Витя был так взволнован своей удачей у Истомина, что даже хотел зайти похвастать ею на батарею Жерве, но беспокоило предстоящее объяснение с отцом. Вдруг он ни за что не согласится отпустить его и даже напишет об этом самому Истомину, — что тогда?
   Между тем все, что он здесь видел теперь, стало казаться ему совсем уже близким к пониманию, — вот-вот еще шаг, и он скажет с гордостью: «Наш Корниловский бастион».
   Бывшая дня за четыре до того буря, наделавшая так много бед флоту союзников, оторвала на одной стороне домика Зарубиных железо желобов и отливов, сбросила с места десятка три черепицы, а также вывернула водосточную трубу из рогачиков, и Витя сам прилаживал запасную черепицу вместо разбитой, для чего нужно было очень осторожно и только в определенных местах наступать на оставшуюся целой, чтобы не раздавить и ее, а при настилке железа отливов и желобов надо было умеючи прибить клямары, чтобы железо держалось прочно.
   Витя трудился над этим почти целый день, но зато, когда все пригнал, поправил, закончил, дом, в котором он родился и вырос, стал ему как-то еще роднее, чем был прежде. Так же точно, проходя уже через горжу Корниловского бастиона и оглянувшись назад, Витя с минуту задержался на месте, разглядывая брустверы, траншеи и руины башни на кургане.
   Когда он шел сюда, ему бросилось в глаза плачевное состояние этой башни, крыша которой была совершенно снесена неприятельскими снарядами и не восстанавливалась почему-то. Уходя же теперь, он понимал, что башня эта служила только прекрасной мишенью для артиллерии врагов, что простые невысокие насыпи и даже мешки с землею гораздо удобнее и надежнее, чем это сооружение.
   Оглядывая же потом горжу, он видел, что эта расположенная в виде какой-то геометрической фигуры насыпь и ров за нею замыкают бастион с тыла, делают его как бы отдельной крепостью в ряду других подобных же крепостей-бастионов, соединенных батареями, как та, которой командует Жерве.
   В первый раз именно теперь он, привыкший с детства к виду огромных и несокрушимых с виду зданий фортов, представил себе вполне эту цепь оборонительных сооружений в земле, все то, чего совсем не было еще там недавно, и это так переполнило его верою в могущество родного города, что кулаки его сами собою сжались до белизны пальцев и грудь долго не хотела выпускать воздуха, расширившего ее.

III

   В этом приподнятом настроении уже не прежний, рейдовый, а новый, бастионный, Витя шел к Малой Офицерской улице, совсем не замечая при этом, как и куда он ставит ноги, и даже ставит ли их вообще куда-нибудь, или просто проносится над неровностями поверхности земли, как это довольно часто бывало с ним во сне.
   Так как дня три уже не было такой бомбардировки, которая выгоняла семью Зарубиных в адмиралтейство или на Северную, то все были дома, и Витя, раздевшись, тут же начал говорить с отцом о том, что его переполняло до краев: оно должно было вылиться немедленно, — носить его молча было бы невыносимо, и единственный, кто мог бы его понять, как нужно, был отец.
   — Папа, — начал он возбужденно, — тебе поклон от лейтенанта Жерве!
   — А-а! Жерве! Вот как!.. Ты где же, где его видел? — оживился отец, который в это время в своем небольшом кабинете сидел за столом, перебирая какие-то бумаги.
   — Где я его видел? — несколько запнулся Витя. — Я просто ходил посмотреть батарею, какой он командует… Ходил с одним своим товарищем.
   — Та-ак! — отодвинул от себя бумаги отец. — С то… с товарищем? Ну, это знаешь ли… С каким товарищем?
   Видя, что отец нахмурился и насторожился, Витя отвернулся к окну и ответил, насколько мог безразлично:
   — Да это Боброву туда нужно было, к Жерве, а я просто с ним вместе пошел.
   — Ишь ты, а?.. Боб-ров! Два сапога, да, два сапога па-ра! — протянул отец. — А ни Боброву твоему, ни… ни тебе тем более… тем более тебе!.. со-овсем незачем шляться туда… на батареи эти!
   Отец волновался, почему и говорил с трудом, но Витя счел все-таки возможным улыбнуться краешками губ, отзываясь:
   — Ну, все-таки отчего же не посмотреть, когда никакой стрельбы нет?
   Он понимал, что здесь в своем доме, среди своих каких-то бумаг, отцом овладевают домашние мысли, он знал также и то, чем можно было выбить их из отца, и добавил:
   — Там говорят, что идут к нам большие подкрепления, и скоро союзникам дадут еще один Инкерман попробовать, только уж этот будет какой следует.
   Средство подействовало сразу, — Зарубин посмотрел на сына примиренно: чтобы принести домой весть об идущих больших подкреплениях, пожалуй, стоило пойти на батарею. Однако…
   — Откуда же он-то… он… Жерве-то откуда же это слышал?.. И что же, что же, что идут эти… подкрепления? Должны идти, да, должны, а как же?
   Вот и… и идут они… А только вопрос… придут когда? Вот что! Это главное… И сколько именно их придет, вот в чем дело… А Жерве там как, Жерве?
   — Ничего. Такой, какой был всегда, такой и есть. Веселый… Только ботфорты надел, как пехота! — стараясь держаться независимей, сказал Витя.
   — Бот-фор-ты! Вот как!
   Эти ботфорты как будто даже несколько развеселили капитана. Он подкачнул головой и прищурился, очевидно стараясь представить себе Жерве в ботфортах, а Витя продолжал между тем:
   — И маме кланялся, и Варе тоже…
   — А-а! Вот видишь, вот! Стало быть, не забывает нас. Ну что же, спасибо ему… — просветлел отец, и, заметив это, Витя сказал, как будто бы кстати:
   — Адмирала Истомина я тоже там видел, папа.
   — Истомина?.. А-а! Вот как! — совершенно оживился отец, даже, пожалуй, несколько преобразился. — Что же он… он как? Или ты его… издали… издали, конечно, заметил?
   — Я?.. Что ты, папа! Да я в двух шагах от него стоял! — слегка усмехнулся Витя — Он какой был, такой и есть, — и ботфортов не носит… А вот что он эполет своих не снимает, это уж, пожалуй, лишнее совсем, потому что у англичан, говорят, наводчики какие следует есть!
   — Матросы, да! Матросы! — уверенно качнул головой Зарубин. — У нас — матросы, у них тоже… тоже матросы!
   — Да, конечно, а то кто же? И если бы Корнилов на другой лошади тогда был, в него бы не стреляли, это уж теперь доказано, — сказал Витя. — Ну, ничего, пусть… При хорошей наводке и наши там тоже найдут кого надо! Все дело в наводке.
   — Ну, а как же еще? А?.. Разумеется, да… Разумеется, в наводке… А что же он… Владимир Иванович… разве он тоже там… у Жерве, у Жерве был? — разнообразно работая мускулами лица, чтобы помочь непослушному языку, однако с большим любопытством спросил капитан.
   — Н-нет, он у себя там, на Малаховом… Там у него землянка такая, большая, вроде пещеры… Там вообще у всех такие пещеры, весь курган изрыли! — с восхищением махнул рукой Витя.
   — А-а? Так ты, значит, все это там… там видел? На Малаховом? — уже как будто даже любуясь теперь сыном, спросил капитан. — И Владимира Ивановича… его тоже… близко видел?.. Как же ты так?.. И не прогнал, а?
   Не прогнал он тебя оттуда?
   — Ну, вот еще, «прогнал»! — усмехнулся Витя.
   — А я бы… я бы прогнал, да!
   — Я с ним и говорил даже, — вдруг решил подойти к самому главному Витя.
   — Го-во-рил даже! Он?.. с то… с тобой?.. О чем это, о чем?
   Кресло капитана было простое, с жестким сиденьем и на винте, и чтобы как следует, как можно лучше, не только услышать, но и разглядеть своего сына, говорившего там, на боевом Малаховом кургане, с самым главным его защитником — адмиралом Истоминым, Зарубин повернул кресло и оказался лицом к лицу с Витей, который ответил весело:
   — Да вот о чем именно говорили мы с ним: прежде всего спросил он меня, конечно, как моя фамилия… А потом спросил, как твое здоровье.
   — А-а! Здоровье мое?
   — Да… Ходишь ты как, и вообще… Он даже обрадовался как будто, когда я сказал, кто мой отец.
   — Ну, а как же… как же, да… Владимир Иванович… — совершенно просиял Зарубин. — «Три святителя» и его «Париж», ведь они… они рядом стояли… Рядом, да… во время боя… Ведь он у меня… он даже… в госпитале у меня был!.. Милый человек… Владимир Иванович!.. Милый человек! — И слеза навернулась от волнения на правый глаз капитана.
   Этот момент и счел Витя самым удобным, чтобы сказать, наконец, то, чего не решался сказать раньше.
   — Берет меня волонтером на Корниловский бастион! — как бы между прочим и глядя при этом через окно в сад, проговорил глуховато Витя.
   — Во-лон-тером? — воззрился на него отец, смахивая слезу пальцем. — Ка-ак так это… волон-тером?.. Он тебе… пред… предложил так… так?..
   Поступить волон-тером?
   — Все идут, папа! А как же иначе?.. Никому не идти? — подвинулся вплотную к столу Витя, придумав, по его мнению, то, что должно было сразу же убедить отца и в то же время обойти стороною прямой ответ на его вопрос.
   Он видел, как отец забарабанил пальцами по столу, что было в нем признаком большого волнения и в то же время желания сдержать это как-нибудь в умеренных границах.
   — Идут! Да!.. Должны идти!.. Все!.. Только не ребята!.. Не дорос, не дорос ты! Не дорос!.. — выкрикивал он, выкатывая глаза.
   — И помоложе меня есть там, папа! — выкрикнул и Витя. — Совсем ребятишки есть! Десять лет ему, а он уже наводчик!
   — Десять лет? А? Кто сказал?.. А? А?
   — Видел! Сам видел такого! Своими глазами, папа! — не в полный голос, но уже в полную силу правдивости сказал Витя, и отец увидел эту правдивость в его глазах и поверил, но пробормотал пренебрежительно:
   — Ну, чьи же они такие там… Если и есть, до… допустим… то чьи?
   — Чьи бы то ни были, папа!.. Они — в отцовских бушлатах до земли — там, у орудий!..
   Зарубин барабанил пальцами все быстрее, нервнее, сбивчивее… очень слышно потянул раза два носом и сказал вдруг:
   — Я пони… понимаю! Ты ходил к Владимиру… Иванычу… проситься… в службу!.. А отца… отца-мать… ты спросил, а?
   Витя почувствовал, что решающая минута — вот она, и, глядя прямо в середину вскинутых на него укоризненных, гневных, закруглившихся глаз отца, ответил насколько мог спокойно:
   — Напротив, папа, я даже сам сказал Владимиру Ивановичу, что ты мне разрешил уже это — обратиться к нему.
   — Ты?.. Так… так ему… сказал?.. Как же ты… смел это?
   И Зарубин взялся за подлокотники кресла, чтобы подняться, и в то же время подвигал к себе ногою отставленную, прислоненную к столу палку.
   Однако Витя, переживавший во все время объяснения с отцом странное, но подмывающее чувство, как будто он тянется и тянется кверху, а плечи его становятся шире и шире, ответил отцу, неожиданно даже для себя самого, твердо:
   — Я не думал, папа, что ты можешь мне этого не позволить!
   — Как так… «не думал»? — медленно, но не сводя с него круглых глаз, опустился снова в кресло отец.
   — Почему я этого не думал? Потому что ты… ты для меня — герой, папа! Нет, ты и не можешь мне не позволить, потому что… я тебя уважаю, папа!.. За то… за то…
   Он не договорил. Это было и не нужно. Это было понятно и без слов…
   Но он не мог бы договорить, потому что задрожали губы, мокрыми стали глаза…
   Он бросился к отцу, обнял его и прильнул к его небритой колючей щеке.
   Так обнявшись и в слезах застала их обоих вошедшая в то время в кабинет Варя.

IV

   Варя испуганно вскрикнула и спросила скороговоркой, без пауз:
   — Что такое? О чем вы плачете? Кто убит? — но в то же время тою странной стремительностью мысли, которой обладают почему-то женщины, перескакивая сразу через длинные цепи мужских силлогизмов, поняла, что именно произошло в кабинете.
   Между молодыми Зарубиными, сестрою и братом, была, конечно, та большая дружба, которая свойственна членам хороших и ладно сбитых семейств. Но Витя никогда не говорил сестре о том, что хотел бы записаться куда-нибудь добровольцем на бастион.
   Он не то чтобы таил это глубоко про себя, нет, он и сам-то пришел к этому решению только там, на батарее Жерве. И Варя не думала раньше о нем, как о возможном волонтере. Напротив, она думала, что придется всем им выбраться все-таки куда-нибудь из Севастополя, — скорее всего в Николаев, куда выехало много семейств моряков, так как это был портовый город.
   Нечего и говорить, что она не слыхала никогда такой догадки о Вите и от матери, и все-таки она поняла мгновенно, что было объяснение между Витей и отцом в таком именно духе: отец задумал уехать из Севастополя и вывезти их всех, для чего и приводит в порядок теперь свои бумаги и разные документы, которые необходимы им будут там, на новом месте, а Витя сказал отцу, что никуда не поедет, что хочет остаться здесь.
   И если мокры у них у обоих лица, хотя оба они молчат, то это значило для Вари, что были уже сказаны все слова и что отец не мог не согласиться с Витей: уехать отсюда хотя и нужно, однако не всякому же бросать Севастополь, — это низко; нужно уехать папе, потому что он раненый, в отставке; нужно уехать Оле, потому что она маленькая; нужно уехать маме, потому что как же без нее будут жить папа и Оля? Но Витя и… и она сама…
   Витя между тем выпрямился, быстро, стыдливо вытер глаза и щеки; отец обернулся к ней, Варе, качнул засверкавшим сединами подбородком в сторону Вити и пробормотал невнятно;
   — Вот… по… полюбуйся-ка… на брат-ца!.. Каков, а?..
   — Ты что это такое наделал? — вполне уверенная уже в своей догадке, но по привычке старшей из детей сразу нашедшая в своем голосе строгие нотки, обратилась к брату Варя.
   Витя только улыбнулся ей, но ничего не ответил.
   — Вот я сейчас позову маму! — угрожающе поглядела на него Варя и быстро вышла, а не больше как через минуту в кабинете появилась Капитолина Петровна, с засученными, как была на кухне, рукавами и с прилипшими кое-где к полным сильным рукам кусками белого теста, а вместе с нею Оля, испуганная с кошкой в корзиночке.
   С виду кошка Оли была самая обыкновенная кошка — пестрая, бело-дымчатая, но у нее оказались совершенно исключительные способности.
   Прежде всего она любила есть свежие капустные листья, а это совсем неподходящая еда для кошек, затем она питала своим молоком и воспитала маленького ежонка, найденного Витей летом на Приморском бульваре. Ежонок этот доставлял ей много горьких минут, так как сколько она ни пыталась его облизывать, только колола себе язык, фыркала, вскакивала в страхе и убегала, но возвращалась снова: все-таки материнская нежность побеждала.
   Ежик вырос, но никуда не уходил, так и остался при доме, жил под крылечком около кухни.
   — Это что ты такое накуролесил, что отца до слез довел? — накинулась на Витю мать.
   — Ничего я не куролесил, мама, — степенно сказал Витя, пожав плечами.
   — Поступил вот… на бастион… на Малахов… к Истомину… — с усилием проговорил капитан, так как на него перевела непонимающие, но возбужденные глаза Капитолина Петровна; Витя же радостно отметил про себя:
   «поступил», а не «поступает», значит кончено — решено!
   — Куда ты лезешь, дурак сумасшедший! — закричала мать. — Куда полез, ни слова мне не сказавши? Чтобы я тебя хоронила, дурака, потому что ухлопают ведь! Ухлопают!
   И она схватила Витю за плечи и дернула его от окна внутрь кабинета, точно вознамерилась сейчас же оттащить его как можно дальше от всех этих Малаховых, Истоминых и бастионов.
   — Нельзя было, мама, иначе: все идут, — слегка улыбнулся Витя и этой горячности матери и ее непривычным для слуха, слишком энергичным словам.
   — Ка-ак так все идут?.. Требуют, что ли, всех? — сразу опустила руки мать и снова обернулась к мужу:
   — Говори! Требуют?
   Затаясь, ждал Витя, что скажет отец, но он ничего не сказал. Он только развел, насколько мог, руками и вздернул брови, — жест, который целиком вмещался в слова: «Теперь уж ничего не поделаешь! Придется примириться с этим…»
   Однако примиряться мать не хотела.
   — Я сама поеду к начальнику гарнизона! — крикнула она и ударила руку об руку, чтобы счистить с них налипшее тесто. — Я скажу ему, что ребят таких брать нельзя! Нет! Не смеют они!.. И что мы и уезжать уж собираемся, потому что скоро тут на одну пенсию и не прожить будет! Франзоля уж до семи копеек серебром на базаре дошла! Баранина шесть копеек фунт, да и той не достанешь! Когда это было, чтобы такие цены? А дальше в лес — больше дров, франзоля и до пятиалтынного дойти может, чем тогда жить?.. Хотя и в своем доме даже могли бы жить, так одними стенами все-таки жить не будешь… А тут еще и ребят тащат! Я им скажу это!
   Маленькая Оля долго глядела во все глаза и на мать, и на отца, сидевшего молча, и на брата, который отвернулся к окну, глядела, силясь понять, что случилось, и, поняв наконец, что Витю берут, чтобы его «ухлопать» на Малаховом кургане, безутешно зарыдала вдруг, а пестрая кошка, которая принимала всегда живейшее участие в семейных сценах своих хозяев, поднялась встревоженно из корзинки и начала гладить ее участливо по щеке лапкой и подлизывать слезы на ее подбородке.
   Варя же не обратила внимания на слезы младшей сестренки. Она думала в это время — и не о Вите, а о себе самой.

V

   Накануне она встретила совершенно случайно на Морской улице Дебу, их бывшего квартиранта, и между ними завязался значительный для нее разговор, хотя он и начался шуткой с ее стороны.
   Она спросила:
   — Когда же вас, Ипполит Матвеевич, произведут в прапорщики, наконец?
   Имейте в виду, что я все жду и надеюсь!
   — Жду и надеюсь и я, — так же шутливо ответил он, — что шестого декабря, в день царских именин, или, на худой конец, на Новый год выйдет мне производство, Варенька, и мы с вами прочитаем об этом событии в «Инвалиде».
   — Ну, значит, скоро! Вот и отлично! Хотя за что же вас и производить?
   Ведь ваш рабочий батальон в сражениях не бывает, кажется?
   — Сражаться ему не полагается, правда, но убивают нашего брата во время работ достаточно… Так что не думайте, что это — совсем безопасно.
   — Ну, мало ли кого убивают! Даже и прохожих на улицах… Не производить же их всех за это в офицеры!
   — Не только на улицах, и в доме, на постели, могут убить… Был же ведь случай с одним капитан-лейтенантом: всю бомбардировку в октябре пробыл на бастионе и уцелел, даже контужен не был, а недавно вздумал ночевать на своей квартире, и вдруг ракета угодила в дом — пробила крышу и потолок и в спальне его разорвалась… Третьего дня его хоронили.
   Дебу назвал и фамилию этого капитан-лейтенанта, Варя слышала эту фамилию. Это заставило ее сразу оставить шутливый тон. Она болезненно поморщилась и спросила:
   — Когда же, как вы думаете, уберутся от нас союзники, а? Неужели они останутся у нас зимовать?
   — Все незваные гости убираются только тогда, когда их прогоняют, — сказал Дебу, — а если не хватает силенки их выгнать, то они и остаются, сколько хотят.
   Глаза Дебу не улыбались при этом, но Варе не понравилось выражение, с каким было это сказано им. И она сказала обиженно:
   — Однако, говорят, что с их стороны к нам каждую ночь порядочно бежит народу… Значит, им у себя не так и сладко?
   — Перебежчики эти ведь больше турки, — пренебрежительно отозвался Дебу.
   — Ну, есть, говорят, и англичане, даже и французы, прошу меня извинить!
   — В чем же именно вы просите извинения, Варенька?
   — Все-таки, как бы там ни было, но ведь вам, как французу, это может быть неприятно, — Так, Варенька, вы можете дойти и до того, что спросите, почему я до сих пор не перебежал к французам, — грустно сказал Дебу.
   — Зачем же мне спрашивать такое?.. Хотя вот Витя откуда-то узнал, что и от нас перебегают к союзникам, только одни поляки, впрочем.
   — Ну, а вы, то есть все семейство ваше, так и не желаете перебежать отсюда куда-нибудь на север? — спросил Дебу, отчасти чтобы вывести из затруднения Варю.
   — Что? Дезер-тировать?.. Как какие-то там поляки делают? — вдруг оскорбленно поглядела на Дебу Варя.
   Она не могла бы себе объяснить и теперь, что такое тогда в словах Дебу ее оскорбило так остро, но именно тут она вдруг представила Хлапонину, которая не только никуда не бежала из Севастополя, но даже сама пошла служить в госпиталь и выдержала там четырехдневную бомбардировку, помогая раненым, как могла… И не она ли раньше ездила на Алму, когда там было сражение?
   Конечно, Варя знала, что даже и мать ее склонялась уже теперь, испытав всякие мытарства, к решению уехать, но в каких-то тайниках ее самой незаметно совершалась работа неясных еще мыслей, может быть даже больше чувств, чем мыслей, что уезжать отсюда молодым и здоровым неудобно как-то, неловко почему-то, даже стыдно, пожалуй… низко.
   — А что делают с дезертирами? — спросила Варя Дебу, который не успел еще найти, как ответить ей на раньше заданный вопрос.
   — Расстреливают, кажется, — не понял ее Дебу.
   — Как так расстреливают? Та сторона, на которую они бегут, их расстреливает?
   — Ну, что вы! Зачем же! Там им, конечно, бывают очень рады…
   — Ага! Вот видите: рады! Почему же?
   — Да потому, во-первых, что они приносят сведения очень нужные, а затем благодаря перебежчикам этим противник ведь становится слабее численно: сегодня перебежит десять, завтра пятнадцать, глядь — целой роты у противника и нет!
   — Вот видите! Роты и нет! — повторила Варя торжествующе, и Дебу еще не понимал, откуда взялся у нее этот торжествующий над ним тон, как Варя уже спешила с ним проститься, и потому, что шла она по делу, и потому, что хотела теперь остаться одна со своим решением, которое в ней созревало.
   Конечно, разговор с Дебу продолжался в ее разгоряченном мозгу и тогда, когда она шла по делу дальше, и потом, когда возвращалась домой: это бывает часто, когда люди возбуждены. При этих отнюдь не праздных, впрочем, упражнениях мысли она будто бы спрашивала Дебу и не без насмешки:
   «Странно в самом деле, почему это вы до сих пор не дезертировали к своим соплеменникам!» А он будто бы отвечал кротко: «Но ведь родился я все-таки в Петербурге, а не в Париже, где у меня нет ни родных, ни друзей, как нет их и во всей Франции. Арестантские роты я уж отбыл давно, а солдатчина моя кончается. Если только меня не убьют, то я ведь буду произведен, значит, получу снова все права и могу ехать куда угодно и делать что хочу…»
   После этих слов, сказанных кротко, она простила ему даже и то, что он француз. Она и раньше не могла долго сердиться на Дебу. Он был, конечно, не так уж и молод и не то чтобы красив, но он слишком занимал ее мысли.
   Она представляла и то, что его, хотя и не в сражении, а на работах, но ранят точно так же, как капитана Хлапонина… Кто придет тогда навестить его в госпитале? Она… Придет и скажет: «Вы ранены ведь французами, не так ли? Или англичанами, союзниками французов, не все ли равно?.. Но родина ваша все-таки Петербург, а не Париж, — Россия, и вы ее защищали, как могли… И друзья ваши здесь, в России, в Севастополе, а не там, на Рудольфовой горе!»
   И весь день после этой встречи она была во власти не совсем для нее ясных, напротив, очень взбудораженных представлений, среди которых нет-нет да и сверкнет вдруг только что прокравшееся в ее мысли маленькое хотя, но очень значительное словцо: «Низко!»
   А вечером в тот же день всего на несколько минут заходила к ним старая, в седых буклях и очках жена одного бездетного чиновника адмиралтейства, грудастая, густоголосая…
   — Представьте вы себе, Капитолина Петровна, родная, — говорила она, — каждый день я хожу теперь в морской госпиталь раненых матросиков чаем поить? Ну, что же поделаешь, когда я никаких этих там перевязок и даже на раны не могу смотреть, — дурно мне становится, — а чай я, конечно, весь свой век еще с девчонок у отца наливала гостям и только спрашивала: «Вам пожиже или покрепче? Не боитесь цвет лица испортить?» И вот что я вам скажу, родная, ведь они там, — администрация-то ихняя, — оказалось, чаем-то поить раненых и не у-ме-ют! Операцию там и перевязки — это, конечно, тоже дело нужное, а чай-то — ведь это же для нас, для русских людей, тот же воздух! А у них это все и безалаберно-то, и грязно, и посуды-то на всех не хватает, да и бьют ее то и знай, — вот я и занялась там чаем!..
   Она посидела минут десять всего, спрашивала, нет ли лишних стаканов и блюдечек, и взяла с дюжину стаканов и сколько-то чашек, а сама оставила в Варе хлопотливость и блистанье очков, добродушие и круглоту двух подбородков, низкие ноты густого голоса и густой запах госпиталя, пропитавший ее шерстяное платье.
   Так как говорилось уже дня за два до этого о возможном отъезде, то Варя тогда же принялась было откладывать в особую корзиночку с замком то свое, чем она не так давно еще дорожила, и сама удивилась тому, какое это все было детское, ничтожное, мизерное и как далека она была теперь от всех этих альбомов со стишками, писем любимых подруг по пансиону, в котором училась, рисунков для вышивания и выжигания, которые когда-то приводили ее в восхищение, вырезок из журналов мод…
   Утром в этот день, когда вернулся с Корниловского бастиона Витя, Варя принесла все свои реликвии на кухню и бросила их около плиты на подтопку.
   А когда кричала мать по поводу Вити, что она пойдет к начальнику гарнизона жаловаться на то, что забирают на службу детей, решение Вари было уже готово.
   На другой день уже не мать, убежденная все-таки хотя и косноязычным, но очень твердо почему-то ставшим на сторону Вити отцом, а она, Варя, пошла к генералу Моллеру, начальнику гарнизона, и без особых задержек и затруднений получила разрешение на уход за ранеными на первом перевязочном пункте.