Страница:
Панаев разузнавал расположение улиц и площадей в Евпатории и чертил и перечерчивал планы, другие писали и переписывали диспозицию, выросшую в толстую тетрадь, но все помнили при этом и о завтраках, обедах и ужинах, и о чае, и о сне; забывал обо всем этом, необходимом для поддержания энергии, один только Хрулев.
Просто даже как-то не находил времени для этого: подготовка к большой и, конечно, рискованной военной операции отнимала буквально все его время.
За обеденный стол он даже и не садился: пожует что-нибудь схваченное на ходу, запьет двумя-тремя глотками оставленного кем-нибудь из чинов его штаба холодного чая и опять принимается за диктовку все той же диспозиции, повторяя при этом:
— Кажется вам, господа, что это мелочи, однако от копеечной свечки целая Москва сгорела!.. А знаменитый подковный гвоздь?.. От потери гвоздя пропала подкова, от потери подковы пропал конь, от потери коня пропал всадник, от потери всадника пропала битва, от потери битвы пропало войско, от потери войска пропало царство! Итак, запишите, не поленитесь, благодетели…
Дальше шло что-нибудь, относившееся или к порядку движения отрядов к месту боя, или к размещению их в боевой линии, или к поведению их в городе, когда он будет захвачен после штурма…
Но работой над подробнейшей диспозицией не ограничивался Хрулев.
Он вызывал к себе в Ораз то одного, то другого из командиров отдельных частей, расспрашивал их, оценивая при этом, чего они стоят, насколько можно на них положиться; отдавая им приказания, заставлял их, как солдат, повторять, чего именно от них хочет, и отпускал, только окончательно убедившись, что дело свое они представляют ясно и его исполнят.
Однако и этого ему казалось мало; он вызывал еще и адъютантов и ординарцев их и им втолковывал то же самое, чтобы не случилось ошибки по забывчивости их прямых начальников: он не возлагал больших надежд на человеческую память.
Иногда, уставая от напряжения, он кидался на оттоманку, чтобы отдохнуть, и тогда можно было видеть, как он то поднимал ноги кверху, то сгибал их в коленях, то разводил их, то сводил, то вытягивал правую, стараясь вытянуть и носок, то левую, но при этом действовал и руками, проделывая ими шведскую гимнастику.
Это он называл отдыхать и, отдохнув так минут пять-шесть, снова вскакивал и кого-нибудь вызывал к себе, наставлял, втолковывал, относясь при этом ко всем не наигранно дружески, и только в случаях, крайней непонятливости кого-нибудь хватался за голову и говорил горестно:
— Вот какой уж я стал дурак: не могу объяснить человеку!.. Пропало дело!
III
IV
V
VI
Просто даже как-то не находил времени для этого: подготовка к большой и, конечно, рискованной военной операции отнимала буквально все его время.
За обеденный стол он даже и не садился: пожует что-нибудь схваченное на ходу, запьет двумя-тремя глотками оставленного кем-нибудь из чинов его штаба холодного чая и опять принимается за диктовку все той же диспозиции, повторяя при этом:
— Кажется вам, господа, что это мелочи, однако от копеечной свечки целая Москва сгорела!.. А знаменитый подковный гвоздь?.. От потери гвоздя пропала подкова, от потери подковы пропал конь, от потери коня пропал всадник, от потери всадника пропала битва, от потери битвы пропало войско, от потери войска пропало царство! Итак, запишите, не поленитесь, благодетели…
Дальше шло что-нибудь, относившееся или к порядку движения отрядов к месту боя, или к размещению их в боевой линии, или к поведению их в городе, когда он будет захвачен после штурма…
Но работой над подробнейшей диспозицией не ограничивался Хрулев.
Он вызывал к себе в Ораз то одного, то другого из командиров отдельных частей, расспрашивал их, оценивая при этом, чего они стоят, насколько можно на них положиться; отдавая им приказания, заставлял их, как солдат, повторять, чего именно от них хочет, и отпускал, только окончательно убедившись, что дело свое они представляют ясно и его исполнят.
Однако и этого ему казалось мало; он вызывал еще и адъютантов и ординарцев их и им втолковывал то же самое, чтобы не случилось ошибки по забывчивости их прямых начальников: он не возлагал больших надежд на человеческую память.
Иногда, уставая от напряжения, он кидался на оттоманку, чтобы отдохнуть, и тогда можно было видеть, как он то поднимал ноги кверху, то сгибал их в коленях, то разводил их, то сводил, то вытягивал правую, стараясь вытянуть и носок, то левую, но при этом действовал и руками, проделывая ими шведскую гимнастику.
Это он называл отдыхать и, отдохнув так минут пять-шесть, снова вскакивал и кого-нибудь вызывал к себе, наставлял, втолковывал, относясь при этом ко всем не наигранно дружески, и только в случаях, крайней непонятливости кого-нибудь хватался за голову и говорил горестно:
— Вот какой уж я стал дурак: не могу объяснить человеку!.. Пропало дело!
III
Пришел Азовский полк с генералом Криднером во главе; подтянулись резервные батальоны Подольского полка… Для действий 8-й дивизии была уже написана особая, притом обширнейшая инструкция, но самой дивизии пока еще не было, и никак не удавалось, несмотря на все уловки казаков по ночам, добыть «языка», чтобы узнать, много ли гарнизона в городе.
Напротив, с русской стороны перебежал в стан противника один улан поляк. Он был денщиком у одного эскадронного командира и вдруг как бы затосковал по военным подвигам и начал просить своего ротмистра позволить ему хотя бы раз постоять на передовых постах.
Ротмистр оказался добродушно настроенным, похвалил даже его за такое желание и нарядил в аванпосты.
Только и видели этого улана: изменник ускакал и передал, что на город готовится нападение, что уже идет работа по устройству штурмовых лестниц… Рекогносцировка, предпринятая на другой день после этого самим Хрулевым, показала, как за одну ночь удвоилось число орудий на укреплениях и как стало на них людно от придвинутых резервов.
По всем расчетам 8-я дивизия должна была подойти 3 февраля, почему и штурм был назначен на 4-е. Но 2-го утром появились неожиданно для Хрулева волонтеры греки, пять рот, всего около шестисот человек, и заявили, что 8-я дивизия 3-го прийти не сможет по причине глубокой грязи на дорогах.
На 4-е по диспозиции был назначен штурм, и это известие огорчило Хрулева, но греки-волонтеры упали к нему, как с неба в подарок: ему ничего не было известно о том, что приготовлена для него такая поддержка.
Но она и не была приготовлена для него: греки должны были идти в Севастополь, а к Евпатории свернули они вполне самовольно, прослышав в пути, что главный командир здесь теперь Хрулев, которого они успели хорошо узнать еще на Дунае, и что против него стоят турки под командой Омер-паши, а турок они знали гораздо лучше, чем даже Хрулева.
Именно с турками-то им и хотелось теперь, как всегда раньше, сражаться; к ним они были полны огненной ненависти.
В Дунайской кампании на стороне русских участвовало их не пять рот, а много больше. Но при отступлении армии Горчакова только им посчастливилось перебраться вслед за последними рускими частями на левый берег Дуная.
Другие же греческие роты не успели этого сделать и остались на правом берегу вместе с беженцами-болгарами, так как мост очень спешно был разобран. И эти отставшие их товарищи были настигнуты тут турецкой кавалерией и зверски изрублены вместе с болгарами.
Среди серошинельных солдат отряда Хрулева прибывшие греки казались оперно-живописными в своих национальных костюмах. На них были коричневые и синие, щедро расшитые короткие куртки, больше похожие по форме своей на жилеты, под которыми за широкими кушаками из шалей располагался весь их огромный арсенал: пистолеты, ятаганы, кинжалы, по несколько штук каждого вида оружия; кроме того, у всякого была привешена к тому же кушаку кривая турецкая сабля, а сзади красовался карабин… На головах круглые низкие суконные шапочки с кистями; лица у всех смуглые, обветренные, жесткие, из-под воинственного вида острых орлиных носов торчали лихие усы…
Пятеро капитанов их — командиры рот — гурьбою ввалились в штаб-квартиру Хрулева. Они сияли от удовольствия видеть боевого генерала, который встретил их, как старых своих друзей.
— Вовремя вы подошли: я как раз собирался идти в атаку на Евпаторию.
— Очень хорошее дело, господин генерал! — отозвались ему капитаны через переводчика, так как ни один из них не говорил по-русски.
— Вот выберите-ка при мне себе старшего: он будет у вас за командира батальона, — предложил им Хрулев.
— Нет из нас никаких старших-младших: мы все равны между собою, — недовольно ответили капитаны.
— Помилуйте, что вы! Разве так можно! — улыбнулся Хрулев и сам выбрал из них наиболее плечистого и рослого за старшего.
Но капитаны сказали решительно и твердо:
— Все равно, господин генерал, мы его слушать не будем!
— Спроси их, — сказал переводчику Хрулев, — какого же черта им нужно?
Оказалось, что они не прочь были бы подчиняться русскому штаб-офицеру. Тогда Хрулев подвел к ним Панаева.
— Вот, — сказал он, — штаб-офицер вам! Притом же это не простой подполковник, а целый адъютант самого главнокомандующего, князя Меншикова!
Это последнее обстоятельство явно понравилось капитанам.
— Очень хорошо, господин генерал! — радостно согласились они, и каждый из них счел своею обязанностью, любезно улыбаясь, похлопать дружески по спине Панаева и подать ему руку в знак признания его своим начальником.
Напротив, с русской стороны перебежал в стан противника один улан поляк. Он был денщиком у одного эскадронного командира и вдруг как бы затосковал по военным подвигам и начал просить своего ротмистра позволить ему хотя бы раз постоять на передовых постах.
Ротмистр оказался добродушно настроенным, похвалил даже его за такое желание и нарядил в аванпосты.
Только и видели этого улана: изменник ускакал и передал, что на город готовится нападение, что уже идет работа по устройству штурмовых лестниц… Рекогносцировка, предпринятая на другой день после этого самим Хрулевым, показала, как за одну ночь удвоилось число орудий на укреплениях и как стало на них людно от придвинутых резервов.
По всем расчетам 8-я дивизия должна была подойти 3 февраля, почему и штурм был назначен на 4-е. Но 2-го утром появились неожиданно для Хрулева волонтеры греки, пять рот, всего около шестисот человек, и заявили, что 8-я дивизия 3-го прийти не сможет по причине глубокой грязи на дорогах.
На 4-е по диспозиции был назначен штурм, и это известие огорчило Хрулева, но греки-волонтеры упали к нему, как с неба в подарок: ему ничего не было известно о том, что приготовлена для него такая поддержка.
Но она и не была приготовлена для него: греки должны были идти в Севастополь, а к Евпатории свернули они вполне самовольно, прослышав в пути, что главный командир здесь теперь Хрулев, которого они успели хорошо узнать еще на Дунае, и что против него стоят турки под командой Омер-паши, а турок они знали гораздо лучше, чем даже Хрулева.
Именно с турками-то им и хотелось теперь, как всегда раньше, сражаться; к ним они были полны огненной ненависти.
В Дунайской кампании на стороне русских участвовало их не пять рот, а много больше. Но при отступлении армии Горчакова только им посчастливилось перебраться вслед за последними рускими частями на левый берег Дуная.
Другие же греческие роты не успели этого сделать и остались на правом берегу вместе с беженцами-болгарами, так как мост очень спешно был разобран. И эти отставшие их товарищи были настигнуты тут турецкой кавалерией и зверски изрублены вместе с болгарами.
Среди серошинельных солдат отряда Хрулева прибывшие греки казались оперно-живописными в своих национальных костюмах. На них были коричневые и синие, щедро расшитые короткие куртки, больше похожие по форме своей на жилеты, под которыми за широкими кушаками из шалей располагался весь их огромный арсенал: пистолеты, ятаганы, кинжалы, по несколько штук каждого вида оружия; кроме того, у всякого была привешена к тому же кушаку кривая турецкая сабля, а сзади красовался карабин… На головах круглые низкие суконные шапочки с кистями; лица у всех смуглые, обветренные, жесткие, из-под воинственного вида острых орлиных носов торчали лихие усы…
Пятеро капитанов их — командиры рот — гурьбою ввалились в штаб-квартиру Хрулева. Они сияли от удовольствия видеть боевого генерала, который встретил их, как старых своих друзей.
— Вовремя вы подошли: я как раз собирался идти в атаку на Евпаторию.
— Очень хорошее дело, господин генерал! — отозвались ему капитаны через переводчика, так как ни один из них не говорил по-русски.
— Вот выберите-ка при мне себе старшего: он будет у вас за командира батальона, — предложил им Хрулев.
— Нет из нас никаких старших-младших: мы все равны между собою, — недовольно ответили капитаны.
— Помилуйте, что вы! Разве так можно! — улыбнулся Хрулев и сам выбрал из них наиболее плечистого и рослого за старшего.
Но капитаны сказали решительно и твердо:
— Все равно, господин генерал, мы его слушать не будем!
— Спроси их, — сказал переводчику Хрулев, — какого же черта им нужно?
Оказалось, что они не прочь были бы подчиняться русскому штаб-офицеру. Тогда Хрулев подвел к ним Панаева.
— Вот, — сказал он, — штаб-офицер вам! Притом же это не простой подполковник, а целый адъютант самого главнокомандующего, князя Меншикова!
Это последнее обстоятельство явно понравилось капитанам.
— Очень хорошо, господин генерал! — радостно согласились они, и каждый из них счел своею обязанностью, любезно улыбаясь, похлопать дружески по спине Панаева и подать ему руку в знак признания его своим начальником.
IV
В этот же день вечером встреченный на дороге разъездом казаков при офицере, заранее посланным для этой цели в сторону Перекопа, явился в штаб Хрулева и князь Урусов, опередивший свою дивизию.
Радостно-шумливо встретил его Хрулев. Широко раскрыв объятия, расцеловался с ним крепко. Тут же с приходу усадил его за горячий самовар и с первых же слов посвятил во все свои планы. Сказал и о том, что со штурмом Евпатории необходимо спешить, чтобы не дать противнику, предупрежденному уланом-изменником, подготовиться к защите свыше меры.
— Поэтому штурм я назначил на утро четвертого числа, — закончил Хрулев, сам наливая Урусову крепчайшего чаю и пододвигая к нему бутылку коньяку.
— На четвертое число чего? Февраля? — удивленно уставился на него Урусов несколько сонными, воспаленными с дороги глазами.
— Разумеется, февраля — не марта же! — удивился и Хрулев его удивлению.
— Это совершенно немыслимо, что ты!.. Дивизию после такого похода и вдруг — бух! — прямо под пушки! Дай же передохнуть хоть неделю!
Урусов был моложе Хрулева лет на семь-восемь, но его служба в смысле чинов и положения шла гораздо успешнее, чем служба Хрулева, потому что проходила в гвардии, на глазах царя.
Даже и теперь, после дороги, он значительно отличался от Хрулева этой нарочитой барственностью гвардейца, который и в те времена, как и гораздо позже, считал своею первой обязанностью снисходительно-свысока относиться к армейцу, независимо от того, кто бы он ни был.
Казалось со стороны, что и глаза он щурил не потому, что ему сильно хотелось спать, — что было бы извинительно, конечно, — а потому только, что этим было принято в его среде подчеркивать свое умственное и прочее превосходство. Продолговатое лицо его было холеное и руки тоже. Несмотря на то, что он попал к Хрулеву прямо с дороги, он был довольно чисто выбрит; Хрулев же, забывший об еде и сне, забыл также и о бритье и зарос колючей щетиной.
— Неделю передохнуть дать? Ты шутишь, что ли? — испугался Хрулев. — Когда же именно придет твоя дивизия?
— Когда именно, это, брат, сказать затруднительно, — растягивая слова, не спешил с ответом Урусов.
— Завтра начнет подходить, как я получил донесение… ведь так?
— Завтра может быть только один первый полк…
— Ну, вот и прекрасно! (Хрулев не ожидал и этого.) И чудесно, что завтра будет полк! Днем полк, вечером другой, ночью остальные два, а утром — пойдем штурмовать Евпаторию.
— Да, да, так я тебе и дал свою дивизию на убой! — пренебрежительно сказал Урусов. — Нет, брат, пока все до одного орудия в укреплениях не будут сбиты, я свою дивизию на штурм не поведу, как ты хочешь!
Хрулев принял это за дружескую шутку. Он даже расхохотался весело.
— Ну, еще бы, чудак ты, приказал я штурмовать раньше времени!.. Итак, значит, четвертого утром…
— Кто тебе сказал, что четвертого утром? — изумился Урусов. — Четвертого моя дивизия только-только подтянется!
— Это вполне серьезно ты?
— Совершенно серьезно, и ты сам это увидишь своими глазами…
Хрулев потемнел, забарабанил пальцами, вскочил, прошелся раза три по комнате, наконец сказал:
— Один день в подобных операциях промедлить — это значит иногда совсем погубить все дело! Ну, что же делать… Тогда, значит, пятого утром… Придется изменить число в диспозиции…
— Пятого тоже будет нельзя, — спокойно сказал Урусов.
— Нет, уж если и не пятого, то уж тогда никакого, и черт его побери, этот штурм! — закричал Хрулев.
— А у тебя уж и для моей дивизии диспозиция готова? — полюбопытствовал свысока Урусов.
— А как же иначе? — удивился Хрулев и сам вытащил из шкафа толстую тетрадь. — Вот она, смотри!
Урусов, не отнимая стакана от губ, искоса заглянул в первый лист тетради и отвел ее рукой.
— Так нельзя, братец, я не приму твою диспозицию в таком виде, — сказал он теперь уже явно недовольно.
— То есть что именно нельзя? В каком «таком» виде? — опешил Хрулев.
— Как же так в каком? Ты везде пишешь мне в форме приказа:
«Начальнику восьмой дивизии приказываю…»
— Вот тебе на! А как же иначе? — еще более изумился Хрулев.
— «Предлагаю» — вот как иначе, — невозмутимо ответил Урусов. — Ты, кажется, упустил из виду, что ты пока еще не командир корпуса… и даже не начальник дивизии, как я!
— Ну, пустяки, пустяки! — заулыбался Хрулев. — Я вижу, голубчик, что ты шутишь, только сразу как-то невдомек было…
— Нисколько не шучу, братец… Прикажи-ка переписать всю эту свою диспозицию!
Хрулев понял, наконец, что его приятель по Дунайской кампании действительно не шутит.
— Но ведь ты приказом главнокомандующего вливаешься в мой отряд и становишься под мою команду! — уже не совсем уверенно произнес он, думая про себя, не отменил ли этого Меншиков и не стало ли это каким-нибудь образом известно Урусову прежде, чем ему.
— Хорошо, вливаюсь, но, во-первых, у тебя нет никакого отряда, насколько я знаю, — невозмутимо по-прежнему отпарировал это замечание Урусов, — потому что отряд этот барона Врангеля, а не твой; во-вторых, я, кроме того, что начальник дивизии, еще и генерал свиты его величества, — показал он большим пальцем на свой погон.
— Ну, ладно, ладно, не будем о чепухе спорить! «Приказываю» или «предлагаю» — не все ли равно? Не один ли это черт? — примирительно заговорил Хрулев.
— Вот именно, совсем не один черт, и я не буду читать твоей диспозиции, если…
— Не читай, — я тебе сам прочитаю и все объясню! — схватил тетрадь Хрулев.
— Не буду и слушать… Вели переписать, чтоб было везде «предлагаю»…
Хрулев воззрился на него в полнейшем недоумении: он видал его и раньше глупо упрямым, но таким не ожидал его видеть в ответственный момент. Сжимая себя самого, как тугую пружину, изо всех сил, чтобы не вспылить, не раскричаться и тем вконец не испортить дела перед самым его началом, он пытался все обернуть в шутку:
— Э-э, переписать! Тут на целую ночь хватит работы моему обер-квартирмейстеру! Что ты выдумал!.. Ведь писали все это чины моего штаба под мою диктовку, — я писарям ничего тут не доверял, чтобы не перепутали и не дали огласки…
— Мне, брат, нет до этого дела, кто писал и кто будет переписывать…
А вот прикажи переписать, и все, — уперся на своем Урусов.
Тогда Хрулев бросил тетрадь и выскочил из дома на свежий воздух, чтобы унять бунтовавшую кровь.
Когда же через четверть часа вошел он снова в столовую, где оставил Урусова, он увидел его посреди комнаты в кругу своих штабных. Куря трубку, упрямец теперь весело рассказывал им что-то, первый начиная иногда смеяться коротким начальственным смехом, поощряющим на такой же ответный и даже несколько подлиннее и пораскатистей смех своих слушателей, начиная с капитана Цитовича, державшего свернутую в трубку злополучную тетрадь диспозиции.
Хрулев стоял у двери молча и хмурясь. Он, конечно, имел возможность за четверть часа, проведенных наедине, придумать немало доводов к обузданию этого «свиты его величества» генерала кавказского облика, но, прислушавшись к его смеху, решил все-таки выждать, чтобы не портить с ним отношений.
Между тем Урусов, заметив его и при плохом освещении, шагнул к нему сам, вполне дружелюбно говоря:
— Ну, вот, я тут без тебя решил так, чтобы переписали только один первый листок тетради, где обращение ко мне, а то действительно ведь и без того задал ты работы своему штабу! Потрудился на пользу службы, что и говорить!
— А самую-то диспозицию ты просмотрел? — сдавленно спросил Хрулев, глядя исподлобья и не совсем еще доверчиво.
— Ну, где же там!.. Пробежал кое-что вполглаза…
— Хорошо. Садись в таком случае к столу, я тебе прочитаю все сам, — отходчиво обратился к нему Хрулев, как поэт, нашедший ценителя своего творения.
Урусов изобразил и лицом и всем своим стройным ловким телом выражение обреченной на заклание жертвы, даже вздохнул как мог глубоко; но все-таки сел, а Хрулев, с увлечением читая и разъясняя ему несколько лаконичный текст диспозиции, выпил между делом стакан остывшего чаю, на четверть добавленного коньяком, но совершенно этого не заметил.
Радостно-шумливо встретил его Хрулев. Широко раскрыв объятия, расцеловался с ним крепко. Тут же с приходу усадил его за горячий самовар и с первых же слов посвятил во все свои планы. Сказал и о том, что со штурмом Евпатории необходимо спешить, чтобы не дать противнику, предупрежденному уланом-изменником, подготовиться к защите свыше меры.
— Поэтому штурм я назначил на утро четвертого числа, — закончил Хрулев, сам наливая Урусову крепчайшего чаю и пододвигая к нему бутылку коньяку.
— На четвертое число чего? Февраля? — удивленно уставился на него Урусов несколько сонными, воспаленными с дороги глазами.
— Разумеется, февраля — не марта же! — удивился и Хрулев его удивлению.
— Это совершенно немыслимо, что ты!.. Дивизию после такого похода и вдруг — бух! — прямо под пушки! Дай же передохнуть хоть неделю!
Урусов был моложе Хрулева лет на семь-восемь, но его служба в смысле чинов и положения шла гораздо успешнее, чем служба Хрулева, потому что проходила в гвардии, на глазах царя.
Даже и теперь, после дороги, он значительно отличался от Хрулева этой нарочитой барственностью гвардейца, который и в те времена, как и гораздо позже, считал своею первой обязанностью снисходительно-свысока относиться к армейцу, независимо от того, кто бы он ни был.
Казалось со стороны, что и глаза он щурил не потому, что ему сильно хотелось спать, — что было бы извинительно, конечно, — а потому только, что этим было принято в его среде подчеркивать свое умственное и прочее превосходство. Продолговатое лицо его было холеное и руки тоже. Несмотря на то, что он попал к Хрулеву прямо с дороги, он был довольно чисто выбрит; Хрулев же, забывший об еде и сне, забыл также и о бритье и зарос колючей щетиной.
— Неделю передохнуть дать? Ты шутишь, что ли? — испугался Хрулев. — Когда же именно придет твоя дивизия?
— Когда именно, это, брат, сказать затруднительно, — растягивая слова, не спешил с ответом Урусов.
— Завтра начнет подходить, как я получил донесение… ведь так?
— Завтра может быть только один первый полк…
— Ну, вот и прекрасно! (Хрулев не ожидал и этого.) И чудесно, что завтра будет полк! Днем полк, вечером другой, ночью остальные два, а утром — пойдем штурмовать Евпаторию.
— Да, да, так я тебе и дал свою дивизию на убой! — пренебрежительно сказал Урусов. — Нет, брат, пока все до одного орудия в укреплениях не будут сбиты, я свою дивизию на штурм не поведу, как ты хочешь!
Хрулев принял это за дружескую шутку. Он даже расхохотался весело.
— Ну, еще бы, чудак ты, приказал я штурмовать раньше времени!.. Итак, значит, четвертого утром…
— Кто тебе сказал, что четвертого утром? — изумился Урусов. — Четвертого моя дивизия только-только подтянется!
— Это вполне серьезно ты?
— Совершенно серьезно, и ты сам это увидишь своими глазами…
Хрулев потемнел, забарабанил пальцами, вскочил, прошелся раза три по комнате, наконец сказал:
— Один день в подобных операциях промедлить — это значит иногда совсем погубить все дело! Ну, что же делать… Тогда, значит, пятого утром… Придется изменить число в диспозиции…
— Пятого тоже будет нельзя, — спокойно сказал Урусов.
— Нет, уж если и не пятого, то уж тогда никакого, и черт его побери, этот штурм! — закричал Хрулев.
— А у тебя уж и для моей дивизии диспозиция готова? — полюбопытствовал свысока Урусов.
— А как же иначе? — удивился Хрулев и сам вытащил из шкафа толстую тетрадь. — Вот она, смотри!
Урусов, не отнимая стакана от губ, искоса заглянул в первый лист тетради и отвел ее рукой.
— Так нельзя, братец, я не приму твою диспозицию в таком виде, — сказал он теперь уже явно недовольно.
— То есть что именно нельзя? В каком «таком» виде? — опешил Хрулев.
— Как же так в каком? Ты везде пишешь мне в форме приказа:
«Начальнику восьмой дивизии приказываю…»
— Вот тебе на! А как же иначе? — еще более изумился Хрулев.
— «Предлагаю» — вот как иначе, — невозмутимо ответил Урусов. — Ты, кажется, упустил из виду, что ты пока еще не командир корпуса… и даже не начальник дивизии, как я!
— Ну, пустяки, пустяки! — заулыбался Хрулев. — Я вижу, голубчик, что ты шутишь, только сразу как-то невдомек было…
— Нисколько не шучу, братец… Прикажи-ка переписать всю эту свою диспозицию!
Хрулев понял, наконец, что его приятель по Дунайской кампании действительно не шутит.
— Но ведь ты приказом главнокомандующего вливаешься в мой отряд и становишься под мою команду! — уже не совсем уверенно произнес он, думая про себя, не отменил ли этого Меншиков и не стало ли это каким-нибудь образом известно Урусову прежде, чем ему.
— Хорошо, вливаюсь, но, во-первых, у тебя нет никакого отряда, насколько я знаю, — невозмутимо по-прежнему отпарировал это замечание Урусов, — потому что отряд этот барона Врангеля, а не твой; во-вторых, я, кроме того, что начальник дивизии, еще и генерал свиты его величества, — показал он большим пальцем на свой погон.
— Ну, ладно, ладно, не будем о чепухе спорить! «Приказываю» или «предлагаю» — не все ли равно? Не один ли это черт? — примирительно заговорил Хрулев.
— Вот именно, совсем не один черт, и я не буду читать твоей диспозиции, если…
— Не читай, — я тебе сам прочитаю и все объясню! — схватил тетрадь Хрулев.
— Не буду и слушать… Вели переписать, чтоб было везде «предлагаю»…
Хрулев воззрился на него в полнейшем недоумении: он видал его и раньше глупо упрямым, но таким не ожидал его видеть в ответственный момент. Сжимая себя самого, как тугую пружину, изо всех сил, чтобы не вспылить, не раскричаться и тем вконец не испортить дела перед самым его началом, он пытался все обернуть в шутку:
— Э-э, переписать! Тут на целую ночь хватит работы моему обер-квартирмейстеру! Что ты выдумал!.. Ведь писали все это чины моего штаба под мою диктовку, — я писарям ничего тут не доверял, чтобы не перепутали и не дали огласки…
— Мне, брат, нет до этого дела, кто писал и кто будет переписывать…
А вот прикажи переписать, и все, — уперся на своем Урусов.
Тогда Хрулев бросил тетрадь и выскочил из дома на свежий воздух, чтобы унять бунтовавшую кровь.
Когда же через четверть часа вошел он снова в столовую, где оставил Урусова, он увидел его посреди комнаты в кругу своих штабных. Куря трубку, упрямец теперь весело рассказывал им что-то, первый начиная иногда смеяться коротким начальственным смехом, поощряющим на такой же ответный и даже несколько подлиннее и пораскатистей смех своих слушателей, начиная с капитана Цитовича, державшего свернутую в трубку злополучную тетрадь диспозиции.
Хрулев стоял у двери молча и хмурясь. Он, конечно, имел возможность за четверть часа, проведенных наедине, придумать немало доводов к обузданию этого «свиты его величества» генерала кавказского облика, но, прислушавшись к его смеху, решил все-таки выждать, чтобы не портить с ним отношений.
Между тем Урусов, заметив его и при плохом освещении, шагнул к нему сам, вполне дружелюбно говоря:
— Ну, вот, я тут без тебя решил так, чтобы переписали только один первый листок тетради, где обращение ко мне, а то действительно ведь и без того задал ты работы своему штабу! Потрудился на пользу службы, что и говорить!
— А самую-то диспозицию ты просмотрел? — сдавленно спросил Хрулев, глядя исподлобья и не совсем еще доверчиво.
— Ну, где же там!.. Пробежал кое-что вполглаза…
— Хорошо. Садись в таком случае к столу, я тебе прочитаю все сам, — отходчиво обратился к нему Хрулев, как поэт, нашедший ценителя своего творения.
Урусов изобразил и лицом и всем своим стройным ловким телом выражение обреченной на заклание жертвы, даже вздохнул как мог глубоко; но все-таки сел, а Хрулев, с увлечением читая и разъясняя ему несколько лаконичный текст диспозиции, выпил между делом стакан остывшего чаю, на четверть добавленного коньяком, но совершенно этого не заметил.
V
Хотя 8-я дивизия и собралась вся к ночи с 3-го на 4 февраля, но Хрулев скрепя сердце оставил в силе новое приказание вести отряд на штурм 5-го числа утром; пришлось согласиться с Урусовым, что прибывшим издалека полкам надо же хоть осмотреться днем, куда именно придется им идти в бой.
К утру 4-го все части, предназначенные к атаке, — и пехота, и драгуны, и батареи, и казаки, и греки-волонтеры, — стеклись к деревне Хаджи-Тархан.
Отслужили, как было принято, молебен… Еще раз проверил Хрулев, знают ли командиры частей свои места в штурмовых колоннах. Проезжая перед рядами солдат на своем парадно вычищенном, сияющем белом коне, придал он себе вид лихой и веселый. Поздравлял с предстоящим геройским делом, и солдаты «покорнейше благодарили». Сыпал шутками, запас которых был у него значителен, и солдаты разрешенно смеялись.
Греки, назначенные в голову левой колонны, просили Хрулева выдать им для рукопашного боя русские ружья со штыками, и приказ об этом тут же пошел куда надо. Однако прошел целый день в суете сборов к выступлению, но ружей они не получили.
Вечером, в сумерки, тронулся, наконец, отряд. Захолодало; земля застыла, однако не настолько, чтобы превратиться в камень. Она держала копыта и колеса, так что орудия шли без больших усилий лошадей и прислуги и без досадного грохотанья; солдаты тоже шли, не увязая и не стуча гулко тысячами сапог… Хрулев был доволен.
— Доброе начало — половина дела, — говорил он своему начальнику штаба, полковнику Волкову.
Когда подошли на расстояние не больше трех верст от укреплений города, было почти совершенно темно; ни одной звезды в небе, ни одного огонька кругом… Курить, конечно, было воспрещено строжайше.
Ночью, соблюдая возможную тишину, артиллеристы должны были подвезти свои орудия, саперы устроить для них эполементы, а цепь стрелков быстро развернуться впереди орудий, чтобы оберечь их от вылазки противника. И все это было сделано совсем уж невдалеке от вала и не вызвало оттуда ни одного выстрела… Так выполнялась хрулевская диспозиция!
Но с выполнением приказа о выдаче ружей грекам-волонтерам сильно запоздали. Греки так и пошли со своими карабинами. Они роптали всю дорогу, и батальонному командиру их, Панаеву, стоило большого труда их успокоить тем, что ружья непременно будут доставлены еще задолго до штурма.
Действительно, их привезли на ротных подводах вместе с подсумками и патронами, но что это были за ружья!
Конечно, для русских солдат, особенно молодых, из новобранцев, они сошли бы, но греки были знатоки и любители оружия, — недаром же ходили они каждый со своим арсеналом.
Даже и ночная темнота не помешала им всесторонне исследовать, что им такое поспешно всовывали в руки, проходя по их рядам. И вдруг поднялась такая отчаянная ругань, в которой расслышал Панаев даже и русские ходовые речения, несколько искаженные только сильным акцентом.
Для того чтобы унять их ругань, надо было перекричать их, а кричать все-таки было нельзя, и он заметался между ними, умоляя успокоиться, чтобы не услышал неприятель; хотя до укреплений от того места, где они стояли, было не близко, но темнота ночи могла, конечно, укрывать патрули, пикеты…
Переводчик из балаклавских греков поспешно переводил, что кричали волонтеры:
— Измена!.. Измена!.. Нас погубить хотят, как погубили на Дунае наших товарищей!.. Нас первых посылают на штурм, а дают никуда не годные ружья!
Со всех сторон обступив своего начальника, греки совали ему то ружья, то подсумки, то патроны, сопровождая это таким галдежом, что переводчик едва успевал передать и десятую часть выкриков.
Панаев понимал, впрочем, и без услуг переводчика, что ефрейторы в ротах, собиравшие ружья для волонтеров, постарались отделаться от разного хлама, скопившегося за время войны, и потому-то сюда привезены были ружья, у которых совсем не взводились курки или даже не было собачек; штыки не держались на ружьях; шомпола были растеряны; ружья все были «темпистые», как это называлось у солдат, то есть способные дребезжать во всех своих частях при ружейных приемах, что так нравилось высокому начальству на смотрах, — но идти с такими ружьями в бой могли только русские солдаты, а не иноземцы.
Патронные сумки почти все были разорваны до того, что бесполезно и даже очень вредно для дела штурма было бы доверчиво класть в них патроны, если бы патроны были настоящими боевыми патронами, но в этих патронах оказалось вместо пороха просо!
— Просо! Просо! — кричали греки Панаеву, высыпая содержимое патронов ему на ладони. — Кур кормить! Кур кормить!.. — Возмущение достигло предела.
Панаев не поверил крикам. В темноте он не мог определить, что такое появилось на его ладонях, но мелькнула догадка раскусить несколько зерен, и тут уж сомнений не оставалось: зерна эти даже и не пахли порохом.
— Обманули нас! — кричали греки. — Дубинки, дали вместо ружей! Просо вместо пороху!.. Вот так же и на Дунае предали наших туркам!..
Отвечать на это было нечего Панаеву. Оставалось только обещать им после штурма разобрать, кто виноват в доставке такого оружия, теперь же упрашивать их не кричать, чтобы не испортить всего дела.
Греки, наконец, утихли.
К утру 4-го все части, предназначенные к атаке, — и пехота, и драгуны, и батареи, и казаки, и греки-волонтеры, — стеклись к деревне Хаджи-Тархан.
Отслужили, как было принято, молебен… Еще раз проверил Хрулев, знают ли командиры частей свои места в штурмовых колоннах. Проезжая перед рядами солдат на своем парадно вычищенном, сияющем белом коне, придал он себе вид лихой и веселый. Поздравлял с предстоящим геройским делом, и солдаты «покорнейше благодарили». Сыпал шутками, запас которых был у него значителен, и солдаты разрешенно смеялись.
Греки, назначенные в голову левой колонны, просили Хрулева выдать им для рукопашного боя русские ружья со штыками, и приказ об этом тут же пошел куда надо. Однако прошел целый день в суете сборов к выступлению, но ружей они не получили.
Вечером, в сумерки, тронулся, наконец, отряд. Захолодало; земля застыла, однако не настолько, чтобы превратиться в камень. Она держала копыта и колеса, так что орудия шли без больших усилий лошадей и прислуги и без досадного грохотанья; солдаты тоже шли, не увязая и не стуча гулко тысячами сапог… Хрулев был доволен.
— Доброе начало — половина дела, — говорил он своему начальнику штаба, полковнику Волкову.
Когда подошли на расстояние не больше трех верст от укреплений города, было почти совершенно темно; ни одной звезды в небе, ни одного огонька кругом… Курить, конечно, было воспрещено строжайше.
Ночью, соблюдая возможную тишину, артиллеристы должны были подвезти свои орудия, саперы устроить для них эполементы, а цепь стрелков быстро развернуться впереди орудий, чтобы оберечь их от вылазки противника. И все это было сделано совсем уж невдалеке от вала и не вызвало оттуда ни одного выстрела… Так выполнялась хрулевская диспозиция!
Но с выполнением приказа о выдаче ружей грекам-волонтерам сильно запоздали. Греки так и пошли со своими карабинами. Они роптали всю дорогу, и батальонному командиру их, Панаеву, стоило большого труда их успокоить тем, что ружья непременно будут доставлены еще задолго до штурма.
Действительно, их привезли на ротных подводах вместе с подсумками и патронами, но что это были за ружья!
Конечно, для русских солдат, особенно молодых, из новобранцев, они сошли бы, но греки были знатоки и любители оружия, — недаром же ходили они каждый со своим арсеналом.
Даже и ночная темнота не помешала им всесторонне исследовать, что им такое поспешно всовывали в руки, проходя по их рядам. И вдруг поднялась такая отчаянная ругань, в которой расслышал Панаев даже и русские ходовые речения, несколько искаженные только сильным акцентом.
Для того чтобы унять их ругань, надо было перекричать их, а кричать все-таки было нельзя, и он заметался между ними, умоляя успокоиться, чтобы не услышал неприятель; хотя до укреплений от того места, где они стояли, было не близко, но темнота ночи могла, конечно, укрывать патрули, пикеты…
Переводчик из балаклавских греков поспешно переводил, что кричали волонтеры:
— Измена!.. Измена!.. Нас погубить хотят, как погубили на Дунае наших товарищей!.. Нас первых посылают на штурм, а дают никуда не годные ружья!
Со всех сторон обступив своего начальника, греки совали ему то ружья, то подсумки, то патроны, сопровождая это таким галдежом, что переводчик едва успевал передать и десятую часть выкриков.
Панаев понимал, впрочем, и без услуг переводчика, что ефрейторы в ротах, собиравшие ружья для волонтеров, постарались отделаться от разного хлама, скопившегося за время войны, и потому-то сюда привезены были ружья, у которых совсем не взводились курки или даже не было собачек; штыки не держались на ружьях; шомпола были растеряны; ружья все были «темпистые», как это называлось у солдат, то есть способные дребезжать во всех своих частях при ружейных приемах, что так нравилось высокому начальству на смотрах, — но идти с такими ружьями в бой могли только русские солдаты, а не иноземцы.
Патронные сумки почти все были разорваны до того, что бесполезно и даже очень вредно для дела штурма было бы доверчиво класть в них патроны, если бы патроны были настоящими боевыми патронами, но в этих патронах оказалось вместо пороха просо!
— Просо! Просо! — кричали греки Панаеву, высыпая содержимое патронов ему на ладони. — Кур кормить! Кур кормить!.. — Возмущение достигло предела.
Панаев не поверил крикам. В темноте он не мог определить, что такое появилось на его ладонях, но мелькнула догадка раскусить несколько зерен, и тут уж сомнений не оставалось: зерна эти даже и не пахли порохом.
— Обманули нас! — кричали греки. — Дубинки, дали вместо ружей! Просо вместо пороху!.. Вот так же и на Дунае предали наших туркам!..
Отвечать на это было нечего Панаеву. Оставалось только обещать им после штурма разобрать, кто виноват в доставке такого оружия, теперь же упрашивать их не кричать, чтобы не испортить всего дела.
Греки, наконец, утихли.
VI
Евпатория, получившая это греческое имя в силу мечты Екатерины и Потемкина создать из Крыма дорогу в Константинополь, называлась у татар Гезлев; конечно, потемкинские солдаты очень скоро переделали это имя по созвучию в понятный им Козлов, и на берегу их силами начали строиться просторные двух-трехэтажные каменные дома для разных учреждений. Остальной же город не менял своего восточного характера, и в нем оставались все те же запутанные, узенькие, фантастически кривые улички, низенькие домишки под черепицей, дудочки минаретов.
Уже в первые дни после занятия города интервентами в нем поселился в качестве коменданта турецкий паша, выдававший себя за потомка крымских Гиреев, и принялся составлять и рассылать по окрестным татарским аулам прокламации, призывая татар переходить со всей своей движимостью в город.
Прокламации эти имели успех, особенно после Алминского боя; ушло в Евпаторию до тридцати тысяч татар, которые пригнали до двухсот тысяч голов скота и привезли двадцать тысяч четвертей пшеницы, создав этим большое подспорье армиям интервентов.
Первоначальный гарнизон города, состоявший всего из нескольких рот французов и англичан, значительно был усилен за счет спешно обученных ими молодых татар, из которых была составлена пешая и конная милиция; татары же употреблялись и для обширных земляных работ по укреплению города.
Возможно, что не представило бы большого труда захватить Евпаторию гораздо раньше, — например, в декабре, но теперь в ней думали уже не о защите, а о нападении на русский тыл, и такую именно задачу должен был осуществить корпус Омер-паши.
Теперь гарнизон Евпатории почти вдвое превосходил по числу восемнадцатитысячный отряд Хрулева, и если на укреплениях стояло всего только тридцать четыре орудия и пять ракетных станков против двадцати четырех тяжелых и семидесяти шести легких орудий Хрулева, то на судах, защищавших город, было вполне достаточно мортир и пушек крупных калибров, с которыми не могла бы состязаться русская артиллерия.
Дезертир-улан сделал свое дело: штурма в Евпатории ждали и к нему были готовы. И все-таки около пятисот человек отряженных Хрулевым рабочих, беспрепятственно действуя всю ночь всего в пятистах метрах от укреплений, выкопали в подмерзшей, но вполне податливой земле и эполементы для ста орудий и ложементы впереди их для штуцерников от Азовского полка и казаков; так что к пяти часам утра были подвезены сюда и бесшумно заняли свои места орудия и зарядные ящики. И как только начал брезжить утренний свет, с укреплений увидели, что русские уже обложили город тесным полукольцом.
Тогда началась канонада.
Начали ее оттуда, из укреплений, потому что туда прискакали испуганные татары пикета, стоявшего на кургане: на этот курган и на соседнее с ним кладбище двигались, становясь все виднее, плотней, осязательнее, русские колонны. Это были: батальон греков, разделенный на два отряда, батальон азовцев и четыре сотни казаков; вел же их сам Хрулев.
Он успел уже обскакать всю линию и оценить ее хозяйским глазом, насколько это возможно было перед зарею, и за центр свой, как и за правый фланг, был спокоен, — там дело было в надежных руках, а полковник Шейдеман, ведавший действиями всей артиллерии, даже восхитил его распорядительностью и хладнокровием, установив в такой короткий срок все батареи. Правда, он был его ученик, и другого он от него не ждал.
Он не сомневался в том, что артиллеристы себя покажут в лучшем виде, а пехотные полки дружным напором в какие-нибудь полчаса займут укрепления, взорванные и разбитые снарядами; но левый фланг его казался ему самым важным: именно отсюда благодаря естественным прикрытиям скорее можно было подобраться ко рву и валу и потом броситься на штурм, дав этим сигнал к общей атаке; отсюда же, с кургана, как с самой высокой точки на местности, решил он руководить всем боем.
Та минута огромной в его жизни важности, минута, к которой неусыпно и неустанно несколько суток готовился он сам и готовил всех около себя, наконец, наступила торжественно: гулко ударили первые пушки, задрожал около воздух, потянуло пороховым дымом, и как будто даже сразу яснее, отчетливее стало кругом, и на кургане бросились в глаза яичная скорлупа, оставленная тут татарским пикетом, и клочок полувтоптанной в землю бумаги.
Выстрелы раздавались все чаще, чаще. Хрулев жадно следил за разрывами русских снарядов там, на укреплениях, когда это позволял то подымавшийся клубами вверх, то оседавший дым…
Уже в первые дни после занятия города интервентами в нем поселился в качестве коменданта турецкий паша, выдававший себя за потомка крымских Гиреев, и принялся составлять и рассылать по окрестным татарским аулам прокламации, призывая татар переходить со всей своей движимостью в город.
Прокламации эти имели успех, особенно после Алминского боя; ушло в Евпаторию до тридцати тысяч татар, которые пригнали до двухсот тысяч голов скота и привезли двадцать тысяч четвертей пшеницы, создав этим большое подспорье армиям интервентов.
Первоначальный гарнизон города, состоявший всего из нескольких рот французов и англичан, значительно был усилен за счет спешно обученных ими молодых татар, из которых была составлена пешая и конная милиция; татары же употреблялись и для обширных земляных работ по укреплению города.
Возможно, что не представило бы большого труда захватить Евпаторию гораздо раньше, — например, в декабре, но теперь в ней думали уже не о защите, а о нападении на русский тыл, и такую именно задачу должен был осуществить корпус Омер-паши.
Теперь гарнизон Евпатории почти вдвое превосходил по числу восемнадцатитысячный отряд Хрулева, и если на укреплениях стояло всего только тридцать четыре орудия и пять ракетных станков против двадцати четырех тяжелых и семидесяти шести легких орудий Хрулева, то на судах, защищавших город, было вполне достаточно мортир и пушек крупных калибров, с которыми не могла бы состязаться русская артиллерия.
Дезертир-улан сделал свое дело: штурма в Евпатории ждали и к нему были готовы. И все-таки около пятисот человек отряженных Хрулевым рабочих, беспрепятственно действуя всю ночь всего в пятистах метрах от укреплений, выкопали в подмерзшей, но вполне податливой земле и эполементы для ста орудий и ложементы впереди их для штуцерников от Азовского полка и казаков; так что к пяти часам утра были подвезены сюда и бесшумно заняли свои места орудия и зарядные ящики. И как только начал брезжить утренний свет, с укреплений увидели, что русские уже обложили город тесным полукольцом.
Тогда началась канонада.
Начали ее оттуда, из укреплений, потому что туда прискакали испуганные татары пикета, стоявшего на кургане: на этот курган и на соседнее с ним кладбище двигались, становясь все виднее, плотней, осязательнее, русские колонны. Это были: батальон греков, разделенный на два отряда, батальон азовцев и четыре сотни казаков; вел же их сам Хрулев.
Он успел уже обскакать всю линию и оценить ее хозяйским глазом, насколько это возможно было перед зарею, и за центр свой, как и за правый фланг, был спокоен, — там дело было в надежных руках, а полковник Шейдеман, ведавший действиями всей артиллерии, даже восхитил его распорядительностью и хладнокровием, установив в такой короткий срок все батареи. Правда, он был его ученик, и другого он от него не ждал.
Он не сомневался в том, что артиллеристы себя покажут в лучшем виде, а пехотные полки дружным напором в какие-нибудь полчаса займут укрепления, взорванные и разбитые снарядами; но левый фланг его казался ему самым важным: именно отсюда благодаря естественным прикрытиям скорее можно было подобраться ко рву и валу и потом броситься на штурм, дав этим сигнал к общей атаке; отсюда же, с кургана, как с самой высокой точки на местности, решил он руководить всем боем.
Та минута огромной в его жизни важности, минута, к которой неусыпно и неустанно несколько суток готовился он сам и готовил всех около себя, наконец, наступила торжественно: гулко ударили первые пушки, задрожал около воздух, потянуло пороховым дымом, и как будто даже сразу яснее, отчетливее стало кругом, и на кургане бросились в глаза яичная скорлупа, оставленная тут татарским пикетом, и клочок полувтоптанной в землю бумаги.
Выстрелы раздавались все чаще, чаще. Хрулев жадно следил за разрывами русских снарядов там, на укреплениях, когда это позволял то подымавшийся клубами вверх, то оседавший дым…