Страница:
Он знал, например, что граф Канкрин, бывший двадцать один год министром финансов, скопил себе на старость лет четырнадцать миллионов одними только банковскими билетами, не считая недвижимостей, и скопил, как оказалось, без малейшей помощи казнокрадства, благодаря отчислениям в его пользу весьма как будто скромных процентов по финансовым операциям его на благо царя и отечества. Так, например, будучи в отпуску за границей ввиду расстроенного здоровья, этот министр, тогда уже семидесятилетний старец, не только написал там на досуге пухлый роман на немецком языке, но умудрился еще и подготовить весьма выгодный заем… Надо же было достойно отблагодарить его за это!
Когда по полнейшей ветхости его пришлось принять прошение об отставке и Николай назначил на его место Вронченко, то учредил еще при этом новом министре особый «финансовый комитет» из трех лиц: князя Меншикова, графа Левашева и князя Друцкого-Любецкого, что дало повод Меншикову сострить:
«Теперь ясно видно, сколько стоит один немец при дворе: двух русских, малоросса и поляка!»
Но Вронченко далеко не был так удачлив в финансовых операциях, как Канкрин. По его совету, например, было куплено на пятьдесят миллионов французской ренты, причем половина выплачена хлебом, половина слитками золота и серебра. Однако покупка эта совершена была в 1847 году накануне февральской революции и падения и Людовика-Филиппа и французской ренты.
И все-таки Канкрин, этот действительно способный министр, был найден и утвержден министром не им, Николаем, а его братом, Александром, он же просто получил Канкрина по наследству и теперь, в старости, на тридцатом году царения и в годину жестокой борьбы изумленно видел, что ему не удалось выпестовать ни одного по-настоящему большого государственного человека.
И Дибич и Паскевич, кроме титулов и аренд, получили по миллиону рублей за Турецкую кампанию 1828 — 1829 годов. Но спустя всего только два года Дибич показал свою полную неспособность, если не измену, в польской кампании; Паскевич был удостоен царских почестей за взятие Варшавы, тогда барабаны ему били «полный поход» при криках «ура», гвардейские батальоны салютовали знаменами, отдавая честь, и он сам, император Николай, вышел — это было на разводе в Михайловском манеже — ему навстречу и, сделав «на караул» шпагой, отрапортовал торжественно: «Князь Иван Федорович, благодарю вас именем отечества!..»
Не оказалось талантливых генералов к тридцатому году самодержавного владычества, и некого было послать на смену Меншикову, но по донесениям шефа жандармов всего только за три месяца войны офицерами разных чинов и положений послано из Крыма родным и в банки свыше восьми миллионов рублей «сбережений от жалованья».
Николай понимал, конечно, что если война с Наполеоном I в двенадцатом, тринадцатом, четырнадцатом годах обошлась России сто пятьдесят семь миллионов рублей, то Крымская война грозит совершенно истощить небогатые средства русской казны при условии, что она затянется года на два, как полагает, очевидно, какой-то Пустырев из Рязани. Миллионы будут отправляться из Крыма, полушки и копейки будут течь в Петербург.
Он ожидал, что дипломатический шаг, который он сделал через посредство барона Будберга, будет встречен совершенно иначе, чем его встретили правительства Англии и Франции. Однако вот уже пришли в Петербург и заграничные газеты, как «Independance Belge» и «Augsburger Zeitung», в которых были напечатаны четыре пункта, но на то, что они будут приняты, не давалось никаких надежд.
III
IV
V
Когда по полнейшей ветхости его пришлось принять прошение об отставке и Николай назначил на его место Вронченко, то учредил еще при этом новом министре особый «финансовый комитет» из трех лиц: князя Меншикова, графа Левашева и князя Друцкого-Любецкого, что дало повод Меншикову сострить:
«Теперь ясно видно, сколько стоит один немец при дворе: двух русских, малоросса и поляка!»
Но Вронченко далеко не был так удачлив в финансовых операциях, как Канкрин. По его совету, например, было куплено на пятьдесят миллионов французской ренты, причем половина выплачена хлебом, половина слитками золота и серебра. Однако покупка эта совершена была в 1847 году накануне февральской революции и падения и Людовика-Филиппа и французской ренты.
И все-таки Канкрин, этот действительно способный министр, был найден и утвержден министром не им, Николаем, а его братом, Александром, он же просто получил Канкрина по наследству и теперь, в старости, на тридцатом году царения и в годину жестокой борьбы изумленно видел, что ему не удалось выпестовать ни одного по-настоящему большого государственного человека.
И Дибич и Паскевич, кроме титулов и аренд, получили по миллиону рублей за Турецкую кампанию 1828 — 1829 годов. Но спустя всего только два года Дибич показал свою полную неспособность, если не измену, в польской кампании; Паскевич был удостоен царских почестей за взятие Варшавы, тогда барабаны ему били «полный поход» при криках «ура», гвардейские батальоны салютовали знаменами, отдавая честь, и он сам, император Николай, вышел — это было на разводе в Михайловском манеже — ему навстречу и, сделав «на караул» шпагой, отрапортовал торжественно: «Князь Иван Федорович, благодарю вас именем отечества!..»
Не оказалось талантливых генералов к тридцатому году самодержавного владычества, и некого было послать на смену Меншикову, но по донесениям шефа жандармов всего только за три месяца войны офицерами разных чинов и положений послано из Крыма родным и в банки свыше восьми миллионов рублей «сбережений от жалованья».
Николай понимал, конечно, что если война с Наполеоном I в двенадцатом, тринадцатом, четырнадцатом годах обошлась России сто пятьдесят семь миллионов рублей, то Крымская война грозит совершенно истощить небогатые средства русской казны при условии, что она затянется года на два, как полагает, очевидно, какой-то Пустырев из Рязани. Миллионы будут отправляться из Крыма, полушки и копейки будут течь в Петербург.
Он ожидал, что дипломатический шаг, который он сделал через посредство барона Будберга, будет встречен совершенно иначе, чем его встретили правительства Англии и Франции. Однако вот уже пришли в Петербург и заграничные газеты, как «Independance Belge» и «Augsburger Zeitung», в которых были напечатаны четыре пункта, но на то, что они будут приняты, не давалось никаких надежд.
III
Лет пятнадцать назад Николай очень увлекался постройкой новых крепостных фортов Кронштадта. Они делались иногда под его личным присмотром из тесаного гранита и с таким расчетом, чтобы выдержать огонь из морских орудий наибольшего калибра и в свою очередь поражать любую точку лежащей перед ним площади моря.
Когда они были готовы, он сознательно показывал их лорду Кодрингтону и был весьма удовлетворен его отзывами о них.
— Я не хотел бы когда-нибудь получить приказ атаковать эти форты, ваше величество!
По серьезному и задумчивому лицу лорда Николай заметил тогда, что слова его были вполне искренни.
Теперь же он мог видеть из Ораниенбаума соединенную эскадру интервентов в виду Кронштадта, — картина, на которую смотреть ездили из Петербурга многие, чего запретить было им нельзя.
Правда, Непир все еще не решался приступить к бомбардированию Кронштадта, очевидно помня старинное положение, что одна пушка на берегу стоит целого корабля в море, хотя он же хвалился, отплывая от берегов Англии, «позавтракать в Кронштадте — пообедать в Петербурге». Однако удалить его с его флотом от подступов к столице не было сил, и это бессилие свое Николай переносил тяжело: он, жандарм Европы, очутился сам под крепким караулом, — так сразу и в корне переменились роли.
Однажды на пути в Варшаву, весной, он едва не утонул в Немане, когда, по маршруту, нужно было переезжать эту реку ночью, как раз накануне ледохода. Тогда его вместе с неизменным его спутником графом Орловым спасли солдаты, стоявшие по пояс в ледяной воде, чтобы сдержать его санки и не позволить ему даже замочить ботфорты, когда он вылезал из саней на подсунутые с берега доски.
Этот случай весьма испугал его тогда; производилось следствие, не было ли тут злого умысла со стороны неблагонамеренных лиц, не замешаны ли в этом революционеры-поляки. Однако испуг за свою жизнь появился после, а там, на Немане, ночью он даже не почувствовал, не представил ясно, что мог утонуть, если бы не удалось задержать лошадей, если бы не так самоотверженно вели себя солдаты. Он спал перед этим, утомленный дорогой и ночной темнотой, так же как и Орлов, а дежуривший при переправе офицер не успел предупредить его об опасности.
Николай часто вспоминал про себя этот случай теперь, когда ему тоже казалось, что он тонет, и не два-три десятка солдат, как там на Немане, а вся армия русская силится спасти его, но успеет ли в этом?
Внимательные путешественники в России подмечали с первого же взгляда то раболепство перед царем, какое пышно цвело при дворе среди людей знатных, очень высокопоставленных, колоссально богатых, которым, казалось бы, не было никакой нужды в этом раболепстве. Но дело было только в том, что множество людей при Николае именно раболепством и сделали себе карьеру. Если сам Николай любил нравиться тем, с кем он говорил, то еще естественнее было тем, с кем он говорил, стараться понравиться чем-нибудь и как-нибудь ему, самодержцу, от которого зависело возвысить или унизить.
Если он сам любил позировать художникам в две трети фаса, так как при таком повороте лица нравился себе больше всего, то каждому из его подданных не оставалось ничего больше, как в себе самих отыскать те же самые две трети фаса.
Зато каждое слово похвалы его кому бы то ни было мгновенно подхватывалось решительно всеми при дворе и сразу, как магический ключ, открывало счастливцу двери во все сердца; стоило только раскрыть для кого-нибудь свои объятия царю, и избранник фортуны терял уже счет объятиям, которые кругом для него открывались, и радостным восклицаниям, которыми его встречали всюду.
И, наоборот, все сразу становились холодны к тем, кого постигла царская немилость, их не замечали, переставали их узнавать, может быть боялись даже показать, что с ним знакомы, чтобы это не стало известно и при дворе.
Все доносили и все доносили; не опасаясь доносчиков, можно было говорить разве только с самим Николаем.
Но царь, присвоивший себе такую исключительную полноту власти, должен был не казаться только, а действительно быть всемогущим, — это понимал Николай. Он терпеть не мог латыни, которую вздумали преподавать ему в его отроческие годы, но он знал историю Августа[23], счастливого во всех своих начинаниях до конца своих дней. Он привык считать себя именно русским Августом и даже в любви своей к строительству находил это сходство с первым из римских цезарей.
И вот рухнуло это сходство. Границы государства оказались в опасности. Назойливо стало лезть в голову сравнение с положением Фридриха II, которому также пришлось бороться с коалицией сильнейших европейских держав, Фридриха, перед которым благоговели его дед, его отец, часами просиживавший перед его портретом, наконец его мать, всячески старавшаяся всем своим детям внушить преклонение перед этим королем Пруссии.
Но Николаю роль Фридриха II всегда казалась и слишком суетливой и не совсем благодарной, мелочной. И хотя он часто говорил: «Расстояния — вот язва России», но особенной горечи не вкладывал в эти слова, и как бы ни малы были расстояния Пруссии по сравнению с Россией и тем самым удобнее для сношения со всеми ее границами из центра, все-таки он не променял бы корону России на корону Пруссии и Петербург на Берлин.
Он даже любил называть себя самым русским из всех русских царей после Петра, хотя солдаты гвардии, говоря между собою, окрестили его Карлом Иванычем.
Бывает, что при своих личных несчастиях и неудачах люди несколько утешаются, когда слышат о неудачах, постигающих их врагов.
Когда в газетах, пришедших из-за границы, появилось известие о внутреннем займе, затеянном Наполеоном ввиду военных нужд, Николай втайне надеялся, что затея эта лопнет, как мыльный пузырь. Кому во Франции нужна была война с Россией, кроме самого Наполеона? Последний посланник Франции в Петербурге, генерал Кастельбажак, уверял, что подобная война была бы очень непопулярной.
Но вот депеша по проволочному телеграфу от Паскевича из Варшавы через Киев принесла первое известие, как слух, что заем в пятьсот миллионов франков, объявленный Наполеоном так, казалось бы, самонадеянно, перекрыт в четыре с половиной раза благодаря участию в нем английских, бельгийских, голландских банкиров.
Это известие Николай болезненно воспринял, как проигрыш Меншиковым нового большого сражения, гораздо более грандиозного, чем Инкерманское.
Когда они были готовы, он сознательно показывал их лорду Кодрингтону и был весьма удовлетворен его отзывами о них.
— Я не хотел бы когда-нибудь получить приказ атаковать эти форты, ваше величество!
По серьезному и задумчивому лицу лорда Николай заметил тогда, что слова его были вполне искренни.
Теперь же он мог видеть из Ораниенбаума соединенную эскадру интервентов в виду Кронштадта, — картина, на которую смотреть ездили из Петербурга многие, чего запретить было им нельзя.
Правда, Непир все еще не решался приступить к бомбардированию Кронштадта, очевидно помня старинное положение, что одна пушка на берегу стоит целого корабля в море, хотя он же хвалился, отплывая от берегов Англии, «позавтракать в Кронштадте — пообедать в Петербурге». Однако удалить его с его флотом от подступов к столице не было сил, и это бессилие свое Николай переносил тяжело: он, жандарм Европы, очутился сам под крепким караулом, — так сразу и в корне переменились роли.
Однажды на пути в Варшаву, весной, он едва не утонул в Немане, когда, по маршруту, нужно было переезжать эту реку ночью, как раз накануне ледохода. Тогда его вместе с неизменным его спутником графом Орловым спасли солдаты, стоявшие по пояс в ледяной воде, чтобы сдержать его санки и не позволить ему даже замочить ботфорты, когда он вылезал из саней на подсунутые с берега доски.
Этот случай весьма испугал его тогда; производилось следствие, не было ли тут злого умысла со стороны неблагонамеренных лиц, не замешаны ли в этом революционеры-поляки. Однако испуг за свою жизнь появился после, а там, на Немане, ночью он даже не почувствовал, не представил ясно, что мог утонуть, если бы не удалось задержать лошадей, если бы не так самоотверженно вели себя солдаты. Он спал перед этим, утомленный дорогой и ночной темнотой, так же как и Орлов, а дежуривший при переправе офицер не успел предупредить его об опасности.
Николай часто вспоминал про себя этот случай теперь, когда ему тоже казалось, что он тонет, и не два-три десятка солдат, как там на Немане, а вся армия русская силится спасти его, но успеет ли в этом?
Внимательные путешественники в России подмечали с первого же взгляда то раболепство перед царем, какое пышно цвело при дворе среди людей знатных, очень высокопоставленных, колоссально богатых, которым, казалось бы, не было никакой нужды в этом раболепстве. Но дело было только в том, что множество людей при Николае именно раболепством и сделали себе карьеру. Если сам Николай любил нравиться тем, с кем он говорил, то еще естественнее было тем, с кем он говорил, стараться понравиться чем-нибудь и как-нибудь ему, самодержцу, от которого зависело возвысить или унизить.
Если он сам любил позировать художникам в две трети фаса, так как при таком повороте лица нравился себе больше всего, то каждому из его подданных не оставалось ничего больше, как в себе самих отыскать те же самые две трети фаса.
Зато каждое слово похвалы его кому бы то ни было мгновенно подхватывалось решительно всеми при дворе и сразу, как магический ключ, открывало счастливцу двери во все сердца; стоило только раскрыть для кого-нибудь свои объятия царю, и избранник фортуны терял уже счет объятиям, которые кругом для него открывались, и радостным восклицаниям, которыми его встречали всюду.
И, наоборот, все сразу становились холодны к тем, кого постигла царская немилость, их не замечали, переставали их узнавать, может быть боялись даже показать, что с ним знакомы, чтобы это не стало известно и при дворе.
Все доносили и все доносили; не опасаясь доносчиков, можно было говорить разве только с самим Николаем.
Но царь, присвоивший себе такую исключительную полноту власти, должен был не казаться только, а действительно быть всемогущим, — это понимал Николай. Он терпеть не мог латыни, которую вздумали преподавать ему в его отроческие годы, но он знал историю Августа[23], счастливого во всех своих начинаниях до конца своих дней. Он привык считать себя именно русским Августом и даже в любви своей к строительству находил это сходство с первым из римских цезарей.
И вот рухнуло это сходство. Границы государства оказались в опасности. Назойливо стало лезть в голову сравнение с положением Фридриха II, которому также пришлось бороться с коалицией сильнейших европейских держав, Фридриха, перед которым благоговели его дед, его отец, часами просиживавший перед его портретом, наконец его мать, всячески старавшаяся всем своим детям внушить преклонение перед этим королем Пруссии.
Но Николаю роль Фридриха II всегда казалась и слишком суетливой и не совсем благодарной, мелочной. И хотя он часто говорил: «Расстояния — вот язва России», но особенной горечи не вкладывал в эти слова, и как бы ни малы были расстояния Пруссии по сравнению с Россией и тем самым удобнее для сношения со всеми ее границами из центра, все-таки он не променял бы корону России на корону Пруссии и Петербург на Берлин.
Он даже любил называть себя самым русским из всех русских царей после Петра, хотя солдаты гвардии, говоря между собою, окрестили его Карлом Иванычем.
Бывает, что при своих личных несчастиях и неудачах люди несколько утешаются, когда слышат о неудачах, постигающих их врагов.
Когда в газетах, пришедших из-за границы, появилось известие о внутреннем займе, затеянном Наполеоном ввиду военных нужд, Николай втайне надеялся, что затея эта лопнет, как мыльный пузырь. Кому во Франции нужна была война с Россией, кроме самого Наполеона? Последний посланник Франции в Петербурге, генерал Кастельбажак, уверял, что подобная война была бы очень непопулярной.
Но вот депеша по проволочному телеграфу от Паскевича из Варшавы через Киев принесла первое известие, как слух, что заем в пятьсот миллионов франков, объявленный Наполеоном так, казалось бы, самонадеянно, перекрыт в четыре с половиной раза благодаря участию в нем английских, бельгийских, голландских банкиров.
Это известие Николай болезненно воспринял, как проигрыш Меншиковым нового большого сражения, гораздо более грандиозного, чем Инкерманское.
IV
Именины Николая праздновались при дворе скромнее, чем обычно: это связывали не столько с войною, сколько с болезнью императрицы.
Это странное существо, не раз уже умиравшее так же длительно и трудно, чтобы потом неожиданно для всех подняться совсем почти невесомой и с трясучей головою, но деятельной и даже способной ехать за границу лечиться, часто спрашивало окружающих ее камер-юнгфер, приехали ли из этого страшного Севастополя ее дети. И когда дня через два после именин отца они действительно приехали, она тут же, повидавшись с ними, попросила снять себя с кровати и посадить в кресло лицом к окну.
Ее посадили, обложив со всех сторон подушками, и, слишком чадолюбивая для того, чтобы умереть, она решила с этого дня начать свое новое возвращение к жизни. Николай же принялся подробнейше расспрашивать сыновей о том, какими они оставили Севастополь, Меншикова, войска, флот, батареи союзников. Расспросы были таковы, что требовали обширных и точных знаний: младшим сыновьям царя стало видно, что их отец следит отсюда, из Петербурга, за всякой мелочью севастопольской обстановки.
Когда же речь зашла о главнокомандующем и Михаил, более непосредственный, чем его брат, которого, между прочим, в семейном кругу звали Низи, обрисовал отцу состояние Меншикова и передал его просьбу об отставке, царь нахмурился и сказал:
— Этого еще недоставало! Не думал я, чтобы в такой короткий срок мог он в такой степени износиться! Но отставку все-таки придется пока отставить, потому что всякий другой на его месте будет еще хуже вести дело, чем он. У него-то по крайней мере есть хотя здравый смысл в голове, а у других и этого не найдешь. Пусть хоть на диване лежит в халате, да чтобы главное руководство было его… В сущности ведь в моем распоряжении имеются всего только два генерала, на которых я могу положиться…
— Кто же такие, папа? — спросил Низи, когда отец замолчал и задумался.
— Эти два генерала — Генварь да Февраль, — без улыбки ответил Николай, и оба сына его поняли, что надежд на победу в этой войне у него мало, если он вполне как будто серьезно думает, что союзников можно «выморозить, как тараканов», и они один перед другим пустились успокаивать отца единственным, чем могли, — духом войск.
— Дух войск моих хорош, конечно, это я знал всегда и теперь знаю, — слышал от своих флигель-адъютантов не один раз, — сказал Николай, — но одного духа войска в такой войне, какую мне навязали, все-таки мало… За три месяца, считая с боя на Алме, пороху вышло столько, что могло бы хватить на три хороших войны в прежнее время, а порох везти приходится из Киева, из Шостки, из других мест за несколько сот верст, а то и за тысячу даже!.. А на чем везут? На быках!.. Также и снаряды!.. Мерзавцы из двух английских компаний добивались у меня разрешения вести на свои средства дорогу от Москвы на Нижний, наподобие того, как граф Бобринский провел от Петербурга на Павловск… Спрашивается, почему же именно им хотелось на Нижний, а не на Курск и Харьков? Теперь-то я вполне понимаю этих негодяев!
А они ссылались на то, что дорога на Харьков была будто бы малодоходна.
Дело же тут было совсем не в них, а в их господах, которые в Лондоне и которые теперь воюют со мною! Поэтому-то и невыгодно им было вести дорогу на Харьков… Но у нас были и свои голоса против железной дороги из Петербурга в Варшаву, когда я четыре года назад передал этот вопрос на обсуждение комитета. Граф Гурьев тогда высказывался против, а другие пошли петь с его голоса: «Подождем, когда московская дорога покажет, насколько она будет выгодна…» Ждать? — вдруг крикнул резко Николай. — Чего же именно ждать?.. Вся Европа покрывается сетью железных дорог, и в случае внезапной войны там, на западной границе, не только Варшава, а и все западные губернии наши наводнятся их войсками, а наши за это время и от Петербурга до Луги не успеют дойти! Хорошо, что я не поглядел на умников из комитета и приказал начать строить дорогу на средства казны!
Михаил и Низи знали, что председателем этого комитета, о котором говорил с такой горячностью и гневом отец, был не кто иной, как их старший брат Александр, наследник-цесаревич; они только переглянулись и промолчали.
Михаил и Низи понимали, что отец их был теперь в таком состоянии, что всех кругом готов был обвинять в неудачах войны, как это бывает едва ли не с каждым при несчастии. Они видели и то, что он заметно осунулся за время их отлучки, — пожелтело лицо, впали несколько щеки, даже голос стал как-то глуше, и заметнее сделались складки под круглым сизым подбородком…
Можно было даже подумать — не заболел ли?
Это странное существо, не раз уже умиравшее так же длительно и трудно, чтобы потом неожиданно для всех подняться совсем почти невесомой и с трясучей головою, но деятельной и даже способной ехать за границу лечиться, часто спрашивало окружающих ее камер-юнгфер, приехали ли из этого страшного Севастополя ее дети. И когда дня через два после именин отца они действительно приехали, она тут же, повидавшись с ними, попросила снять себя с кровати и посадить в кресло лицом к окну.
Ее посадили, обложив со всех сторон подушками, и, слишком чадолюбивая для того, чтобы умереть, она решила с этого дня начать свое новое возвращение к жизни. Николай же принялся подробнейше расспрашивать сыновей о том, какими они оставили Севастополь, Меншикова, войска, флот, батареи союзников. Расспросы были таковы, что требовали обширных и точных знаний: младшим сыновьям царя стало видно, что их отец следит отсюда, из Петербурга, за всякой мелочью севастопольской обстановки.
Когда же речь зашла о главнокомандующем и Михаил, более непосредственный, чем его брат, которого, между прочим, в семейном кругу звали Низи, обрисовал отцу состояние Меншикова и передал его просьбу об отставке, царь нахмурился и сказал:
— Этого еще недоставало! Не думал я, чтобы в такой короткий срок мог он в такой степени износиться! Но отставку все-таки придется пока отставить, потому что всякий другой на его месте будет еще хуже вести дело, чем он. У него-то по крайней мере есть хотя здравый смысл в голове, а у других и этого не найдешь. Пусть хоть на диване лежит в халате, да чтобы главное руководство было его… В сущности ведь в моем распоряжении имеются всего только два генерала, на которых я могу положиться…
— Кто же такие, папа? — спросил Низи, когда отец замолчал и задумался.
— Эти два генерала — Генварь да Февраль, — без улыбки ответил Николай, и оба сына его поняли, что надежд на победу в этой войне у него мало, если он вполне как будто серьезно думает, что союзников можно «выморозить, как тараканов», и они один перед другим пустились успокаивать отца единственным, чем могли, — духом войск.
— Дух войск моих хорош, конечно, это я знал всегда и теперь знаю, — слышал от своих флигель-адъютантов не один раз, — сказал Николай, — но одного духа войска в такой войне, какую мне навязали, все-таки мало… За три месяца, считая с боя на Алме, пороху вышло столько, что могло бы хватить на три хороших войны в прежнее время, а порох везти приходится из Киева, из Шостки, из других мест за несколько сот верст, а то и за тысячу даже!.. А на чем везут? На быках!.. Также и снаряды!.. Мерзавцы из двух английских компаний добивались у меня разрешения вести на свои средства дорогу от Москвы на Нижний, наподобие того, как граф Бобринский провел от Петербурга на Павловск… Спрашивается, почему же именно им хотелось на Нижний, а не на Курск и Харьков? Теперь-то я вполне понимаю этих негодяев!
А они ссылались на то, что дорога на Харьков была будто бы малодоходна.
Дело же тут было совсем не в них, а в их господах, которые в Лондоне и которые теперь воюют со мною! Поэтому-то и невыгодно им было вести дорогу на Харьков… Но у нас были и свои голоса против железной дороги из Петербурга в Варшаву, когда я четыре года назад передал этот вопрос на обсуждение комитета. Граф Гурьев тогда высказывался против, а другие пошли петь с его голоса: «Подождем, когда московская дорога покажет, насколько она будет выгодна…» Ждать? — вдруг крикнул резко Николай. — Чего же именно ждать?.. Вся Европа покрывается сетью железных дорог, и в случае внезапной войны там, на западной границе, не только Варшава, а и все западные губернии наши наводнятся их войсками, а наши за это время и от Петербурга до Луги не успеют дойти! Хорошо, что я не поглядел на умников из комитета и приказал начать строить дорогу на средства казны!
Михаил и Низи знали, что председателем этого комитета, о котором говорил с такой горячностью и гневом отец, был не кто иной, как их старший брат Александр, наследник-цесаревич; они только переглянулись и промолчали.
Михаил и Низи понимали, что отец их был теперь в таком состоянии, что всех кругом готов был обвинять в неудачах войны, как это бывает едва ли не с каждым при несчастии. Они видели и то, что он заметно осунулся за время их отлучки, — пожелтело лицо, впали несколько щеки, даже голос стал как-то глуше, и заметнее сделались складки под круглым сизым подбородком…
Можно было даже подумать — не заболел ли?
V
Как бывало это ежегодно, награды по случаю именин царя обрадовали одних, опечалили других, получивших не то, что они надеялись получить, наконец были и совсем обойденные при этом. Эти последние переносили свои упования на 1 января.
Но между 6 декабря и 1 января был день, который праздновался как подлинное восшествие на престол, хотя официально это событие — «восшествие» — было приурочено к 20 ноября. День этот был, конечно, день восстания на Сенатской площади, когда судьба династии Романовых висела на волоске, и волосок этот не замедлил бы оборваться, если бы руководители восстания сумели его подготовить и провести.
Николай всегда праздновал этот день особенно торжественно, но в этом роковом году обстоятельства складывались так, что заранее нарушалась спокойная уверенность в будущем, необходимая для особо праздничных настроений.
Прежде всего и важнее всего был вопрос о четырех пунктах мирных предложений, на которые все еще ожидали ответа, и по этому поводу Николай долго совещался сруководителем своей внешней политики, семидесятипятилетним канцлером Нессельроде.
Доставшийся Николаю в наследство от старшего брата, так же как и Канкрин, Карл Вильгельмович Нессельроде стоял на страже русских интересов почти полвека, умудрившись так тесно связать их с интересами Австрии, что развязать их, и то далеко не вполне, суждено было только Восточной войне.
Это был едва ли не единственный в истории дипломатических отношений европейских стран пример, чтобы министр огромного государства во всем и навсегда подчинялся бы влиянию министра другого, соседнего государства, сравнительно небольшого по размерам; в таком подчинении у Меттерниха был Нессельроде.
Меттерних мог убедить его в чем угодно, даже и в том, что греческое восстание двадцатых годов необыкновенно опасно для России. Под непосредственным влиянием и по горячим настояниям Нессельроде Николай пустился спасать Австрию от восставших венгров. Если бы на месте Нессельроде был другой министр иностранных дел, события могли бы сложиться по-иному, но Николай был слишком консервативен, чтобы сместить своего советника, к которому, вполне естественно, он привык уже за несколько десятков лет. Кроме того, ему и самому всерьез казалось, что Австрия нечто вроде придатка России, как гоголевскому Поприщину думалось, что если сказать «Испания», то это и будет Китай.
Австрия отплатила Николаю за свое спасение в 1849 году черной изменой; чудовищная осада Севастополя удручающе тянулась; Нессельроде продолжал оставаться у кормила правления.
Маленький и в молодые годы, канцлер теперь под бременем лет усиленно рос книзу. Женившись еще в 1812 году на дочери тогдашнего министра финансов графа Гурьева, особе величественных форм и крутого характера, Нессельроде потерял ее, разбитую параличом лет пять назад, и теперь единственною привязанностью старичка были туберозы, гладиолусы, корилопсисы и другие цветы его обширных оранжерей.
Говорил по-русски он так же плохо, как и Канкрин. Власть его в государстве была, конечно, громадна, но, несмотря на это, он казался только пажем своей жены в ее салоне. Рыжий Михаил Павлович, брат царя, называл ее не иначе, как: «Ce bon monsieur Robespierre»[24], — так совсем не по-женски была сурова ее внешность и так велико ее презрительное высокомерие ко всем, кто был с нею мало знаком. У себя же в гостиной она принимала всех, каково бы ни было их положение в свете, самым легким, едва заметным кивком головы, полулежа при этом на диване. Если она удостаивала кого-либо из гостей своим разговором, то это был разговор только на политические темы. Она говорила иногда, впрочем, и о высшей администрации, но исключительно в отрицательном духе, а распоряжения правительства встречали в ней критика самого придирчивого, жестокого и ядовитого.
Конечно, около этого подлинного канцлера в юбке с годами образовался кружок избранных людей, немногочисленный, но весьма сильный по своему влиянию на государственные дела. Враждебное же отношение Нессельродши к кому-нибудь обыкновенно приводило к самым серьезным последствиям.
Дочь свою она выдала за саксонского барона Зеебаха и часто уезжала за границу.
Этот Зеебах был посол Саксонии в Париже и иногда извещал своего тестя о настроениях при дворе Наполеона. Но ничего утешительного по поводу последнего обращения начать мирные переговоры Нессельроде от зятя пока не получил, хотя в четыре пункта обращения было вложено именно то, что требовали западные державы в августе, перед отправкой десанта в Крым.
Напротив, получилось известие о том, что Австрия заключила договор с Францией и Англией, а с другой стороны Кавур, премьер-министр Сардинии и Пьемонта, объединенных королем Виктором-Эммануилом, вступает в союзные отношения с коалицией враждебных России держав и обещает им помощь войсками в их борьбе с армией Меншикова.
Сложную и неприятно для него сложившуюся обстановку на Западе Николай хотел выяснить при помощи своего старого канцлера.
У всякого, кто мог бы совершенно незамеченно заглянуть в кабинет Николая в то время, когда он принимал доклад Нессельроде, совершенно непроизвольно заиграла бы на лице улыбка при виде двух таких несоразмерных фигур за одним столом: детски крохотного канцлера и колоссально огромного царя.
Соответственно фигуре и голос Нессельроде был пискливый, цыплячий, когда он говорил, поблескивая стеклами круглых очков:
— Князь Шварценберг[25], разумеется, хотел бы сделать все, что можно, в пользу мира, но он истощает свои усилия в борьбе с непреклонным желанием Англии продолжать войну, чего бы это ей ни стоило, ваше величество, хотя стоит это ей уже и теперь очень много… Император же Франции имеет цели менее реальные и, я бы сказал, просто желает приобрести себе больше весу для некоторых дальнейших своих планов в Европе, а не в России, конечно, — в Европе и, пожалуй, в Африке…
Говоря это (разговор шел на французском языке), канцлер разводил и приближал к груди ручки, как маленький паучок, снующий по своей паутине.
— Меня интересует договор, заключенный князем Шварценбергом с союзными державами, — перебил его царь. — Какая суть этого договора?
Австрия набивается в члены союза?
— Нет, государь! По всем данным, какие находятся в моем распоряжении, суть этого договора только в том, чтобы совместно обсуждать меры, какие можно будет принять державам-союзницам в случае, если мир не будет заключен до нового года.
— До нового года? До нового года остаются уже считанные дни, — и, значит, это условие можно отбросить… Что же означает «совместно обсуждать меры, какие можно будет принять»? — И Николай высоко поднял седеющие брови в знак полного непонимания этой фразы. — Обсуждать меры можно, кажется, только с союзником, а не с посторонним, не так ли?
— Беру на себя смелость, государь, уверить вас, что Австрия воевать против вас не желает и не будет, — пропищал Нессельроде, приложив руку к сердцу.
— Ты мне говорил это не один раз и раньше, — перешел на русский язык Николай, — и, однако же, войска Австрии приковали мои войска к Бессарабии, и, как последствие подлой политики Шварценберга, между прусским королем и мною бежит уже черная кошка…
— Государь! Но ведь Австрия вполне одобрила все четыре пункта наших условий! — выставил сложенные лодочкой ручки Нессельроде.
— Ну, еще бы, — когда эти пункты составлены самим Шварценбергом!
Итак, о близком мире нечего больше говорить… А что нужно в Крыму Кавуру с его сардинцами? Этого, признаться, я не понимаю!
Небольшое личико канцлера сделалось очень озабоченным.
— Этот Кавур, ваше величество, мне кажется, доставит со временем много хлопот не кому другому, как императору Австрии. Этот Кавур ищет себе союзников для своих целей. Ему совершенно безразлично, с кем воюют Франция и Англия; ему нужны только сильные покровители. Сколько может выставить в поле какая-то там Сардиния? Одну дивизию, не больше. И дивизия эта, может быть, — я говорю: «может быть», государь, — будет доставлена в Крым, и дивизия эта погибнет в Крыму, но за эту ничтожную цену думает Кавур купить себе и своему королю покровительство Франции и Англии в тяжбе своей будущей с кем же? С Австрией, конечно, которая владеет всею северной Италией. Этот Кавур молодой еще политик, но он далеко смотрит вперед, государь! Он будет, кажется, гораздо опасней для Франца-Иосифа, чем революционер Мадзини![26] Он хочет собрать всю Италию под власть своего короля Виктора-Эммануила… И наши севастопольские пушки должны будут помочь ему в этом, — так он, кажется, думает, этот Кавур!
— Гм… А если к союзу их пристанет и Австрия, в каком же тогда будет он положении? — И, не дожидаясь ответа своего канцлера на этот вопрос, Николай добавил:
— Я думаю, что наступило время объявить сбор ополчения… для начала хотя бы в пяти-шести губерниях… По двадцать — двадцать пять человек с тысячи населения… Я, конечно, уверен, что мой близкий родственник и друг прусский король не против меня вздумал произвести пробную мобилизацию своей армии, но я не забываю все же о происках Австрии. Между тем если прусская армия мирного времени сто пятнадцать только тысяч, то в военное время она может учетвериться. При хорошем вооружении и при хороших генералах, какие имеются в Пруссии, в чем я не раз убеждался, это будет очень сильная армия… Кстати, мне кто-то говорил, что Кавур — блондин и гораздо больше похож на пруссака, чем на итальянца… Если это так, то над этим следует подумать.
Нессельроде не знал, как ему следует отнестись к последним словам царя, и смотрел на него пристально-выжидательно. Что касалось набора ополчения, то он считал его преждевременным и даже, пожалуй, не совсем безопасным для внутреннего порядка в империи. Относительно же прусского короля Фридриха-Вильгельма IV, брата императрицы Александры Федоровны, он боялся уже утверждать, что преданность его русскому царю непоколебима.
Кстати, он припоминал и то, что сделалось ему известно сравнительно недавно: болезненные явления, угнетавшие прусского короля, сверстника императора Николая, врачи определили, как разжижение мозга; все большее участие в управлении Пруссии начинал принимать младший его брат Вильгельм, и при дворе выросла сильная военная партия.
Но между 6 декабря и 1 января был день, который праздновался как подлинное восшествие на престол, хотя официально это событие — «восшествие» — было приурочено к 20 ноября. День этот был, конечно, день восстания на Сенатской площади, когда судьба династии Романовых висела на волоске, и волосок этот не замедлил бы оборваться, если бы руководители восстания сумели его подготовить и провести.
Николай всегда праздновал этот день особенно торжественно, но в этом роковом году обстоятельства складывались так, что заранее нарушалась спокойная уверенность в будущем, необходимая для особо праздничных настроений.
Прежде всего и важнее всего был вопрос о четырех пунктах мирных предложений, на которые все еще ожидали ответа, и по этому поводу Николай долго совещался сруководителем своей внешней политики, семидесятипятилетним канцлером Нессельроде.
Доставшийся Николаю в наследство от старшего брата, так же как и Канкрин, Карл Вильгельмович Нессельроде стоял на страже русских интересов почти полвека, умудрившись так тесно связать их с интересами Австрии, что развязать их, и то далеко не вполне, суждено было только Восточной войне.
Это был едва ли не единственный в истории дипломатических отношений европейских стран пример, чтобы министр огромного государства во всем и навсегда подчинялся бы влиянию министра другого, соседнего государства, сравнительно небольшого по размерам; в таком подчинении у Меттерниха был Нессельроде.
Меттерних мог убедить его в чем угодно, даже и в том, что греческое восстание двадцатых годов необыкновенно опасно для России. Под непосредственным влиянием и по горячим настояниям Нессельроде Николай пустился спасать Австрию от восставших венгров. Если бы на месте Нессельроде был другой министр иностранных дел, события могли бы сложиться по-иному, но Николай был слишком консервативен, чтобы сместить своего советника, к которому, вполне естественно, он привык уже за несколько десятков лет. Кроме того, ему и самому всерьез казалось, что Австрия нечто вроде придатка России, как гоголевскому Поприщину думалось, что если сказать «Испания», то это и будет Китай.
Австрия отплатила Николаю за свое спасение в 1849 году черной изменой; чудовищная осада Севастополя удручающе тянулась; Нессельроде продолжал оставаться у кормила правления.
Маленький и в молодые годы, канцлер теперь под бременем лет усиленно рос книзу. Женившись еще в 1812 году на дочери тогдашнего министра финансов графа Гурьева, особе величественных форм и крутого характера, Нессельроде потерял ее, разбитую параличом лет пять назад, и теперь единственною привязанностью старичка были туберозы, гладиолусы, корилопсисы и другие цветы его обширных оранжерей.
Говорил по-русски он так же плохо, как и Канкрин. Власть его в государстве была, конечно, громадна, но, несмотря на это, он казался только пажем своей жены в ее салоне. Рыжий Михаил Павлович, брат царя, называл ее не иначе, как: «Ce bon monsieur Robespierre»[24], — так совсем не по-женски была сурова ее внешность и так велико ее презрительное высокомерие ко всем, кто был с нею мало знаком. У себя же в гостиной она принимала всех, каково бы ни было их положение в свете, самым легким, едва заметным кивком головы, полулежа при этом на диване. Если она удостаивала кого-либо из гостей своим разговором, то это был разговор только на политические темы. Она говорила иногда, впрочем, и о высшей администрации, но исключительно в отрицательном духе, а распоряжения правительства встречали в ней критика самого придирчивого, жестокого и ядовитого.
Конечно, около этого подлинного канцлера в юбке с годами образовался кружок избранных людей, немногочисленный, но весьма сильный по своему влиянию на государственные дела. Враждебное же отношение Нессельродши к кому-нибудь обыкновенно приводило к самым серьезным последствиям.
Дочь свою она выдала за саксонского барона Зеебаха и часто уезжала за границу.
Этот Зеебах был посол Саксонии в Париже и иногда извещал своего тестя о настроениях при дворе Наполеона. Но ничего утешительного по поводу последнего обращения начать мирные переговоры Нессельроде от зятя пока не получил, хотя в четыре пункта обращения было вложено именно то, что требовали западные державы в августе, перед отправкой десанта в Крым.
Напротив, получилось известие о том, что Австрия заключила договор с Францией и Англией, а с другой стороны Кавур, премьер-министр Сардинии и Пьемонта, объединенных королем Виктором-Эммануилом, вступает в союзные отношения с коалицией враждебных России держав и обещает им помощь войсками в их борьбе с армией Меншикова.
Сложную и неприятно для него сложившуюся обстановку на Западе Николай хотел выяснить при помощи своего старого канцлера.
У всякого, кто мог бы совершенно незамеченно заглянуть в кабинет Николая в то время, когда он принимал доклад Нессельроде, совершенно непроизвольно заиграла бы на лице улыбка при виде двух таких несоразмерных фигур за одним столом: детски крохотного канцлера и колоссально огромного царя.
Соответственно фигуре и голос Нессельроде был пискливый, цыплячий, когда он говорил, поблескивая стеклами круглых очков:
— Князь Шварценберг[25], разумеется, хотел бы сделать все, что можно, в пользу мира, но он истощает свои усилия в борьбе с непреклонным желанием Англии продолжать войну, чего бы это ей ни стоило, ваше величество, хотя стоит это ей уже и теперь очень много… Император же Франции имеет цели менее реальные и, я бы сказал, просто желает приобрести себе больше весу для некоторых дальнейших своих планов в Европе, а не в России, конечно, — в Европе и, пожалуй, в Африке…
Говоря это (разговор шел на французском языке), канцлер разводил и приближал к груди ручки, как маленький паучок, снующий по своей паутине.
— Меня интересует договор, заключенный князем Шварценбергом с союзными державами, — перебил его царь. — Какая суть этого договора?
Австрия набивается в члены союза?
— Нет, государь! По всем данным, какие находятся в моем распоряжении, суть этого договора только в том, чтобы совместно обсуждать меры, какие можно будет принять державам-союзницам в случае, если мир не будет заключен до нового года.
— До нового года? До нового года остаются уже считанные дни, — и, значит, это условие можно отбросить… Что же означает «совместно обсуждать меры, какие можно будет принять»? — И Николай высоко поднял седеющие брови в знак полного непонимания этой фразы. — Обсуждать меры можно, кажется, только с союзником, а не с посторонним, не так ли?
— Беру на себя смелость, государь, уверить вас, что Австрия воевать против вас не желает и не будет, — пропищал Нессельроде, приложив руку к сердцу.
— Ты мне говорил это не один раз и раньше, — перешел на русский язык Николай, — и, однако же, войска Австрии приковали мои войска к Бессарабии, и, как последствие подлой политики Шварценберга, между прусским королем и мною бежит уже черная кошка…
— Государь! Но ведь Австрия вполне одобрила все четыре пункта наших условий! — выставил сложенные лодочкой ручки Нессельроде.
— Ну, еще бы, — когда эти пункты составлены самим Шварценбергом!
Итак, о близком мире нечего больше говорить… А что нужно в Крыму Кавуру с его сардинцами? Этого, признаться, я не понимаю!
Небольшое личико канцлера сделалось очень озабоченным.
— Этот Кавур, ваше величество, мне кажется, доставит со временем много хлопот не кому другому, как императору Австрии. Этот Кавур ищет себе союзников для своих целей. Ему совершенно безразлично, с кем воюют Франция и Англия; ему нужны только сильные покровители. Сколько может выставить в поле какая-то там Сардиния? Одну дивизию, не больше. И дивизия эта, может быть, — я говорю: «может быть», государь, — будет доставлена в Крым, и дивизия эта погибнет в Крыму, но за эту ничтожную цену думает Кавур купить себе и своему королю покровительство Франции и Англии в тяжбе своей будущей с кем же? С Австрией, конечно, которая владеет всею северной Италией. Этот Кавур молодой еще политик, но он далеко смотрит вперед, государь! Он будет, кажется, гораздо опасней для Франца-Иосифа, чем революционер Мадзини![26] Он хочет собрать всю Италию под власть своего короля Виктора-Эммануила… И наши севастопольские пушки должны будут помочь ему в этом, — так он, кажется, думает, этот Кавур!
— Гм… А если к союзу их пристанет и Австрия, в каком же тогда будет он положении? — И, не дожидаясь ответа своего канцлера на этот вопрос, Николай добавил:
— Я думаю, что наступило время объявить сбор ополчения… для начала хотя бы в пяти-шести губерниях… По двадцать — двадцать пять человек с тысячи населения… Я, конечно, уверен, что мой близкий родственник и друг прусский король не против меня вздумал произвести пробную мобилизацию своей армии, но я не забываю все же о происках Австрии. Между тем если прусская армия мирного времени сто пятнадцать только тысяч, то в военное время она может учетвериться. При хорошем вооружении и при хороших генералах, какие имеются в Пруссии, в чем я не раз убеждался, это будет очень сильная армия… Кстати, мне кто-то говорил, что Кавур — блондин и гораздо больше похож на пруссака, чем на итальянца… Если это так, то над этим следует подумать.
Нессельроде не знал, как ему следует отнестись к последним словам царя, и смотрел на него пристально-выжидательно. Что касалось набора ополчения, то он считал его преждевременным и даже, пожалуй, не совсем безопасным для внутреннего порядка в империи. Относительно же прусского короля Фридриха-Вильгельма IV, брата императрицы Александры Федоровны, он боялся уже утверждать, что преданность его русскому царю непоколебима.
Кстати, он припоминал и то, что сделалось ему известно сравнительно недавно: болезненные явления, угнетавшие прусского короля, сверстника императора Николая, врачи определили, как разжижение мозга; все большее участие в управлении Пруссии начинал принимать младший его брат Вильгельм, и при дворе выросла сильная военная партия.