На лугах вдоль Кубани заготовлялось летом сено для коней и скота — несколько тысяч стогов, миллионы пудов сена, — но достаточно было шапсугу хеджрету подскакать к одному из подобных стогов, приставить к нему пистолет и выстрелить — вот и начинал пылать стог: жечь казацкое сено входило в тактику борьбы горцев с русскими, и делалось это большей частью зимою.
   Летом в неоглядных кубанских плавнях, представлявших сплошную топь, покрытую камышами и кое-где прорезанную текучими водами или озерами, оставшимися после разливов реки, тоже могли таиться на островах или отмелях, поросших ивняком, мелкие шайки. Но зато те же плавни скрывали и многочисленные казачьи пикеты.
   Плавни со всеми узенькими, едва заметными тропинками в них, проложенными стадами кабанов, были, конечно, хорошо известны казакам, которые охотились в них и на тех же кабанов, и на диких коз, и на фазанов, и на другую дичь. Плавни представляли собою совершенно особый мир, полный до краев кипучей жизни и самой свирепой борьбы за жизнь. В них только и делали, что бесчисленно размножались птицы и звери и неустанно истребляли сильные слабых; а весною и летом всюду в них гудел неисчислимый комар, жадно впиваясь в лица, руки и шеи казаков, сидевших в засаде. Эти тучи комаров и мошкары, крутившиеся над тем или иным местом в плавнях, всегда, между прочим, давали знать осторожным горцам, что тропинки стерегут казаки, а казакам — что на отмелях или островках таятся горцы.
   Пограничная прикубанская война мелкими и мельчайшими партизанскими отрядами, война неустанная, тянувшаяся из поколения в поколение десятки лет, не смогла не породить с той и с другой стороны отчаянных храбрецов совершенно своеобразного склада.
   Со стороны горцев такими были хеджреты, то же самое, что за Тереком абреки. Хеджреты от арабского слова «хеджра» — бегство (Магомета из Мекки в Медину), беглецы, выселенцы из отдаленных аулов, ничего не имеющие, кроме коня и оружия. Набеги на русских были их единственным способом жизни. И когда тот или иной горский вождь задумывал большой набег, он заранее оповещал об этом по округе и расстилал около своего двора бурку.
   Всякий, кто хотел участвовать в набеге, бросал камешек на эту бурку.
   Считалось унизительным у горцев считать людей: считались камешки, и по их числу определялась сила собирающегося отряда. Основное ядро каждого такого отряда состояло, конечно, из хеджретов, о которых недаром и говорилось, что они «подковами пашут, свинцом засевают, шашками жнут».
   Первые бедняки по одежде и первые богачи по оружию, хеджреты были действительно удальцы, смельчаки, готовые идти на предприятия самые дерзкие. «Кожа с убитого хеджрета ни на что не годится, но когти этого зверя дорого стоят», — так говорилось о них у горцев. Горские поэты складывали о них песни; горские девушки отдавали на празднествах им предпочтение перед молодыми красавцами, бешметы которых обшиты были серебряным галуном — признак их родовитости и богатства. И первая красавица большого шапсугского аула, царица пира, проходя мимо подобных галунников, находила затерянного в толпе оборванного хеджрета, славного своими подвигами, и подавала ему руку для пляски.
   И это отличие считалось у хеджретов высшей наградой, а жизнь — копейкой. Но нужно же было и казакам выставить из своей среды против подобных рыцарей таких, которые были бы равноценны им по сметливости и спокойной отваге: такими именно и были черноморские пластуны.

II

   Пластуны были совсем не кавалеристы, как хеджреты; но, пожалуй, их нельзя было назвать и пехотинцами, потому что они не учились маршировать в ногу, под барабан, как это свойственно регулярной пехоте; зато они учились ползать, подползать, подбираться незаметно, пользуясь где густой травой, где камышом, где кочкарником, где кустами, где камнями, как прикрытиями для своего распластанного по земле тела, и работая локтями и коленями.
   Самое это украинское слово «пластун» можно перевести «ползающий».
   Они учились быть разведчиками и были непревзойденные разведчики; они учились часами без малейшего движения сидеть или лежать в засаде; они учились без промаху стрелять из штуцера или из пистолета и владеть кинжалом, как мог бы владеть им только природный горец.
   В чем пластуны ничем не отличались от хеджретов — это в своих бешметах: они были так же дырявы, эти их бешметы, несмотря на то, что были заплатаны разноцветными заплатами, а иногда и кожей, не меньше как в сорока местах. Впрочем, подражания тут не было, щегольства этим — тоже; просто бешмету больше всего доставалось при том способе передвижения, какой облюбовали для себя пластуны: все встречные корни, острые камни, шипы колючих растений норовили оставить себе на память клочок старого казачьего бешмета.
   На ногах у них были постолы или чувяки из шкуры ими же убитых диких кабанов, черной щетиной, конечно, наружу. Такая обувь была и легка, и удобна, и неслышна при ходьбе, и долго не промокала при неизбежной ходьбе по сырым плавням.
   Пластуны были глаза, и уши, и как бы щупальцы кордонной линии: они не смели пропускать незамеченными ни хеджретов, ни хитрых психадзе, которые перебирались через Кубань по ночам, прибегая ко всяким уловкам. Самое это слово «психадзе» значит по-русски «стая водяных псов»; это они ввели в обиход казацких способов защиты свою тактику нападения. Хеджретам некуда было спрятать своих коней, и они поневоле действовали, как львы набегов: смело, быстро и шумно; психадзе — как шакалы: подкрадываясь, таясь, выжидая удобнейшего момента. Хеджреты часто носили под своим рубищем кольчуги, как настоящие рыцари; психадзе действовали налегке, но встреча с ними в плавнях никогда не сходила легко с рук пластунам.
   Имея таких противников, приходилось сторожевым казакам далеко отбросить свою запорожскую беззаботность, беспечность, лень, хотя внешность их с виду и не менялась. Пластуны, как типичные украинцы, казались с первого взгляда валковатыми, тяжелыми на подъем; но им нужно было только почувствовать опасность или просто заняться своим делом разведчика, чтобы совершенно преобразиться и выказать необычайную ловкость, неутомимость и быструю сметку, и тогда лихо сидели на них сдвинутые на затылок даже их старые, вытертые, линялые, рваные папахи.
   Пластун только винтовку свою брал в руки, когда отправлялся в свои поиски, а все остальное, что было ему нужно, висело на нем: сзади сухарная сумка, у пояса — штуцерный тесак, пороховница, шило из рога дикого козла, котелок, а у кого даже и балалайка или скрипка на случай, если не обнаружится никаких покушений на границе, появится некоторый досуг и явится возможность заняться музыкой.
   Но возможности такие были все-таки редки (только во время полевых работ), а обязанности пластунов очень сложны и, главное, ответственны.
   Прежде всего они должны были подмечать решительно все следы на тропинках в плавнях, нет ли каких подозрительных, свежих. Да и самые тропинки могли быть свежими, только что проложенными, — кем?
   У пластунов, конечно, не было никаких карт местности, и все тропинки в нескончаемых плавнях должны они были запоминать на глазок, поэтому пробирались они сквозь камыши медленно, всюду на поворотах и на перекрестках тропинок делая свои заметки.
   Они бродили партиями мелкими: три, пять, десять человек — не больше.
   Прийти на помощь к ним в плавнях никто не мог, так что в случае встречи с более многочисленным врагом могли они надеяться только на свою удачливость да на меткость своих штуцеров. Именно штуцеры у них считались меткими или с изъяном, а не стрелки, так как посредственный стрелок и не мог попасть в пластуны; и когда они бывали свидетелями особенно удачного выстрела, они говорили, крутя головами: «От-то ж добре ружжо!» — и всякому из них тогда хотелось осмотреть это ружье во всех частях, а к стрелку бывали они совершенно равнодушны.
   Пластуны, живя своей особой и полной опасностей жизнью, имели и свои предания, и своих героев, сложивших кости в плавнях, и свои поверья: заговоры, наговоры, «замолвления», общее название которым было «характерства». Заговоры начинались обыкновенно словами: «Я стану шептати, ты ж, боже, ратувати…» — и касались они вражьей пули, опоя коня, укушения ядовитой змеи; наговоры же были на удачу своего ружья и своего капкана на охоте; «замолвленьями» останавливали кровь, текущую из ран…
   Пластуны часто для разведок не только уходили на левый берег Кубани, но и забирались поближе к аулам горцев, чтобы разузнать, не готовится ли там нападение большими силами на главный кубанский курень-город Екатеринодар или на другие, меньшие курени-станицы.
   Но на росистой по утрам траве остается, конечно, след «сакма» — пластуна, и тот не пластун, кто не умеет убрать за собою следов. Пластуны всячески старались запутать тех, кто стал бы приглядываться пытливо к их следам. Они или прыгали на одной ноге, или «задковали», то есть шли задом, только оглядываясь время от времени, туда ли идут.
   Нечего и говорить, как опасны были эти поиски в лагере противника.
   Случалось, что иные пластуны погибали при этом, иные же, подстреленные, попадали в плен к черкесам. Черкесы всегда нуждались в работниках, и пленного покупали зажиточные хозяева, но пластун всячески доказывал, что он ничего не умеет делать по хозяйству и от него один только убыток. Думал же он одну-единственную думу, как бы ему бежать; и когда способ этот бывал им найден, то ни цепи, которыми его сковывали, ни колоды, которыми лишали его возможности двигаться по своей воле, препятствиями ему не служили: он убегал на свою Кубань.
   Пластунами были в огромном большинстве люди средних лет: молодые не годились по недостатку терпения и сметки, старики — по стариковским немощам. Но иногда пластуны принимали в свою среду и молодых, если только они были сыновья заслуженных известных пластунов, опыт которых, конечно, должен был перейти к их «молодикам».
   Тем труднее было бы стать пластуном человеку пришлому, хотя бы и украинцу, но не природному казаку. С 1842 года пластуны были признаны отдельным родом войск, и для них заведены были штаты: по шестидесяти на конный казачий полк и по девяносто шести на пеший батальон. Но штаты эти, как оказалось, были рассчитаны очень скупо, и число пластунов, по необходимости, далеко выплескивало за штаты. Если повышенное жалованье, какое за свою трудную службу получали от казны пластуны, выдавалось только штатным, то сверхштатные не очень завидовали им: все они были заядлые охотники, а охота в плавнях давала им и мясо, и сало, и шкуры, и мех.

III

   Когда Терентий Чернобровкин добрался где пешком, где на санях с попутными обозами до Харькова, обилие всяких полицейских чинов и военных на улицах этого большого города на другой же день привело его к мысли, что задерживаться здесь, как он полагал раньше, будет, пожалуй, опасно; ему даже начало казаться, что пока он шел и тащился с обозами, бойкие почтовые тройки во все ближайшие к Хлапонинке города успели уже развезти злые бумаги о том, чтобы разыскать и задержать такого-то беглого по таким-то приметам.
   Немного денег было у него зашито в рукаве поддевки, — их он берег на крайность, стремясь даже и непрошенно помочь тому-другому хозяину, где приходилось ночевать в пути, а потом пристроиться к краюхе хлеба или миске каши.
   И если на второй день после побега трудновато все-таки было ему так вот сразу взять и придумать ответ на законный, конечно, вопрос всякого попутчика — куда именно он направляется и зачем, то на третий день это стало уже легче, а на четвертый, когда был уже в Харькове, он говорил, нисколько не задумываясь, что он оброчный и идет на заработки на Дон, в город Ростов, где живет его старший брат на хорошем месте при лесном складе.
   И Дон, и Ростов, и лесной склад — все это было схвачено им на лету из разговоров, которые заводил он сам или к которым прислушивался со стороны.
   На Ростове остановился он потому, что был этот совсем незнакомый ему до того даже и по имени город гораздо дальше от Хлапонинки, чем Харьков; до Ростова, так казалось ему, никакие злые бумаги о нем дойти не могли, — и там он мог уж быть спокойным.
   Две недели прошли еще, пока он добрался до Ростова, однако показалось ему, как беспаспортному, «не имеющему вида», опасно задерживаться и здесь.
   Он пристал к бродячим офеням, направлявшимся со своими коробами, полными разной мануфактуры и галантереи, на Кубань, где, как ему сказали, люди живут привольно и до того свободно, что раз ты не черкес, то нет до твоего «вида» никому никакого дела.
   Своему коробу у Терентия неоткуда было взяться, — он таскал чужие, благо плечи у него были широкие и безотказные.
   Так в конце февраля очутился он в Екатеринодаре, в котором в те времена было около восьми тысяч жителей и до двух тысяч домишек, одноэтажных, саманных, крытых где камышом, где соломой; двухэтажный дом был только один — войсковая богадельня. Присмотрелся Терентий и к тамошнему острогу: он был обнесен высоким частоколом из дубовых обапол, заостренных на концах, как пики. Дубовые бревна привозились сюда для построек теми самыми черкесами, с которыми все время велась война на кордонной линии: у них был лес, у казаков — соль, и для того, чтобы менять лес на соль, устроен был в Екатеринодаре меновой двор.
   Основание этому меновому двору, как и другим на Кубани, было положено еще Павлом I по «всеподданнейшему донесению» кошевого атамана Черноморского войска Котляревского: "По неотпуску каждому черкесскому владению из войска Черноморского соли там, где ему способно, оные владения, злобствуя на войско, причиняют ему хищническим грабежом людей немалые обиды, говоря тако:
   — Давай нам соль там, где надобно, не будем воровать, ибо нам без соли не пропадать, и мы у вас за то воруем, что в Анапе дорого соль купуем…"
   Кроме соли, горцы выменивали ситец и шелковые материи, канитель для галунов и посуду, сундуки, расписанные цветами и птицами, и мыло, войлок, и холсты; а кроме лесу, привозили лубок и черную нефть, бурки и ножи, цыновки и алебастр.
   Весенний разлив Кубани задержал коробейников и вместе с ними Терентия в этой столице Кубанского края больше чем на неделю, но зато торговали офени бойко. Половина населения здесь были простые казаки, занятые сельским хозяйством в разных его видах и всячески расширявшие для этой цели свои дворы за счет ширины улиц: переставит плетень свой один, за ним другой, потом третий, — не отставать же от добрых людей, — глядь, и отхватили пол-улицы, зато хозяйство цвело. Однако денег у казачек, у которых глаза разбегались на все, что раскладывали перед ними офени, было мало или они были от природы скуповаты, только они устраивали в каждой хате свой меновой двор: выменивали мануфактуру и гребни, наперстки, иголки и нитки на свое прядево, на щетину, перья, воск, заячьи шкурки, даже на клыки диких кабанов… Впрочем, щетину коробейникам приходилось выдирать деревянными лещетками из хребтов свиней самим, и они это делали привычно и ловко, укладывая для этого свиней на бок и связывая им ноги.
   Терентий скоро разобрался во всем, что видел в этом крайнем углу русской земли. Казаки заняты были только войною и землей, лошадьми, скотом, а все ремесленники здесь, начиная с каменщиков, плотников, бондарей, кузнецов и кончая дубильщиками кож и шаповалами, были пришлые — москали или городовики, то есть хотя и украинцы тоже, но не казаки. Одни только глечики — кувшины для молока и сметаны — были на Кубани своего казацкого производства, и славился этим курень Пашковский.
   Когда сбыла полая вода, Терентий вместе с коробейниками продвинулся ближе к кордонной линии. Жадно вглядывался он во все, что видел кругом, и все его здесь удивляло, но больше всего то, что не было на всем этом огромном земельном просторе ни помещиков, владельцев крепостных душ, ни крепостных. Казачество было вольным, и земля давалась ему в пожизненное владение так же, как и офицерам казачьим и генералам. Разница была только в том, что офицерам и генералам земли давалось несравненно больше, чем простым казакам, и они не жили в станицах, а заводили себе хутора, то есть те же помещичьи усадьбы, однако даровых рабочих рук у них не было, и казаки усиленно требовали размежевания, так как хутора облегали станицы со всех сторон, а казачьи покосы приходились в степи, иногда за десять верст от станиц. Но это казалось Терентию сгоряча полнейшими пустяками, и чем больше знакомился он с Кубанским краем, тем сильнее жалел, что не приходилось ему даже и слышать о нем раньше. Не один раз говорил он офеням:
   — Эх, черт!.. Вот бы куда жену, ребят своих выписать да здесь и остаться! Вот где добро-то!
   Офени посмеивались над ним, над «деревней». Они были народ бродячий и торговый. Привязанность имели только к туго набитому кошельку, на который можно бы было со временем завести лавку, стать купцом; земля, по которой приходилось им таскать или возить свои короба, не занимала их сама по себе. Распродав все, что у них было, они отправились снова в Ростов за товаром; Терентий же остался на кордонной линии, где гремели в плавнях выстрелы пограничников-пластунов.

IV

   Это завелось в Терентии еще с тех времен, когда он был казачком в барском доме, в Хлапонинке, — услужливость, быстрая сообразительность, поворотливость и ловкость; не только уменье сделать и то, и другое, и третье, но также и более трудное уменье — самому найти, что надо сделать, а не ждать приказа: совсем не в его натуре было лежать без дела в лакейской и глазеть в засиженный мухами потолок или клевать носом сидя, пока не позовут в комнаты.
   Мать Дмитрия Дмитриевича любила собирать и сушить лекарственные травы, делать из них настойки, мази, притирания. Она сама и лечила своих крестьян, а казачок Терентий был в этом ее ретивый помощник, а потом, став уже тягловым мужиком на деревне, все собирал и сушил у себя в хате под образами пучки трав, листьев, ягод и корешков. К нему и обращались по смерти Хлапониной его однодеревенцы; иногда приезжали и из других деревень, и часто случалось ему вылечивать нехитрыми лекарствами невъедливые болезни.
   Вот это-то знахарство и пригодилось ему здесь, на Кубани, чтобы удержаться на кордонной линии.
   В то время вся эта линия, тянувшаяся на двести шестьдесят верст, поделена была на четыре врачебных участка, но лекаря, попавшие в этот диковатый край, искали для себя все-таки кое-каких удобств, поэтому и жили кто в станице, кто даже на хуторе у штаб-офицера или генерала, и очень редки бывали случаи, когда их видели на постах и «батареях». Там больных и даже раненых лечили свои же казацкие медики, большей частью кашевары.
   Это были вообще серьезного склада люди, дававшие обет безбрачия и строго державшие этот обет, почитавшие свое кашеварство настолько святым занятием, что не давали казакам даже уголька из костра запалить люльку, когда варился борщ. Костру, впрочем, они придавали и лекарственное значение и неизменно зажигали его тогда, когда оказывался среди казаков раненный черкесской пулей или шашкой.
   Раненого подносили тогда к костру, чтобы он, глядя в огонь, чувствовал себя веселее. Считалось также необходимым трое суток после ранения не давать ему спать, и чуть только он закрывал глаза, сейчас же довбыш начинал бить в литавры, как на тревогу, или кто другой принимался за гремучий бубен, или запевалась хором какая-нибудь бодрая по напеву боевая песня, например:
   Iде козак на Кубань,
   Знаряженный мов той пан:
   Кiнь жвавий,
   Сам бравий,
   Хват неборак!
   Тех же кашеваров-знахарей забота была не допускать к раненому и людей с заведомо дурным глазом, а такими считались все слишком впечатлительные и говорливые, способные охать и ахать и сокрушенно качать головой.
   Как бы ни были раздроблены кости в руке или ноге, к хирургии не обращались. Чтобы поставить кости в ране так, как им удобнее было бы потом срастись, пропускали в рану волосинку с петелькой на конце — «заволоку», которой старались захватить острые осколки кости и подтянуть их к своему месту. Что же касалось самого раненого, то он должен был беспрекословно терпеть все эти жестокие приемы кашеварского лечения и не «копошиться».
   Только в случае явного антонова огня хватались кашевары за острые свои ножи или кинжалы и отрезали поспешно руку или ногу «по сустав».
   Торговцев, по-украински «крамарей», казаки очень не любили, в этом уже убедился Терентий, когда ходил с чужим коробом за плечами. У них было даже ходовое речение: «Як хочешь мене називай, тiлькы не крамарем: бо за тэ полаю!..»
   Терентию повезло войти к казакам на одном из постов в доверие в качестве знахаря. Случилось так, что на этом посту заболел не кто другой, как сам кашевар, и вот лечить его вызвался Терентий и действительно поставил на ноги в четыре дня.
   Но за эти четыре дня он сумел показаться казакам и как песенник, и как плясун, и, что особенно ценилось ими, как меткий стрелок. Когда же в турецкой борьбе на поясах удалось ему поднять на воздух и брякнуть оземь самого дюжего из казаков на посту — Трохима Цапа, то казаки покрутили головами и сказали вдумчиво:
   — От же скаженний який кацапюга. Тiльки и шкода, що кацап, а то б чiм нэ козак?
   Однако Терентий, хотя и был «кацап» — курянин, но из местности, граничившей с Украиной, так что язык казаков отнюдь не был для него чем-то неслыханным и совершенно чужим. На пути же от Харькова к Ростову он к нему прислушался, а в Екатеринодаре сам уже начал вместо: «А как же?» — говорить: «А хиба ж як?» и: «А вже ж!»
   Таинственные плавни, о которых он уже достаточно наслышался и которые были теперь все время перед его глазами, неудержимо тянули его к себе, и вот, чуть определились в них тропинки, тот же Трохим Цап, не питавший к нему злобы за то, что он его осилил в борьбе на поясах, взял его с собою на охоту. И на этой первой в его жизни охоте на крупного зверя, притом в плавнях, Терентию нечаянно посчастливилось показать Трохиму, что штуцер, который тот ему дал, «добре ружжо», штуцер же, из которого стрелял сам Трохим, — «так, а бы що…»
   Может быть, случилось это потому только, что, перед тем как идти, выпили они по доброй чепорухе горилки, попавшей Трохиму на старые дрожжи, но так или иначе удалось Терентию удачнейшим выстрелом спасти жизнь Трохиму, и это окончательно утвердило его на линии.

V

   После половодья Кубань втянула уже свои расплескавшиеся на десятки верст воды в привычное для них русло, но тропинки в плавнях были еще топки и тяжелы для ходьбы, когда Терентий на шаг позади Трохима продвигался по ним медленно, так как нужно было все-таки стараться выбирать для ног места потверже, чтобы не загрязнуть выше колен.
   Желтый прошлогодний камыш очень перепутало и поломало и зимними буранами и полой водой, и местами он, поломанный, загораживал узенькую тропинку, так что приходилось подминать его под ноги, и он трещал, что очень беспокоило Трохима: ему все казалось, что под его ногами он хотя и трещит тоже, но куда слабее, чем под ногами «кацапюги». Он часто оборачивался назад, и Терентий видел его сердитый желтый, как у щуки, глаз и тугой завиток налощенного черного уса, который тоже казался сердитым.
   Трохим Цап был немолодой уже казак, и Терентий, кидая иногда зоркий взгляд на его толстую красную шею, подмечал на ней морщины, расположенные разными замысловатыми фигурами, но шагал Трохим легко и глядел по сторонам и вперед пристально, а иногда останавливался вдруг, делал Терентию знак рукою и слушал.
   Криков разной водяной птицы кругом было по-весеннему много, особенно горласто крякали утки, которые здесь перестали уж казаться Терентию дичью.
   Он ожидал встретить оленя или по крайней мере дикую козу.
   Однако оказалось, что Трохим имел тайные мысли и вышел он совсем не за козой, даже не за оленем. На перекрестке двух тропинок он вдруг быстро пригнулся, почти припал к земле и не только рассматривал чьи-то следы, даже принюхивался к ним, точно гончая. А когда поднялся, тут же безмолвно и серьезно сделал Терентию знак идти обратно. Терентий не понял, зачем это было нужно, однако пошел назад. Он думал, что недалеко где-то прячутся психадзе, о которых он уже много слышал, и вот Трохим это приметил. Он шел, стараясь ступать как можно тише, и только отойдя от перекрестка тропинок шагов на пятьдесят, опросил все-таки Трохима, вполголоса и чуть повернув к нему голову:
   — Черкесы?
   — Кабаны! — так же тихо ответил Трохим — тихо, но выразительно.
   Только отойдя еще шагов на сто, Трохим решился объяснить Терентию, что напали они на свежий след целого стада кабанов, в котором старый кабан, вожак, будет, судя по его копытам, пудов на пятнадцать, если не на все двадцать, да и свинья мало чем ему уступит; есть в стаде и крупные «пидсвинки», хотя и полосатые еще.
   Тут Терентий узнал, что кабан обыкновенно поедает весь свой выводок, если только свинья не сумеет его спрятать; но если спрятала на первое время, то после уже не трогает, и до четырех лет поросята ходят с маткой и с ним, как бы ни выросли велики за это время; что рубашка у поросят до четырех лет бывает полосатая, полосы то желтые, то черные, а уж в четыре года «пидсвинки» становятся сплошь черные, и тогда они отделяются от стада и заводят свое потомство.