирнов, самым страшным
преступлением которого в ПКТ была попытка подкормить ослабшего.
Если меня власти почему-то оставили в покое, то этого нельзя было
сказать о моих соседях -- Вазифе и Леониде Лубмане, обвиненном, как и я, в
измене Родине за желание уехать в Израиль, к ним придирались по каждому
поводу, и ребята не вылезали из ШИЗО. Так что в дни наших традиционных
праздников -- тридцатого октября, десятого и двадцать четвертого декабря --
я провел однодневные голодовки солидарности с товарищами. В первых двух
случаях мне дали за это по пятнадцать суток карцера, а двадцать четвертого
декабря, в День узника Сиона, меня неожиданно прямо оттуда перевели в
больницу.
Все повторяется с удивительной точностью, как будто передо мной
прокручивают видеозапись того, что происходило год назад: те же двухчасовые
прогулки по зимнему лесу, то же изобилие пищи, тот же врач прописывает те же
лекарства и витамины, та же реакция организма: боли в сердце утихают, силы
прибывают с каждым днем. За один месяц я набираю целых девять килограммов!
Все это уже было в конце восемьдесят четвертого года, но тогда мне дали
свидание. Неужели и сейчас меня "ремонтируют" перед встречей с родными? Да
ведь я лишен свиданий не только на этот год, но и на будущий, и даже на
первую половину восемьдесят седьмого! "Ну, Россия, -- страна неограниченных
возможностей! В ней все возможно", -- повторяю я про себя нашу старую
зековскую шутку. Может, и впрямь маме и Лене удалось добиться встречи?
А почему бы не предположить нечто большее, что меня готовят "на
экспорт" и откармливают, чтобы поэстетичней оформить товар перед отправкой
за границу? Такая мысль приходила мне в голову, но я сразу же отгонял ее от
себя, не желая уходить в опасный мир иллюзий.
Утром двадцать второго января дежурный офицер ведет меня к вахте. Все
как и тогда... Значит, действительно свидание? Но почему у меня отобрали
одежду и принесли новую прямо в больницу? Разве перед встречей обыскивать не
будут? Или меня поведут в зону? Но что с моим имуществом -- ведь мне сейчас
не позволили взять с собой даже книгу псалмов, лишь сказали: "Вернетесь к
своим вещам"?
До вахты пять минут хода, но так как передо мной, метрах в двадцати,
медленно идет мент, задача которого проследить, чтобы я, не приведи Господь,
не встретился ни с кем из зеков, то мы добираемся до места только через
десять минут. Времени достаточно, чтобы, не занимаясь бесплодными гаданиями,
прочитать молитву, ведь что бы меня ни ожидало -- свидание, встреча с
какой-нибудь кагебешной шишкой или внезапный этап -- надо психологически
подготовиться к тому, что впереди.
У попавшего из зоны на вахту есть два пути: по коридору направо -- на
свидание либо на суд; прямо -- тяжелая железная дверь, за которой -- большая
зона. Меня подводят к этой двери, отпирают ее -- и я оказываюсь в руках
четверых людей в штатском. Оглядываясь, вижу, что впервые после того, как
меня арестовали и привезли в Лефортово, рядом нет никого в форме. Отлично
понимая, кто такие эти штатские, я поворачиваюсь к вахте и кричу:
-- Это в чьи же руки вы меня передаете? Разве вы не знаете, что с КГБ я
никаких дел не имею?
Я хочу крикнуть еще что-нибудь, вдруг кто-то из зеков услышит и поймет,
что охранка увозит меня из зоны, но не успеваю. Как когда-то, девять лет
назад, в Москве, подхваченный крепкими руками, я влетаю в машину и через
секунду уже не могу пошевелиться, стиснутый с обеих сторон могучими плечами
кагебешников.
-- Спокойно, кричать не надо! -- слышу угрожающий голос.
Спокойно? Да чего же мне бояться? Не страх, а любопытство гложет меня.
Впервые со дня ареста я еду не в тюремной, а в гражданской машине.
Вспоминаю, как тогда один из сопровождающих связывался с начальством по
рации, и говорю:
-- Передайте поскорее в центр: "Операция по освобождению Щаранского из
лагеря прошла успешно!"
Но спутники мои на шутку не реагируют, молчат как в рот воды набрали и
смотрят прямо перед собой. Я же наслаждаюсь видами зимнего леса, сквозь
который мы мчимся по заснеженной дороге.
Минут через десять машина въезжает в какой-то поселок, должно быть, это
и есть станция Всесвятская из нашего лагерного почтового адреса.
Останавливаемся возле отделения милиции. Я выхожу и вижу перед собой целую
кавалькаду машин: впереди -- милицейская с мигалкой, за ней -- две черные
"Волги". Меня ведут к одной из них. Да, долгая, видать, предстоит дорога...
-- А мои вещи? -- спрашиваю я.
-- Не волнуйтесь, они поедут за вами.
Я тут же спохватываюсь: черт с ними, с вещами, но сборник псалмов! Кто
знает, что ожидает меня впереди? Может, новые допросы, угрозы, карцеры? Нет,
псалмы должны быть со мной! И я начинаю громко "качать права":
-- Это грабеж! Вы обязаны выдать мне все вещи. Книгу псалмов верните по
крайней мере!
Меня пытаются вести к машине силой, но я вырываюсь, сажусь в снег и еще
громче требую своего. Расчет простой: рядом -- жилые дома. КГБ не захочет
привлекать к нам внимание людей. И действительно: после короткого совещания
один из них, судя по всему, главный, спрашивает меня:
-- Что еще за книга? Где она находится?
Я объясняю. Машина, в которой меня привезли, срывается с места. Я стою
в окружении кагебешников, глубоко вдыхая морозный воздух. Дополнительная
прогулка еще ни одному зеку не повредила. Кто знает, что ждет меня
впереди?..
Минут через двадцать машина возвращается; шофер выходит из нее, отдает
мне книгу, и я сажусь в "Волгу". Со мной, кроме шофера, едут трое: один
впереди и двое по бокам -- типичные "хвосты" из породы тех, что сопровождали
меня когда-то по улицам Москвы: серые угрюмые лица, одежда, будто специально
подобранная так, чтобы не на чем было остановиться глазу. Рядом с шофером --
человек интеллигентного вида, напоминающий мне чем-то следователя Губинского
из Лефортово, такое же узкое лицо, внимательные умные глаза. Он говорит
вежливо, но твердо:
-- Давайте, Анатолий Борисович, не будем по дороге ссориться. Пора бы
вам уже научиться жить с нами в мире.
Он достает из "бардачка" какой-то предмет и что-то с ним делает. Салон
машины заполняется музыкой. "Да ведь это кассета, которую он вставил в
автомобильный стереомагнитофон!" -- соображаю я и радуюсь встрече с первым
посланцем полузабытой цивилизации. Вспоминаю, что видел такую штуку лишь раз
в жизни -- в машине американского дипломата. У него, кстати, ее довольно
быстро сперли в Москве. Интересно, во всех ли автомобилях сейчас такая штука
или только в кагебешных?
Я оборачиваюсь. В "Волге", которая едет за нами, рядом с водителем
сидит начальник группы, я стал про себя называть его "босс". Мы выезжаем на
сравнительно широкую дорогу, но сразу попадаем в пробку. Огромный самосвал
занесло на повороте, и машины медленно и осторожно объезжают его.
Милиционеры в своем автомобиле, возглавляющем наш кортеж, включают сирену,
мигалка на крыше начинает быстро вращаться, из репродуктора раздаются
какие-то команды. Другие машины жмутся к обочине, освобождая нам проезд, и
вот мы уже опять на полной скорости мчимся вперед.
За окнами мелькают поля, леса, поселки. Проносимся мимо поста ГАИ. Но
что это? Действительно постовой отдал нам честь или мне показалось? Должно
быть, принял нас за большое начальство, ведь в такой компании, с
персональной милицейской машиной да еще с одной сопровождающей "Волгой"
путешествует разве что первый секретарь обкома! Присматриваясь к дороге, жду
очередного поста. Точно, так и есть, гаишник поспешно перекрывает движение
на перекрестке, а когда мы приближаемся, делает два шага вперед и отдает нам
честь! "Ах, знал бы он, кто его честь принимает!" -- думаю я и смеюсь. Но
лица моих спутников суровы, юмор ситуации не дошел до них. Когда при въезде
в следующий поселок очередной постовой вытягивается в струнку и козыряет, я
высовываю в окно руку и приветственно машу ему. Тот, заметив арестантскую
телогрейку и шапку, изумленно таращится на меня, медленно отводя от виска
ладонь с вытянутыми пальцами. Кагебешник со злостью водворяет мою руку на
место и быстро закрывает окно.
-- Что там у вас происходит? -- спрашивает по рации из второй машины
"босс".
-- Щаранский хулиганит. Пытался что-то крикнуть милиционеру.
-- Закройте окна! -- следует команда.
-- Уже сделано, -- отвечает "интеллигент", и в машине вновь надолго
воцаряется тишина. Мы несемся дальше по заснеженным уральским дорогам.
-- Мне надо отлить, -- говорю я через некоторое время. "Интеллигент"
совещается с шофером.
-- Сейчас будет заправочная станция.
Вот наконец и заправка, но выйти мне не дают. Начальнику, видимо, не
нравится, что там есть люди, а вдруг я снова выкину какой-нибудь фортель?
Несколько фраз по рации -- и мы едем дальше. Останавливаемся на пустынном
отрезке шоссе. По обеим сторонам его, метрах в двадцати от обочины, густой
лес. Но туда меня не ведут -- опасно, могу сбежать. Мне предлагают
оправиться прямо на шоссе. Я стою за "Волгой", а один из милиционеров машет
жезлом проносящимся мимо машинам: давайте, давайте, мол, не задерживайтесь!
Два моих телохранителя пристраиваются рядом со мной, один -- справа, другой
-- слева. Убедившись, что я не собираюсь бежать в лес, а занимаюсь тем, ради
чего попросил их остановиться, они следуют моему примеру и расстегивают
ширинки.
Начав это несложное дело раньше их, я его раньше и заканчиваю.
Застегнув брюки, я быстро оглядываюсь по сторонам и имитирую рывок в сторону
леса, делаю вид, что собираюсь пуститься в бега. Оба кагебешника
автоматически повторяют мое движение, обливая свои руки и штаны собственной
мочой. Я злорадно ухмыляюсь: будете знать, как не пускать меня в нормальную
уборную!
Я сажусь в машину, а мои конвоиры долго отмываются, поливая друг другу
из канистры. И вот мы снова мчимся по белому шоссе.
Как ни отгонял я от себя мысли о том, что бы это все означало, они
прорвали блокаду. Куда меня везут? Ведь такого за девять лет еще не было.
Неужели освободят? Да нет, должно быть, просто какой-то бонза из КГБ захотел
со мной встретиться. Объяснение это малоубедительно, но я, утопая в океане
надежды, хватаюсь за него, как за соломинку.
Я, конечно, стараюсь, чтобы кагебешники не заметили мое волнение, но
оно в конце концов приводит к тому, что в сердце вонзается кинжальная боль,
а вдобавок начинается такой приступ мигрени, что я вынужден обратиться к
ним:
-- Мне нужна таблетка от головной боли. Где аптечка, которую вы обязаны
иметь при этапировании зека?
Но такой черной работой КГБ не занимается, это дело МВД, и,
посоветовавшись по рации с начальником, "интеллигент" говорит:
-- Скоро приедем, тогда получите лекарства.
Мы в пути уже часа четыре и, судя по изменившемуся пейзажу,
приближаемся к большому городу. А вот и огромный щит с надписью "Пермь", за
ним -- поворот с указателем "Аэропорт". "Наверное, в этой стороне здешняя
тюрьма", -- думаю я. Но машины наши подъезжают прямехонько к зданию
аэровокзала.
Давно забытая суета пассажиров, автобусы, такси... Вслед за милицейской
машиной мы въезжаем прямо на летное поле. Я еще ничего не успеваю
сообразить, как оказываюсь у трапа самолета. Это ТУ-114, старый мой
знакомец. Салон пуст, и это меня не удивляет, конечно же, пассажиров пустят
позже. Прохожу вперед и устраиваюсь возле окна. Два кагебешника садятся
сбоку от меня, третий -- сзади, четвертый заходит в кабину пилотов.
-- Пока пассажиры не пришли, попросите у стюардессы таблетки, -- говорю
я "интеллигенту", сидящему рядом со мной.
-- Сейчас, сейчас, -- отвечает он, и в этот момент... самолет трогается
с места.
Что такое? Ведь он пуст! Добрая сотня мест свободна!
-- Хорошо иметь персональный самолет! -- шучу я, пытаясь скрыть свою
растерянность.
Мне приносят лекарства, я принимаю их и постепенно прихожу в себя.
Итак, за мной послали специальный самолет. О чем это говорит? Очевидно,
я срочно понадобился руководству КГБ. Есть и второй вариант, по каким-то
политическим причинам они скоропалительно решили дать мне в Москве свидание
с родными, как когда-то Эдику Кузнецову -- с Сильвой Залмансон. "Но хватит
гадать! -- говорю я себе. -- Прилетим -- увидим".
Самолет быстро набирает высоту, и уже не сбоку от дороги, а далеко
внизу мелькают зимние леса, белые поля, скованные льдом реки. На секунду мне
показалось, что я различил среди крон деревьев лагерную вышку. "Да нет, не
может быть. С такой высоты?" -- думаю я и внезапно осознаю, что вырвался из
мира ГУЛАГа и нахожусь над ним: над тюрьмами и лагерями, над "воронками" и
"столыпинскими" вагонами, над больницами и ШИЗО, над своими товарищами,
отгороженными от воли запретками с колючей проволокой, "намордниками",
автоматчиками, овчарками... Прислушиваясь к тому, что происходит в моей
душе, я с удивлением обнаруживаю, что чувствую глубокую грусть. Там, внизу,
остался мир, который я изучил вдоль и поперек, до мельчайших подробностей;
мне знаком каждый его звук; в нем для меня не может быть никаких подвохов; я
знаю, чем могу быть там полезен другу, и научился противостоять врагу. Этот
суровый мир принял и признал меня. В нем я был хозяином своей судьбы, и КГБ
не получил надо мной власти. А сейчас, растерянный и полный опасений,
пытающийся отмахнуться от надежды, которую уже невозможно было отогнать, я
вдруг потерял уверенность в себе...
Раз двадцать подряд прочитал я свою молитву, а затем, несколько
успокоившись, обратился к кагебешникам:
-- Где мои вещи? Почему мне их не возвращают?
-- Вы все получите, Анатолий Борисович, -- заверил меня "интеллигент".
Прошло несколько часов. Самолет пошел на посадку, пропорол толстый слой
облаков и сразу же приземлился. Девять лет назад при такой низкой облачности
аэропорты были закрыты. Может, нашему пилоту дали особое разрешение? Но нет,
я видел, как садились и другие самолеты. Вот это прогресс!
-- Система слепой посадки, -- объяснили мне.
Москва. Мама, брат, друзья совсем близко. Может, я их уже сегодня
увижу? Столько необычного произошло за один день, пусть он завершится еще
одним чудом!
Из Внуковского аэропорта я еду в черной машине, которую сопровождает
точно такой же эскорт, как и раньше: впереди -- милиция, сзади -- еще одна
"Волга". Московские гаишники тоже козыряют нам. Девять лет назад, по дороге
в Лефортово, я говорил себе: смотри внимательно, ты, может статься, в этом
городе в последний раз. Я смотрел -- и толком ничего не видел от волнения.
Сейчас же, въезжая в Москву по правительственной трассе, Внуковскому шоссе и
Ленинскому проспекту, сопровождаемый почетным эскортом и телохранителями, я
подмечал каждую деталь.
Ехали мы, как я скоро понял, в Лефортово, и по мере приближения к
тюрьме настроение мое все больше портилось. Так же медленно, как когда-то,
открылись двойные железные ворота, так же долго тянулся шмон, так же
неспешно шел я по длинному коридору, таща матрац, подушку и одеяло...
В камере меня встретил пожилой солидный человек с испуганным взглядом
зека-новичка. Подавленность моя к этому времени прошла, уступив место
уверенности вернувшегося домой хозяина и сентиментальным ощущениям человека,
оказавшегося там, где он провел свою юность.
Да, подавленность прошла, но разочарование осталось. Как ни гнал я от
себя надежду на чудо, она весь день жила в самой глубине души. Чего я
ожидал? Встречи с родными в московском аэропорту? Немедленного освобождения?
Отправки с места в карьер в Израиль? Не знаю. Но после того, как я внезапно
был вырван из заточения и оказался в небесах, над миром ГУЛАГа, все казалось
возможным, а приземление в том же мире привело к мгновенному отрезвлению
после опьянения чистым кислородом высот.
Скорее всего, меня привезли сюда для профилактических бесед или
допросов по какому-нибудь другому делу. Но почему такая срочность? Только на
одно горючее для самолета сколько денег ухлопали! Да мало ли что. Сказал,
например, некий высокопоставленный кагебешник: "Когда можно будет приступить
к допросам Щаранского?" А усердный подчиненный ответил: "Хоть завтра!", но
тут же спохватился, а вдруг начальник понял его буквально, и распорядился
немедленно доставить меня в Москву...
Вот такие забавные, но в общем-то вполне реальные для советской
бюрократической системы картины представлялись мне вечером в камере. Что ж,
приходилось мириться с возвратом из страны чудес...
Мой сосед, попавшийся на взятках чиновник, рассказу о путешествии из
лагеря в Москву не очень поверил. Кавалькада из трех машин ради одного зека,
все время. А другая? И тут я вдруг сообразил, что это тоже Наташа, но уже
иная -- та, что на прошлогоднем снимке, стоящем у меня на столе. Волосы у
этой второй Наташи короче, чем у московской, и убраны под косынку, а в
глазах не ожидание, а суровость и решимость. Смешались времена... Такой вот
сон, Натуля".
...Некоторое время после голодовки меня не возвращали к Смирнову, а в
рабочую камеру выводили поочередно с ним. Я сильно ослабел, да и рацион 9-б
мало помогал восстановлению сил, поэтому Валера, получавший норму 9-а,
оставлял мне часть своей пайки, пряча ее от ментов, чтобы не забрали. Это
нарушение советской законности было обнаружено дней через десять.
-- Вы почему вступили в межкамерную связь со Щаранским? -- спросил
возмущенный Осин, предъявляя Валере вещественное доказательство его
преступления.
Всегда корректный, вежливый, избегающий прямой конфронтации с властями,
Смирнов вспылил:
-- Вы считаете своим долгом морить людей голодом, а я -- их кормить!
-- Раз вы такой добренький, поголодайте-ка сами, -- ухмыльнулся Осин, и
Валера получил пятнадцать суток карцера.
А вскоре после этого попался на передаче хлеба и я.
Вазиф Мейланов снова вернулся в лагерь из тюрьмы. Впрочем, в зону его
даже не заводили, ведь он по-прежнему отказывался от подневольного труда, а
прямиком повели в ШИЗО. Голодовок Вазиф не объявлял, но непрерывное, на
протяжении многих лет, содержание на режиме пониженного питания разрушало
его организм почище любых голодовок.
Когда наступил банный день, я положил в карман брюк насушенные заранее
сухари, чтобы оставить их для Вазифа в раздевалке, в прошлом нам частенько
удавалось подкармливать так друг друга. Но на этот раз менты не дали себя
провести. Один из них, тот самый туркмен Алик Атаев, который шмонал меня
перед свиданиями с родными, был большим крикуном и матерщинником, однако он
настолько устал от многолетней службы и так мечтал о скорой пенсии, что на
многое смотрел сквозь пальцы. Работу свою, правда, Алик любил. Помню,
однажды, проходя по токарному цеху, он вдруг решил проверить карманы моей
рабочей куртки. Быстро запустив руку в один из них, он вытащил оттуда
какую-то записку. Ничего стоящего у меня при себе, разумеется, не было, но
содержание его не интересовало, задача мента -- лишь передать находку
начальству. Скуластое лицо Атаева расплылось в широкой улыбке, и он сказал
мне беззлобно:
-- Знаешь, я ведь сегодня во сне видел, что нахожу у тебя записку, и
именно в этом кармане!
Что ж, у каждого свои сны, свои удовольствия в жизни...
Другим дежурным в тот день был белобрысый тощий мужичок средних лет,
прапорщик Зайцев. Большой любитель природы, он интересно рассказывал о
повадках зверей и птиц, но главной страстью его являлась дисциплина. Зайцев
был преисполнен уважения к системе и к своей работе, гордился тем, что, как
он сам говорил, "находится на передовой линии борьбы с идеологическими
врагами", и к каждому обыску относился как к особо важному государственному
поручению, которое приходится выполнять в тылу врага.
Зайцев-то и решил обшмонать меня при входе в баню.
-- Что, не прошла ваша провокация, Щаранский? -- весело и
удовлетворенно говорил он, вытаскивая из моих карманов один сухарь за
другим...
Бедные менты вынуждены были из-за нас оторваться от завтрака, из их
комнаты доносился запах жареной картошки с луком и сала, которое только что
сняли со скворчащей сковороды; чуткие носы вечно голодных зеков способны
были уловить даже запах горячего чая...
Алик, спешивший вернуться к столу, сказал Зайцеву:
-- Давай сюда сухари, я их выброшу.
-- Что?! Хлеб выбрасывать? Тебя твоя нерусская мать этому научила? --
возмутился Зайцев. -- Я его птицам отдам!
Он собрал сухари, отнес их на улицу и раскрошил там для пернатых
уральских певуний...
Когда-то, в первые годы, я с интересом присматривался к ментам, пытался
вызвать их на разговор. Со временем любопытство прошло, и они мне стали
безразличны. Совсем иначе относился к нашим надсмотрщикам Вазиф. Называя
себе дурологом, специалистом по советской дури, он, казалось, проводил над
ними нескончаемый эксперимент.
-- Кашин! -- кричал он из карцера прапорщику. -- Ты, я слышу, сало ешь?
Больно громко чавкаешь! Ну-ка, дай и мне кусок!
-- Не положено, -- смеялся Кашин. -- Знаешь, что мне за это будет?
-- А разве голодом мучить людей положено?
-- Не знаю. Я тебя в тюрьму не сажал.
-- Но я же не сам сюда пришел! Такой же прапорщик, как ты, привел меня.
Ты знаешь, за что я сижу?
-- Мне знать не положено.
-- Вот так все советские люди и говорят: "Не положено... Это был не
я... Я за это не отвечаю..." Приходится Мейланову сидеть за всех, в том
числе и за тебя. Потому что я отвечаю за все, что происходит в стране, и не
хочу, чтобы людей голодом морили. Ты это понимаешь?
Но подобные рассуждения были для прапорщика слишком сложными; он
уставал и терял интерес к беседе.
-- Отставить разговоры!
-- Вам только и остается, что людям рты затыкать, -- не унимался Вазиф.
После небольшой паузы он стал подбираться к бедному Кашину с другой стороны.
-- А корова у тебя есть?
-- Есть, -- ответил тот, довольный тем, что его собеседник спустился,
наконец, со своих эмпиреев и стал говорить по-человечески.
-- Ты ее кормишь, а она тебе за это молоко дает, верно?
-- Ага.
-- А если не кормишь -- мычит, правильно?
--Ну.
-- Вот советская власть и меня хочет в корову превратить, не дает есть,
чтобы мычал, ни о чем не думал, а лишь мечтал бы о жратве. Вот тебя,
например, в корову уже давно превратили -- натянули на голову желудок. Я
тебе говорю: не мори меня голодом, дай поесть. Тебе, в общем-то, неприятно
меня мучить, ты бы, пожалуй, и отрезал сальца, да желудок твой не согласен,
протестует, ведь если ты меня накормишь, то и место свое потеряешь, и паек,
и ему, желудку, худо будет. Вот так он за тебя все и решает. Стало быть, ты
-- корова.
-- Сам ты корова! -- обиделся Кашин. -- Отставить разговоры, или я
сейчас рапорт напишу!
Ну, этим Вазифа не запугать, и он целыми днями произносит свои
педагогические монологи.
-- Вот ты, Алик, говоришь, -- обращается однажды Мейланов к
малограмотному Атаеву, -- что нарушать не надо. А как же Ленин нарушал?
-- Как это? Ленин ничего не нарушал!
-- Да ведь он же в тюрьме сидел! Такой же прапорщик, как ты, его и
сторожил.
-- Ленин -- в тюрьме сидел?! -- задыхается от возмущения Алик. Тут уж и
я не могу сдержаться.
-- Алик! Да что же это такое Мейланов тебе говорит! Ленин -- и в
тюрьме! Сейчас же сообщи об этой провокации куда следует, а то ведь тебя
самого обвинят, что слушал и не донес!
-- Конечно, конечно! -- суетится Атаев. -- Я сейчас найду кого-нибудь,
кто поможет мне рапорт написать. Щаранский, свидетелем будешь. Ишь ты! --
говорит он Вазифу. -- Да за такую клевету тебе еще десять лет надо добавить!
Мы с Мейлановым хохочем, а старый мент матерится, почувствовав какой-то
подвох...
Несмотря на то, что все менты показались бы постороннему человеку
братьями-близнецами, среди них оказывались люди и получше, и похуже. У нас,
зеков, было много способов определить, чего стоит каждый из них. Вот,
например, один из самых точных тестов: проследить за тем, как вертухай рвет
заключенным газетную бумагу, используемую в тюрьмах и лагерях в качестве
туалетной. Когда неделями и месяцами сидишь в карцере без новостей, без
радио, без книг, то радуешься самому крохотному кусочку бумаги с любым
печатным текстом. "Хороший" мент рвал нам газеты как придется, не заглядывая
в них, а "плохой" полосовал их так, чтобы обрыв был по вертикали, посередине
колонки: ни ты не сможешь прочесть ни строчки, ни тот зек, которому
достанется вторая половина.
Между тем меня навестил Захаров и завел старую пластинку:
-- Сколько вы еще будете мучить и себя, и своих родных? Неужели не
надоело воевать с ветряными мельницами? Ведь так никогда не освободитесь! Вы
же знакомы со сто восемьдесят второй статьей... -- поугрожав так минут пять,
он перешел к прянику. -- У вас уже большая часть срока прошла. Написали бы
просьбу о досрочном освобождении по состоянию здоровья -- и все. И вышли бы
наконец на волю. И кончились бы ваши проблемы с перепиской. Только
пообещайте, что в ожидании положительного решения не будете протестовать
незаконными способами против действий администрации.
-- У меня-то с моей перепиской проблем вообще нет, -- ответил я. -- Но
они, похоже, есть у КГБ. Вот пусть ваша организация и перестанет
протестовать против нее незаконными способами.
К осени корреспонденция стала идти в обе стороны без помех, репрессии
прекратились. Более того, когда в октябре подошел к концу очередной срок
моего пребывания в ПКТ и я ожидал этапа в Чистополь, меня туда не отправили,
несмотря на весь мой "послужной список", лишь продлили ПКТ еще на полгода.
Зато уехали в тюрьму Боря Грезин и Валера Смирнов, самым страшным
преступлением которого в ПКТ была попытка подкормить ослабшего.
Если меня власти почему-то оставили в покое, то этого нельзя было
сказать о моих соседях -- Вазифе и Леониде Лубмане, обвиненном, как и я, в
измене Родине за желание уехать в Израиль, к ним придирались по каждому
поводу, и ребята не вылезали из ШИЗО. Так что в дни наших традиционных
праздников -- тридцатого октября, десятого и двадцать четвертого декабря --
я провел однодневные голодовки солидарности с товарищами. В первых двух
случаях мне дали за это по пятнадцать суток карцера, а двадцать четвертого
декабря, в День узника Сиона, меня неожиданно прямо оттуда перевели в
больницу.
Все повторяется с удивительной точностью, как будто передо мной
прокручивают видеозапись того, что происходило год назад: те же двухчасовые
прогулки по зимнему лесу, то же изобилие пищи, тот же врач прописывает те же
лекарства и витамины, та же реакция организма: боли в сердце утихают, силы
прибывают с каждым днем. За один месяц я набираю целых девять килограммов!
Все это уже было в конце восемьдесят четвертого года, но тогда мне дали
свидание. Неужели и сейчас меня "ремонтируют" перед встречей с родными? Да
ведь я лишен свиданий не только на этот год, но и на будущий, и даже на
первую половину восемьдесят седьмого! "Ну, Россия, -- страна неограниченных
возможностей! В ней все возможно", -- повторяю я про себя нашу старую
зековскую шутку. Может, и впрямь маме и Лене удалось добиться встречи?
А почему бы не предположить нечто большее, что меня готовят "на
экспорт" и откармливают, чтобы поэстетичней оформить товар перед отправкой
за границу? Такая мысль приходила мне в голову, но я сразу же отгонял ее от
себя, не желая уходить в опасный мир иллюзий.
Утром двадцать второго января дежурный офицер ведет меня к вахте. Все
как и тогда... Значит, действительно свидание? Но почему у меня отобрали
одежду и принесли новую прямо в больницу? Разве перед встречей обыскивать не
будут? Или меня поведут в зону? Но что с моим имуществом -- ведь мне сейчас
не позволили взять с собой даже книгу псалмов, лишь сказали: "Вернетесь к
своим вещам"?
До вахты пять минут хода, но так как передо мной, метрах в двадцати,
медленно идет мент, задача которого проследить, чтобы я, не приведи Господь,
не встретился ни с кем из зеков, то мы добираемся до места только через
десять минут. Времени достаточно, чтобы, не занимаясь бесплодными гаданиями,
прочитать молитву, ведь что бы меня ни ожидало -- свидание, встреча с
какой-нибудь кагебешной шишкой или внезапный этап -- надо психологически
подготовиться к тому, что впереди.
У попавшего из зоны на вахту есть два пути: по коридору направо -- на
свидание либо на суд; прямо -- тяжелая железная дверь, за которой -- большая
зона. Меня подводят к этой двери, отпирают ее -- и я оказываюсь в руках
четверых людей в штатском. Оглядываясь, вижу, что впервые после того, как
меня арестовали и привезли в Лефортово, рядом нет никого в форме. Отлично
понимая, кто такие эти штатские, я поворачиваюсь к вахте и кричу:
-- Это в чьи же руки вы меня передаете? Разве вы не знаете, что с КГБ я
никаких дел не имею?
Я хочу крикнуть еще что-нибудь, вдруг кто-то из зеков услышит и поймет,
что охранка увозит меня из зоны, но не успеваю. Как когда-то, девять лет
назад, в Москве, подхваченный крепкими руками, я влетаю в машину и через
секунду уже не могу пошевелиться, стиснутый с обеих сторон могучими плечами
кагебешников.
-- Спокойно, кричать не надо! -- слышу угрожающий голос.
Спокойно? Да чего же мне бояться? Не страх, а любопытство гложет меня.
Впервые со дня ареста я еду не в тюремной, а в гражданской машине.
Вспоминаю, как тогда один из сопровождающих связывался с начальством по
рации, и говорю:
-- Передайте поскорее в центр: "Операция по освобождению Щаранского из
лагеря прошла успешно!"
Но спутники мои на шутку не реагируют, молчат как в рот воды набрали и
смотрят прямо перед собой. Я же наслаждаюсь видами зимнего леса, сквозь
который мы мчимся по заснеженной дороге.
Минут через десять машина въезжает в какой-то поселок, должно быть, это
и есть станция Всесвятская из нашего лагерного почтового адреса.
Останавливаемся возле отделения милиции. Я выхожу и вижу перед собой целую
кавалькаду машин: впереди -- милицейская с мигалкой, за ней -- две черные
"Волги". Меня ведут к одной из них. Да, долгая, видать, предстоит дорога...
-- А мои вещи? -- спрашиваю я.
-- Не волнуйтесь, они поедут за вами.
Я тут же спохватываюсь: черт с ними, с вещами, но сборник псалмов! Кто
знает, что ожидает меня впереди? Может, новые допросы, угрозы, карцеры? Нет,
псалмы должны быть со мной! И я начинаю громко "качать права":
-- Это грабеж! Вы обязаны выдать мне все вещи. Книгу псалмов верните по
крайней мере!
Меня пытаются вести к машине силой, но я вырываюсь, сажусь в снег и еще
громче требую своего. Расчет простой: рядом -- жилые дома. КГБ не захочет
привлекать к нам внимание людей. И действительно: после короткого совещания
один из них, судя по всему, главный, спрашивает меня:
-- Что еще за книга? Где она находится?
Я объясняю. Машина, в которой меня привезли, срывается с места. Я стою
в окружении кагебешников, глубоко вдыхая морозный воздух. Дополнительная
прогулка еще ни одному зеку не повредила. Кто знает, что ждет меня
впереди?..
Минут через двадцать машина возвращается; шофер выходит из нее, отдает
мне книгу, и я сажусь в "Волгу". Со мной, кроме шофера, едут трое: один
впереди и двое по бокам -- типичные "хвосты" из породы тех, что сопровождали
меня когда-то по улицам Москвы: серые угрюмые лица, одежда, будто специально
подобранная так, чтобы не на чем было остановиться глазу. Рядом с шофером --
человек интеллигентного вида, напоминающий мне чем-то следователя Губинского
из Лефортово, такое же узкое лицо, внимательные умные глаза. Он говорит
вежливо, но твердо:
-- Давайте, Анатолий Борисович, не будем по дороге ссориться. Пора бы
вам уже научиться жить с нами в мире.
Он достает из "бардачка" какой-то предмет и что-то с ним делает. Салон
машины заполняется музыкой. "Да ведь это кассета, которую он вставил в
автомобильный стереомагнитофон!" -- соображаю я и радуюсь встрече с первым
посланцем полузабытой цивилизации. Вспоминаю, что видел такую штуку лишь раз
в жизни -- в машине американского дипломата. У него, кстати, ее довольно
быстро сперли в Москве. Интересно, во всех ли автомобилях сейчас такая штука
или только в кагебешных?
Я оборачиваюсь. В "Волге", которая едет за нами, рядом с водителем
сидит начальник группы, я стал про себя называть его "босс". Мы выезжаем на
сравнительно широкую дорогу, но сразу попадаем в пробку. Огромный самосвал
занесло на повороте, и машины медленно и осторожно объезжают его.
Милиционеры в своем автомобиле, возглавляющем наш кортеж, включают сирену,
мигалка на крыше начинает быстро вращаться, из репродуктора раздаются
какие-то команды. Другие машины жмутся к обочине, освобождая нам проезд, и
вот мы уже опять на полной скорости мчимся вперед.
За окнами мелькают поля, леса, поселки. Проносимся мимо поста ГАИ. Но
что это? Действительно постовой отдал нам честь или мне показалось? Должно
быть, принял нас за большое начальство, ведь в такой компании, с
персональной милицейской машиной да еще с одной сопровождающей "Волгой"
путешествует разве что первый секретарь обкома! Присматриваясь к дороге, жду
очередного поста. Точно, так и есть, гаишник поспешно перекрывает движение
на перекрестке, а когда мы приближаемся, делает два шага вперед и отдает нам
честь! "Ах, знал бы он, кто его честь принимает!" -- думаю я и смеюсь. Но
лица моих спутников суровы, юмор ситуации не дошел до них. Когда при въезде
в следующий поселок очередной постовой вытягивается в струнку и козыряет, я
высовываю в окно руку и приветственно машу ему. Тот, заметив арестантскую
телогрейку и шапку, изумленно таращится на меня, медленно отводя от виска
ладонь с вытянутыми пальцами. Кагебешник со злостью водворяет мою руку на
место и быстро закрывает окно.
-- Что там у вас происходит? -- спрашивает по рации из второй машины
"босс".
-- Щаранский хулиганит. Пытался что-то крикнуть милиционеру.
-- Закройте окна! -- следует команда.
-- Уже сделано, -- отвечает "интеллигент", и в машине вновь надолго
воцаряется тишина. Мы несемся дальше по заснеженным уральским дорогам.
-- Мне надо отлить, -- говорю я через некоторое время. "Интеллигент"
совещается с шофером.
-- Сейчас будет заправочная станция.
Вот наконец и заправка, но выйти мне не дают. Начальнику, видимо, не
нравится, что там есть люди, а вдруг я снова выкину какой-нибудь фортель?
Несколько фраз по рации -- и мы едем дальше. Останавливаемся на пустынном
отрезке шоссе. По обеим сторонам его, метрах в двадцати от обочины, густой
лес. Но туда меня не ведут -- опасно, могу сбежать. Мне предлагают
оправиться прямо на шоссе. Я стою за "Волгой", а один из милиционеров машет
жезлом проносящимся мимо машинам: давайте, давайте, мол, не задерживайтесь!
Два моих телохранителя пристраиваются рядом со мной, один -- справа, другой
-- слева. Убедившись, что я не собираюсь бежать в лес, а занимаюсь тем, ради
чего попросил их остановиться, они следуют моему примеру и расстегивают
ширинки.
Начав это несложное дело раньше их, я его раньше и заканчиваю.
Застегнув брюки, я быстро оглядываюсь по сторонам и имитирую рывок в сторону
леса, делаю вид, что собираюсь пуститься в бега. Оба кагебешника
автоматически повторяют мое движение, обливая свои руки и штаны собственной
мочой. Я злорадно ухмыляюсь: будете знать, как не пускать меня в нормальную
уборную!
Я сажусь в машину, а мои конвоиры долго отмываются, поливая друг другу
из канистры. И вот мы снова мчимся по белому шоссе.
Как ни отгонял я от себя мысли о том, что бы это все означало, они
прорвали блокаду. Куда меня везут? Ведь такого за девять лет еще не было.
Неужели освободят? Да нет, должно быть, просто какой-то бонза из КГБ захотел
со мной встретиться. Объяснение это малоубедительно, но я, утопая в океане
надежды, хватаюсь за него, как за соломинку.
Я, конечно, стараюсь, чтобы кагебешники не заметили мое волнение, но
оно в конце концов приводит к тому, что в сердце вонзается кинжальная боль,
а вдобавок начинается такой приступ мигрени, что я вынужден обратиться к
ним:
-- Мне нужна таблетка от головной боли. Где аптечка, которую вы обязаны
иметь при этапировании зека?
Но такой черной работой КГБ не занимается, это дело МВД, и,
посоветовавшись по рации с начальником, "интеллигент" говорит:
-- Скоро приедем, тогда получите лекарства.
Мы в пути уже часа четыре и, судя по изменившемуся пейзажу,
приближаемся к большому городу. А вот и огромный щит с надписью "Пермь", за
ним -- поворот с указателем "Аэропорт". "Наверное, в этой стороне здешняя
тюрьма", -- думаю я. Но машины наши подъезжают прямехонько к зданию
аэровокзала.
Давно забытая суета пассажиров, автобусы, такси... Вслед за милицейской
машиной мы въезжаем прямо на летное поле. Я еще ничего не успеваю
сообразить, как оказываюсь у трапа самолета. Это ТУ-114, старый мой
знакомец. Салон пуст, и это меня не удивляет, конечно же, пассажиров пустят
позже. Прохожу вперед и устраиваюсь возле окна. Два кагебешника садятся
сбоку от меня, третий -- сзади, четвертый заходит в кабину пилотов.
-- Пока пассажиры не пришли, попросите у стюардессы таблетки, -- говорю
я "интеллигенту", сидящему рядом со мной.
-- Сейчас, сейчас, -- отвечает он, и в этот момент... самолет трогается
с места.
Что такое? Ведь он пуст! Добрая сотня мест свободна!
-- Хорошо иметь персональный самолет! -- шучу я, пытаясь скрыть свою
растерянность.
Мне приносят лекарства, я принимаю их и постепенно прихожу в себя.
Итак, за мной послали специальный самолет. О чем это говорит? Очевидно,
я срочно понадобился руководству КГБ. Есть и второй вариант, по каким-то
политическим причинам они скоропалительно решили дать мне в Москве свидание
с родными, как когда-то Эдику Кузнецову -- с Сильвой Залмансон. "Но хватит
гадать! -- говорю я себе. -- Прилетим -- увидим".
Самолет быстро набирает высоту, и уже не сбоку от дороги, а далеко
внизу мелькают зимние леса, белые поля, скованные льдом реки. На секунду мне
показалось, что я различил среди крон деревьев лагерную вышку. "Да нет, не
может быть. С такой высоты?" -- думаю я и внезапно осознаю, что вырвался из
мира ГУЛАГа и нахожусь над ним: над тюрьмами и лагерями, над "воронками" и
"столыпинскими" вагонами, над больницами и ШИЗО, над своими товарищами,
отгороженными от воли запретками с колючей проволокой, "намордниками",
автоматчиками, овчарками... Прислушиваясь к тому, что происходит в моей
душе, я с удивлением обнаруживаю, что чувствую глубокую грусть. Там, внизу,
остался мир, который я изучил вдоль и поперек, до мельчайших подробностей;
мне знаком каждый его звук; в нем для меня не может быть никаких подвохов; я
знаю, чем могу быть там полезен другу, и научился противостоять врагу. Этот
суровый мир принял и признал меня. В нем я был хозяином своей судьбы, и КГБ
не получил надо мной власти. А сейчас, растерянный и полный опасений,
пытающийся отмахнуться от надежды, которую уже невозможно было отогнать, я
вдруг потерял уверенность в себе...
Раз двадцать подряд прочитал я свою молитву, а затем, несколько
успокоившись, обратился к кагебешникам:
-- Где мои вещи? Почему мне их не возвращают?
-- Вы все получите, Анатолий Борисович, -- заверил меня "интеллигент".
Прошло несколько часов. Самолет пошел на посадку, пропорол толстый слой
облаков и сразу же приземлился. Девять лет назад при такой низкой облачности
аэропорты были закрыты. Может, нашему пилоту дали особое разрешение? Но нет,
я видел, как садились и другие самолеты. Вот это прогресс!
-- Система слепой посадки, -- объяснили мне.
Москва. Мама, брат, друзья совсем близко. Может, я их уже сегодня
увижу? Столько необычного произошло за один день, пусть он завершится еще
одним чудом!
Из Внуковского аэропорта я еду в черной машине, которую сопровождает
точно такой же эскорт, как и раньше: впереди -- милиция, сзади -- еще одна
"Волга". Московские гаишники тоже козыряют нам. Девять лет назад, по дороге
в Лефортово, я говорил себе: смотри внимательно, ты, может статься, в этом
городе в последний раз. Я смотрел -- и толком ничего не видел от волнения.
Сейчас же, въезжая в Москву по правительственной трассе, Внуковскому шоссе и
Ленинскому проспекту, сопровождаемый почетным эскортом и телохранителями, я
подмечал каждую деталь.
Ехали мы, как я скоро понял, в Лефортово, и по мере приближения к
тюрьме настроение мое все больше портилось. Так же медленно, как когда-то,
открылись двойные железные ворота, так же долго тянулся шмон, так же
неспешно шел я по длинному коридору, таща матрац, подушку и одеяло...
В камере меня встретил пожилой солидный человек с испуганным взглядом
зека-новичка. Подавленность моя к этому времени прошла, уступив место
уверенности вернувшегося домой хозяина и сентиментальным ощущениям человека,
оказавшегося там, где он провел свою юность.
Да, подавленность прошла, но разочарование осталось. Как ни гнал я от
себя надежду на чудо, она весь день жила в самой глубине души. Чего я
ожидал? Встречи с родными в московском аэропорту? Немедленного освобождения?
Отправки с места в карьер в Израиль? Не знаю. Но после того, как я внезапно
был вырван из заточения и оказался в небесах, над миром ГУЛАГа, все казалось
возможным, а приземление в том же мире привело к мгновенному отрезвлению
после опьянения чистым кислородом высот.
Скорее всего, меня привезли сюда для профилактических бесед или
допросов по какому-нибудь другому делу. Но почему такая срочность? Только на
одно горючее для самолета сколько денег ухлопали! Да мало ли что. Сказал,
например, некий высокопоставленный кагебешник: "Когда можно будет приступить
к допросам Щаранского?" А усердный подчиненный ответил: "Хоть завтра!", но
тут же спохватился, а вдруг начальник понял его буквально, и распорядился
немедленно доставить меня в Москву...
Вот такие забавные, но в общем-то вполне реальные для советской
бюрократической системы картины представлялись мне вечером в камере. Что ж,
приходилось мириться с возвратом из страны чудес...
Мой сосед, попавшийся на взятках чиновник, рассказу о путешествии из
лагеря в Москву не очень поверил. Кавалькада из трех машин ради одного зека,