"Вам уже известно, — писал он, — что здоровье князя Меншикова в последнее время очень расстроилось и теперь дошло до того, что он не в состоянии ни сесть на лошадь, ни двигаться и принужден большую часть дня проводить лежа; к тому же нервы его так ослабели, что ему крайне трудно заниматься делами, какими он обременен. Поэтому, сколько ему ни грустно и ни тяжело оставить в столь важную эпоху Севастополь, князь решился сдать команду Сакену, а сам едет лечиться на первый раз в Симферополь. Завтра уже начинается сдача, а послезавтра он полагает уехать.
   Итак, теперь, в самую решительную и критическую минуту, Крымская армия остается без главнокомандующего!.. Столь важные и трудные обстоятельства подали брату и мне мысль предложить князю Меншикову сообщить вам немедленно о положении своем и здешней армии и убедительно просить вас, не сочтете ли вы возможным сейчас сами прибыть сюда для принятия главного начальства над всеми силами крымскими… Что Севастополь до сих пор держится, мы обязаны вам, ибо вы по всем частям решительно помогали князю Меншикову столь деятельно и неусыпно, что Россия навсегда за это благороднейшее участие ваше останется вам благодарной. Кроме того, вы так внимательно следили с самого начала за ходом здешней кампании, что, найдя здесь образованный штаб и хороших помощников, вам нетрудно будет ознакомиться со всеми обстоятельствами… В нынешнее время все усилия союзников обращены против Крыма и не позже, как в конце марта или начале апреля, они начнут чрезвычайно решительно действовать, и с огромными превосходными силами…
   Князь Меншиков вам пишет, кажется, в том же смысле и отправляет флигель-адъютанта графа Левашева к государю; к нему же и брат пишет подробное письмо.
   Долг присяги, чувство чести нашего оружия и спасения важного участка нашего государства побудили меня и брата на столь решительное предложение.
   Мы уверены, что вы, князь, вполне поймете критическое положение Севастополя и здешней армии и для пользы дела сами решитесь прибыть сюда для принятия главного начальства".
   Это письмо было послано 16 февраля одновременно с письмом Горчакову же самого Меншикова.
   "Великие князья, — писал Меншиков, — узнав, что я вынужден передать командование Сакену и что доктора торопят меня отправиться в Симферополь, чтобы там брать ванны, поручили мне передать вам, любезный князь, что, по их мнению, вы должны приехать в Крым, чтобы принять в свое командование весь полуостров и сделать это немедленно. Сколько им известно, они полагают, что это будет согласно с желанием императора, и просят от себя донести о том его величеству.
   Сообщая о вышеизложенном, я только исполняю приказание их высочеств, но со своей стороны должен прибавить от себя, что если вы решитесь на этот шаг, то окажете отечеству услугу, которую, к несчастью, я не в состоянии оказать".
   В немногие скупые слова этого письма к другу юности было вложено светлейшим достаточно едкого смысла по его адресу и бессильных выпадов в сторону великих князей, так бесцеремонно сталкивающих его, не спросясь даже у самого царя, с поста главнокомандующего, который он думал оставить только временно в руках Сакена.
   В самых неопределенных выражениях писал Меншиков и военному министру Долгорукову:
   «Их императорские высочества великие князья, видя необходимость мою отлучиться отсюда в Симферополь для пользования от тяжкого недуга, предложили мне выразить князю Горчакову, что ежели он сочтет возможным отлучиться в Крым, то прибытие его сюда было бы весьма полезно. Мысль эту я передал князю Горчакову частно от имени их высочеств».
   Он осторожно писал «отлучиться», в то время как был уже совершенно уволен, безвозвратно снят с поста главнокомандующего самим Николаем в последние дни его жизни; в то время, когда рескрипт об этом, подписанный пока еще наследником Александром, был уже отправлен в Севастополь, а Горчаков как единственный кандидат в главнокомандующие Крымской армией был уже назначен им и обязан был не «отлучиться» в Крым, а «прибыть», чтобы взять бразды правления армией до конца, «оказать отечеству услугу», которую Меншиков «оказать был не в состоянии».

III

   Никто не провожал Меншикова, когда он 18 февраля покидал Севастополь в надежде, что покидает его временно, пока излечится от своей болезни и отдохнет от забот и неприятностей, неизбежных, разумеется, при командовании большою армией во время военных действий. Из адъютантов при нем было только двое — Стеценко и Панаев.
   Любя во всем точность и снабженный бесчисленным множеством необходимых в дороге вещей, которые были размещены в сорока карманах нескольких напяленных на него одежд, Меншиков, усевшись в бричку, посмотрел на часы. Часов у него было двое, но они были врезаны в одну серебряную коробочку. Конечно, они показывали одно и то же время. Меншиков присмотрелся к ним, прищурясь, и сказал Панаеву:
   — Выезжаем в тридцать три минуты первого.
   Это была очень странная случайность, что «лицо» императора Николая покинуло навсегда Севастополь как раз в ту минуту, — принимая во внимание долготу Петербурга и Севастополя, — когда душа Николая покинула его бренное тело.
   Несколько раз оглядывался Меншиков на Севастополь, пока было его видно. Но вот начала приближаться Бельбекская долина, потянуло холодным ветром с гор, и светлейший съежился в бричке и бормотал:
   — Вот какой ветер, поди же ты! Хорошо, что надел я под низ заячью шубку, а то этот ветер меня бы донял!..
   Доехав до Бахчисарая, он остановился в нем на отдых и ночевал в домишке отставного унтер-офицера, грека. Стеценко, к удивлению своему, заметил, что на другой день светлейший неузнаваемо сделался бодрым. Даже и стянутое обычно лицо его как-то раздалось вдруг, побелело, помолодело.
   — А не съездить ли нам отсюда в Чуфут-Кале? — сказал он вдруг тоном заправского туриста. — Я вообще хотел бы осмотреть окрестности Бахчисарая: они привлекательны своею древностью.
   Заложили лошадей, — все было готово для поездки в Чуфут-Кале, как вдруг явился из Севастополя генерал Семякин.
   — О, опять этот глухарь! — скривил лицо в длинную севастопольскую гримасу Меншиков, чуть только заметил его издали.
   Семякину же как начальнику штаба Крымской армии нужно было от него многое, он ездил в командировку и не виделся со своим начальником последние дни; сдача дел Сакену состоялась без него, и у него, естественно, было множество нерешенных вопросов.
   Чуфут-Кале пришлось отложить ради Семякина, с которым Меншиков и проговорил, точнее прокричал, весь день. Они расстались поздно вечером, а утром на другой день Меншиков заторопился ехать в Симферополь, точно опасался, что может сюда прискакать кто-нибудь еще и растревожить его окончательно возвратом к только что брошенным делам.
   Но в Симферополе Меншикова ожидало нечто гораздо худшее, чем надоевшие севастопольские дела. Прибыл курьер из Петербурга, посланный вызвать великих князей ввиду тяжелой болезни их отца. Это было до такой степени неожиданно для всех, что Остен-Сакен не сразу решился даже передать тревожного известия великим князьям: им сказали, что тяжело больна императрица, и они понеслись в Петербург. Через Симферополь проехали они, постаравшись не видаться с Меншиковым, который впал в большое уныние, с часу на час ожидая новых, еще худших вестей из Петербурга. Однако вести эти пришли из Севастополя, от Остен-Сакена. Барон сообщал то, что было ему передано союзниками, через парламентера, — о смерти Николая. В тот же день подоспел и рескрипт за подписью Александра, которым Меншиков увольнялся с своего поста.
   Этих двух ударов сразу светлейший не вынес: он слег; его била лихорадка. С Крымом было уж для него все кончено, получить какую-либо высокую должность из рук нового царя он не надеялся, для него оставалось в будущем только деревенское одиночество, скука, тишина и… бесславие.
   Блестящий послужной список его был испорчен Севастополем непоправимо.
   Однако на рескрипт, подписанный наследником, необходимо было ответить на имя наследника же, тем более что известий из Петербурга о смерти Николая еще не приходило. И Меншиков ответил.
   Это был ответ старого царедворца-дипломата, оскорбленного теми, кому он служил, настолько, что уж не в силах промолчать об этом, но старавшегося высказать это так, чтобы было как можно более похоже на благодарность и преданность до конца дней.
   Полученный им рескрипт был писан Александром от имени больного отца.
   В нем довольно резко упомянуто было и о неудачном евпаторийском деле, и о собственноручном уничтожении флота, и в самых категорических выражениях давались указания, как надобно поступать в дальнейшем при обороне Севастополя.
   Но все это служило как бы только вступлением к сути рескрипта, выраженной в таких словах:
   «Засим государь поручает мне обратиться к вам, как к своему старому, усердному и верному сотруднику, и откровенно сказать вам, любезный князь, что, отдавая всегда полную справедливость вашему рвению, государь, с прискорбием известившись о вашем болезненном теперешнем состоянии и желая доставить вам средства поправить и укрепить расстроенное службой ваше здоровье, высочайше увольняет вас от командования Крымской армией и вверяет ее начальству генерал-адъютанта князя Горчакова…»
   Требовалось несколько позолотить горькую пилюлю, и рескрипт кончался так:
   «Засим государь поручает мне, любезный князь, искренне обнять своего старого друга Меншикова и от души благодарить за его всегда усердную службу и за попечение о братьях моих».
   Свой ответ Меншиков начал с того, что командование армией он сдал еще до получения рескрипта, который застал его в Симферополе, давая этим понять, что сам горячо желал только одного — быть уволенным. К этому он тут же добавил:
   «Не сумею выразить вашему высочеству, сколь глубоко чувствую и высоко ценю я то лестное внимание, которое оказано мне при этом».
   Обещал дальше передать Горчакову при свидании с ним все, что знает, но замечал тут же не без большой доли ядовитости:
   "При всеподданнейшем донесении вашему высочеству об этом да будет мне дозволено обратить внимание ваше на — осмелюсь так выразиться — существенную необходимость дать преемнику моему разрешение двигать войска по своему ближайшему местному усмотрению в то время, когда придется ему маневрировать из одного края полуострова в другой и обращать головные войска наступательных колонн, те войска, которые будут ближе под рукой для стратегического направления их от турок к сардинцам, либо к французам, или англичанам и обратно, смотря куда и как понадобится.
   В таком передвижении могут быть войска 6-го корпуса и 8-я дивизия.
   Уполномочие своевременно и по своему усмотрению распоряжаться сею последнею необходимо дать моему преемнику потому, что их императорские высочества государи великие князья между переданными мне высочайшими указаниями изволили, также именем государя, объявить запрещение сближать к себе 8-ю дивизию. Разрешено мне было только одну бригаду передвинуть в случае крайней необходимости, и то не далее как до высоты Симферополя".
   Так в ответе наследнику, хотя тот был в конце февраля уже императором, Меншиков, пусть и осторожными намеками, но все-таки пытался свалить на самого царя Николая ответственность перед историей за свои неудачи в Крыму, который представлялся ему в будущем ареной маневренной войны с интервентами.
   Он не говорил при этом, что он думает об участи Севастополя, но надеялся, что Александр умеет читать между строками и поймет из его письма, что на сохранение Севастополя нет надежды.

IV

   — Ну, кажется, я теперь сделал уже все, что от меня требовалось, — обратился Меншиков к своим адъютантам за завтраком после того, как это письмо было отправлено. — Теперь мне остается только повидаться с князем Горчаковым, а это лучше всего сделать в дороге, может быть в Перекопе, например, но только не здесь… Здесь очень беспокойно. Отсюда я думаю уехать сегодня же.
   — Ваша светлость, простите, но, мне кажется, еще одно не сделано вами… Впрочем, может, и сделано, но только я об этом не знал, — сказал Стеценко, слегка улыбаясь, но серьезным тоном.
   — А именно, что еще? Что ты предполагаешь? — вскинул на него усталые глаза Меншиков.
   — Мне кажется, — впрочем, может быть я ошибаюсь, тогда прошу меня извинить, — кажется, вы не простились с флотом и армией.
   — Ты прав, — это надобно сделать теперь же, пока я еще главнокомандующий, — отозвался на это Меншиков. — После свидания с Горчаковым будет уже поздно, пожалуй… Да, тогда будет поздно, а теперь пока рано еще. Вот какое междупредметное положение!
   Он попытался усмехнуться, но вместо усмешки вышла затяжная гримаса, справившись с которой, он добавил:
   — Из Перекопа можно будет послать обращение к войскам. А теперь вопрос, сколько лошадей нужно будет заложить в мою бричку, чтобы добраться до Перекопа? Я слышал, что очень трудная туда дорога.
   Заложили шесть лошадей в бричку, четыре — в тарантас, в котором ехал камердинер Меншикова с багажом. Несколько верховых казаков собственного конвоя светлейшего сопровождало экипажи. И снова началась дорога.
   Когда выезжали из Симферополя, Меншиков просил своих адъютантов позорче глядеть по сторонам, чтобы не пропустить встречного курьера из Петербурга, так как и в день выезда — 26 февраля — все-таки не было известно и таврическому губернатору Адлербергу, действительно ли умер царь.
   И курьер этот был встречен, но далеко от Симферополя, на одной из почтовых станций: это был князь Паскевич, сын фельдмаршала, генерал-адъютант. Он ехал в Севастополь приводить войска к присяге новому императору.
   Он вез и депеши на имя Меншикова и еще два рескрипта от Александра II. В первом было сказано между прочим:
   «Уволивая вас, для поправления расстроенного на службе вашего здоровья, от всех занимаемых вами должностей, вы остаетесь моим генерал-адъютантом, и я рад буду видеть вас при мне. Если же вы предпочтете остаться в Севастополе, то я вам в этом не препятствую».
   От этой фразы у Меншикова сразу потемнело в глазах, не потому, конечно, что она была безграмотно составлена. Дело было в том, что светлейший, хотя и был назначен сначала командующим, потом главнокомандующим, не был в то же время смещен с занимаемых им раньше должностей — финляндского генерал-губернатора и начальника главного морского штаба, кроме того, что был членом Государственного совета. Первый из полученных через Паскевича рескриптов оставлял его совсем не у дел.
   Второй, данный на следующий день, был несколько милостивее: право заседать в Государственном совете у него не отнималось.
   — Ну вот, кончено, — сказал, простившись с Паскевичем, Меншиков своим адъютантам. — Я теперь только член Государственного совета и ничего больше… Я уже не имею больше права на адъютантов. Теперь мне остается только пристроить вас, потому что остальные, кажется, уже пристроились раньше. Подумайте, — и если я что-нибудь еще могу для вас сделать, я сделаю.
   Когда Стеценко в ответ на это высказал свое желание идти на бастионы, Меншиков был искренне изумлен такой несообразностью.
   — Что ты, помилуй! Я дам тебе самую лестную рекомендацию, и ты перейдешь адъютантом к князю Горчакову! А на бастионах — какое же там движение по службе?.. Кроме того, разумеется, что ведь и небезопасно…
   Нет, ты подумай над этим хорошенько, а скажешь мне об этом потом, когда доедем до Николаева.
   Панаев с первых же слов заявил, что очень хотел бы остаться при светлейшем, хотя бы и не в качестве его адъютанта. Такая привязанность к нему, казавшаяся совершенно бескорыстной, заметно тронула старика, но не Стеценко: он твердо решил вернуться к строевой службе.
   До Николаева же было еще далеко; не близко оказалось и до Перекопа: считалось между Симферополем и Перекопом не меньше двухсот верст. Дорога была убийственная, и именно только теперь, когда пришлось ехать по ней самому Меншикову, он оценил ее по достоинству.
   В сущности не было никакой дороги — была разлегшаяся по степи топь, по которой колесили подводы обозов во всех направлениях, ища более твердого грунта, но делая это совершенно напрасно: грунт был везде одинаковый — лошади по колено, заднему колесу по ступицу. Когда он был жиже, по нем тащились, как по болоту, с огромным трудом, правда, но кое-как тащились. Теперь же после нескольких сухих дней грязь стала гуще и невылазней. Она точно издевалась над всеми усилиями коней и людей. Жирно и звучно чавкая, она засасывала, заглатывала и подводы и ноги. И если шестерик, а за ним четверка экипажей Меншикова едва тащились шагом, то встречные обозы стояли. В них из подвод выпрягали лошадей и уводили к ближайшим станциям, бросая грузы, которые назначались все для нужд армии в Севастополе.
   Светлейший в первые часы этой дороги любопытствовал, что за грузы были брошены беспризорно посреди невылазной степи, и качал сокрушенно головою, что все это до зарезу нужное русской армии, что этого ждут не дождутся, а оно брошено, засосанное пятой стихией — четвертым союзником турок, и нет таких сил в русской природе, которые пришли бы на помощь злосчастным севастопольцам.
   К вечеру все совершенно выбились из сил: и лошади, и кучера, и казаки конвоя, и адъютанты, и камердинер Разуваев, и больше всех, конечно, сам Меншиков.
   Остановились на станции Айбары и здесь заночевали. Однако самая трудная часть пути была еще впереди и именно под Перекопом, который стал казаться зачарованным по своей недоступности.
   Тут от близости Сиваша почва пошла глинисто-солонцеватая, и до того была густа грязь, что колеса экипажей облеплялись ею сплошь и совершенно теряли способность вертеться. Казаки пытались счищать с колес эту грязь своими кинжалами, но не видно было ни конца топи, ни конца бесполезной трате сил. Лошади стали, понурив головы; пар от них шел, как от котлов на ротной кухне. Их оставалось только выпрячь, как это сделали кругом подводчики, потому что кругом торчали, оглоблями кверху, брошенные воза.
   — Хорошо, выпрячь, — и что же делать дальше? — спрашивал Меншиков опытных людей, дававших такой совет.
   — А дальше — верховые, может, доберутся до Перекопа, — отвечали ему, — там в соляном ведомстве, а то даже и на станции, есть быки… Так вот, если пар по десять быков пригонят да запрягут в бричку и в тарантас, те авось как-нибудь вытянут.
   Пришлось отправить казаков за быками. С ними поехал верхом и Стеценко. Меншиков остался в бричке, так как вылезать из нее, чтобы немедленно полуутонуть в грязи, ему, пока еще главнокомандующему Крымской армией, не хотелось.
   Был день. Шли часы. Исполосованная повсюду колесами и уставленная засосанными возами, как ярмарочная площадь, лежала кругом унылая степь.
   Меншикову оставалось только думать — о настоящем, о будущем, о прошлом…
   В одном из рескриптов, им полученных, говорилось о его сыне Владимире: «Известясь о болезненном состоянии сына вашего вследствие сильной контузии, его величество разрешает ему воротиться сюда и вместе с тем назначает его генерал-адъютантом».
   Но еще до получения рескрипта он сам отправил сына в Петербург под предлогом донесения об устройстве Селенгинского редута на склоне Сапун-горы, но больше потому, что тот, естественно, льнул к ставке великих князей, как будто и не желая совсем замечать, что в этой ставке все настроены против его отца. Контузия, полученная им на Инкермане, была из самых легких и послужила просто предлогом, чтобы его выслать из Севастополя. Гораздо тяжелее была «контузия», приобретенная им в детстве и юности.
   Один из образованнейших людей своего времени, Меншиков совершенно не занимался воспитанием сына, и он до такой степени безграмотно писал по-русски, что заставлял краснеть отца, и до такой степени не выносил около себя никаких книг, что светлейший боялся завещать ему свою громадную и очень ценную библиотеку, в которой им самим была внимательнейшим образом, со многими отметками на полях, прочитана каждая книга.
   А между тем Владимир Меншиков был его сын. Как же это случилось, что у него оказался именно такой сын?.. Когда-то, очень давно, когда он сам был еще молод, отец его написал ему, блестящему преображенцу, что нашел для него невесту, и предлагал ему приехать посмотреть ее. Он не поехал, но написал отцу:
   «Je n'ai rien a voir; j'epouserai une chevre si elle a des cornes d'or et si elle est capable de mettre au monde un Menchikoff»[42].
   Козою с золотыми рогами и оказалась его невеста, графиня Протасова, обладательница семи тысяч душ крестьян и целых залежей бриллиантов. Это была безобразнейшая женщина, толстая, краснолицая, глупая, полуграмотная, знакомая только со святцами и житиями святых. Она таскалась по монастырям, беседовала только с богомолками и монахами, окружила себя юродивыми и странниками.
   И все-таки он, усвоивший всю философию восемнадцатого века, женился на ней. Что могло быть общего между ними? Ничего, конечно. Он был красавец самых утонченных манер; она же, появляясь вместе с ним на великосветских балах, была предметом самых откровенных насмешек. Она пыталась наряжаться как можно богаче, но от этого делалась еще смешнее. Кивая на нее, острил он, ее муж: «Не правда ли, я похож на пилигрима в Мекку со своим верблюдом?» Однажды он посоветовал ей явиться на костюмированный бал Орлеанской девой. Она даже и не подумала заподозрить издевательства в этом совете. Костюм Жанны д'Арк был заказан, и она блеснула им на балу, вызвав такую бурю хохота, что вынуждена была уехать.
   В то же время она бешено ревновала его к светским дамам, а чтобы расположить его к себе, прибегала к помощи ворожей и засовывала тайком в карманы его парадного мундира наговоренные корешки, которые высыпались в самых неподходящих для этого местах, когда он доставал платок.
   Меншикова она родила ему, — это и был Владимир, нынешний генерал-адъютант; кроме того, родилась у нее от него дочь, бывшая теперь замужем за Владковским; но он отходил от жены все дальше и дальше и сначала поселился в особом доме, сообщавшемся, однако, с домом жены коридором, потом приказал заложить кирпичом и этот коридор, чтобы даже случайно как-нибудь не встретиться со своей женой.
   С тех пор они больше и не видались. Он делал большую карьеру при дворе, — ездил в одной коляске с царем; она же снова начала ездить по монастырям и принимать у себя странников и юродивых. Заниматься воспитанием детей ему было некогда, да этим и вообще не занимались вельможи того времени, предоставив скучные заботы эти нанятым гувернерам и гувернанткам из иностранцев. Таким гувернером у сына был m-r Voison.
   Когда сыну исполнилось шестнадцать лет и надо уж было отдавать его в Пажеский корпус, отец вздумал проэкзаменовать его сам и испугался его невежества. Он не только не знал, кто был Юлий Цезарь и какой главный город Швеции, — он не знал и сложения, не умел написать правильно под диктовку почти ни одного русского слова, а при чтении русской книги так спотыкался на каждом шагу и немилосердно перевирал слова, что пришлось прекратить эту пытку, вырвав у него из рук книгу… Зато у него была коллекция кнутов и уздечек и даже любовница на содержании.
   За большие деньги нашли ему учителя из преподавателей Пажеского корпуса, кое-как он был принят в пажи. Но через год ему, по безграмотности, предложили все-таки уйти из корпуса. Удалось устроить его в артиллерию, а оттуда перевести в лейб-гусары… Так и остался он круглым невеждой, повышаясь в чинах только благодаря заслугам и положению отца.
   Однако не лучше вышла и дочь. Она засыпала его ругательными письмами с требованиями денег, денег и денег. Эти письма, писанные по-французски, представляли собою верх безграмотности, по-русски же она совсем не писала.
   За долги ее чуть что не сажали несколько раз в тюрьму, и ему, во избежание скандала, приходилось платить за нее огромные суммы. Он называл ее своей Лукрецией Борджиа[43].
   Теперь, в старости и в немилости у судьбы, Меншиков видел, что у него нет и семьи, что он одинок и что это возмездие за легкомыслие молодости.
   Сын его, всегда стоявший перед ним воплощенным укором, вдобавок был и бездетен, и внука Меншикова у него уже не могло быть: род его угасал на его глазах…
   Именно тут, в перекопских топях, представилось ему непростительной оплошностью, что он не удосужился до сих пор разыскать место в Березове, где был похоронен начальник рода Меншиковых, Александр Данилович[44], сподвижник Петра. О его прабабке, жене Александра Даниловича, Дарье Михайловне, сохранилось предание, что она тяжко заболела на пути в ссылку, ослепла от слез и, наконец, умерла в селе Верхний Услон, на пути в Сибирь.
   Там же и выкопал для нее могилу собственноручно Александр Данилович, сам сколотил гроб, сам отчитал по ней псалтырь, сам опустил гроб в могилу и засыпал мерзлой землею, а на могиле положил камень с надписью, тоже выбитой им самим.