— Хи-хи-хи, — скрипуче отозвался Меншиков, и, чтобы заглушить в себе почти испуг какой-то от этого светлейшего хихиканья, Пирогов продолжал с одушевлением:
   — Но что делается на дорогах в Крыму, положительно неописуемо! От Бахчисарая до Севастополя пришлось тащиться ровно двое суток!.. Кстати, в Бахчисарае я встретил полковника Шеншина, командированного вами, ваша светлость…
   — А-а! — несколько оживился Меншиков. — Так вы его встретили?
   — Да, и мы вместе с ним осматривали госпиталь в Бахчисарае.
   — И что же? Как вы нашли его?
   Пирогов несколько помедлил с ответом. Он старался найти такой строй выражений, который был бы не слишком резок, и начал как бы описательно:
   — Два казарменных домика, — домами их назвать нельзя, ваша светлость, — но в них помещаются триста шестьдесят раненых и больных… Нары… промежутков между лежащими никаких нет: плотная стена… Грязь… Вонь, хоть топор вешай! Порядка совершенно никакого: рядом с такими, у которых раны чистые, лежат гангренозные… Температура до двадцати градусов, но окна везде закрыты, воздух снаружи в этот ад не способен проникнуть…
   Шеншин все время держал платок около носа…
   — Да-с, да-с… Но ведь двадцать четвертого числа было еще хуже…
   Столько было раненых, что мы не знали даже, куда их девать и что с ними вообще делать…
   «Как так не знали?! — хотелось почти крикнуть Пирогову. — За кого же принимаете вы солдат, что вы их бросаете, как собак, чуть только они ранены? И, как же могут они биться при таких условиях, если убеждены, что вы их не считаете за людей?»
   Но он сказал не то, что думал:
   — Вот приезжают в самом скором времени сюда еще четверо врачей, командированных великой княгиней, и с ними человек тридцать сестер милосердия…
   При упоминании о сестрах милосердия гримаса исказила лицо Меншикова, и он двумя пальцами почесал левое надбровье.
   — А будет ли толк от них, от этих сестер? — сказал он с усилием. — Как бы не сделать после еще третьего, сифилитического, отделения в госпитале?
   — Не знаю, ваша светлость, — сдерживаясь изо всех сил, постарался спокойнее ответить Пирогов. — Мысль учреждения, очевидно, хороша, и там, в Петербурге, сестры уже были на практике в госпитале… Остается посмотреть, как удастся применить их труд здесь, в Крыму…
   — Да, правда, есть и у нас тут какая-то Дарья… Говорят, что даже перевязывала раненых на Алме… Вообще помогала… За что получила и медаль даже… — Он скептически махнул рукой и добавил:
   — А что, вы уже приютились?
   — Мне, ваша светлость, отвели здесь, на Северной стороне, на батарее, квартиру куда лучше вашей, — не без умысла с презрением оглянул обиталище главнокомандующего Пирогов.
   — Хи-хи-хи… — отозвался Меншиков. — Да вот как видите, — в лачужке живу…
   И он поправил сбившийся набок кожаный валик дивана, служивший ему подушкой, вытащил из-под него кучу каких-то писем и взял очки.
   Пирогов понял, что надобно уходить, и поднялся.
   — Как ваше здоровье, ваша светлость? — спросил он больше из вежливости, чем из участия к нему лично.
   — Да что вам сказать? К моим обычным недугам, кажется, желает прибавиться еще один — наполеоновский, — улыбаясь непроницаемо и подхихикнув, ответил Меншиков.
   — Насморк, что ли?
   — Нет… Задержка мочи… Один раз уже было… Если повторится, то, говорят, придется употреблять катетеры Дворжака.
   — А-а!.. Но ведь при вас есть постоянный врач, ваша светлость?
   — Да, как же… лекарь Таубе-с…
   — Таубе? Что-то знакомая фамилия… Впрочем, Таубе — ходовая фамилия, — может быть, и не тот, которого я знавал когда-то… Честь имею кланяться, ваша светлость!
   — Прощайте-с… Мы близко здесь живем друг возле друга, хи-хи-хи…
   Сутулый старик в халате поднялся, едва не стукнувшись теменем о балки потолка, и сунул Пирогову холодную даже в такой бане руку.
   "Так вот она какова, судьба Севастополя! — ошеломленно думал Пирогов, отходя от лачужки. — Фатум, рок, провидение Севастополя… Хо-ро-ош! Эти ужимки, этот слабый голос, это нервное хихиканье, этот тик, эта задержка мочи (болезнь Наполеона!), эта рука мертвеца, эта скверная шутка по поводу сестер милосердия, — что такое все это? Marasmus sinilis?…[3] И так безучастно отнестись к описанию бахчисарайского госпиталя!.. Разве это такая мелочь, что не стоит малейшего внимания?.."
   Уже смеркалось, когда Пирогов шел к себе на форт № 4. Началась перестрелка, хотя и редкая. Каждый выстрел огромных орудий сильно сотрясал воздух и долго в нем держался, расходясь кругами.

Глава третья
«ДОМА СКОРБИ»

I

   На другой день утром Пирогов, одевшись как можно проще и натянув сверху солдатскую шинель, раздобытую для него одним из живших тут лекарей, отправился для осмотра сводного госпиталя на Северной стороне.
   Его сопровождали приехавшие с ним врачи: Сохраничев — из донских казаков, и Обермиллер — из остзейских немцев; кроме того, при нем был и давний его соработник — лекарский помощник Калашников, человек прекрасного здоровья, завидного аппетита, больших хозяйственных способностей, простого, но меткого остроумия, огромной трудоспособности и полного как будто отсутствия обоняния, что делало его незаменимым при перевязке нечистых ран.
   Врачи госпиталя, почему-то весьма немногочисленные, хотя и был час обычных утренних визитаций, принимали знаменитого хирурга, точно нового своего начальника, с большим почтением, и Пирогову хотелось было в первый день знакомства со своими собратьями по профессии воздержаться в обращении к ним от каких-либо резкостей, однако он очень скоро вышел из равновесия.
   Оказалось, что тут он увидел то же самое, что видел в Бахчисарае, только в гораздо более крупных размерах, так как раненых было свыше двух тысяч человек. Так же лежали многие из них вповалку на нарах или просто на полу, не имея никакой другой подстилки, кроме собственных штанов.
   — Это что такое, а?.. Что это такое, хотел бы я узнать? — возмущался Пирогов.
   Ему объяснили, что не хватает коек, что не могут никак получить соломы для подстилок и для тюфяков; что мокрую от крови солому тюфяков приходится только слегка просушивать, но снова набивать ею те же тюфяки.
   — Надо отправлять как можно больше раненых в тыловые лазареты, если здесь их не могут содержать по-человечески! — возражал Пирогов.
   Но ему говорили, что отправляют по мере возможности, однако все время поступают новые раненые, а также больные.
   — Я знаю, как отправляют отсюда раненых! — перебивал Пирогов. — Я видел лазаретные фуры с ними на всем пути между Севастополем и Перекопом… Ведь эти фуры просто орудия пытки! Соломы в них не было, раненые ничем не покрыты! У иных только шинель надета на рубашку, и ничего больше!.. А всю дорогу лил дождь, был холод! По всей дороге стоит стон: это везут раненых! Разве можно так отправлять живых людей? Конечно, половина из них не доедет до места назначения, а кто будет виноват в этой напрасной их смерти? Врачи… не госпитальное начальство, нет, — прошу мне не говорить этого, — а вы, врачи! Вы не смели позволять такой отправки раненых!
   Врачи отвечали, конечно, что они надеются теперь, с его приездом, на новый порядок дела, что ему, несомненно, удастся вырвать у начальства то, что не могли вырвать они. Однако и набор хирургических инструментов в госпитале оказался на оценку Пирогова тоже очень беден, иные ланцеты были непозволительно тупы, иные даже сломаны.
   И морской и сухопутный госпитали разместились рядом в провиантских магазинах Михайловского форта на Северной стороне и в бараках около них.
   Жирная известково-глинистая грязь, из которой трудно было вытащить ноги, разлеглась между бараками. Соломенные маты для вытирания ног хотя и переменялись по утрам, но к обеду были сплошь заштукатурены грязью и потом уже бесполезны.
   В бараках было не только грязно, но и свету мало проникало в них сквозь узкие и низкие окошки.
   — А как продовольствие раненых? — спросил Пирогов у дежурного врача.
   — Давно уже начали писать бумаги об улучшении довольствия, — ответил тот.
   — Иногда вам все-таки отвечают? — полюбопытствовал Пирогов.
   — Были и такие случаи… Обещали улучшить.
   — Ждете?
   — Ждем… И снова пишем… Ведь бумаги наши должны пройти через несколько ведомств, — это не делается сразу, вам это, конечно, известно.
   — А пока раненые и больные пробавляются этим бумажным кормом? — воззрился исподлобья Пирогов.
   — Что делать?.. У нас много больных крымской лихорадкой. Для них хинин необходим, как воздух, а его нет…
   — Но об этом вы тоже пишете?
   — Пишем! И не только мы одни. Мы извещены, что херсонский губернатор писал харьковскому генерал-губернатору, чтобы тот прислал для херсонского госпиталя хотя бы один фунт хинину, а он ответил, что не имеет и одной унции.
   — Одесса должна иметь хинин, — сказал Пирогов, — ведь она, говорят, не прекращает торговли с заграницей. В Одессу нужно было обращаться, к одесским грекам, а не к харьковскому губернатору!
   — Есть даже такой нелепый слух, будто и не в Одессе, а гораздо ближе к нам — в Керчи — на складе имеется чуть ли не пять пудов хинину!
   — Этот слух немедленно должен быть проверен! — оживленно воскликнул Пирогов. — Это преступление — держать на складе столько необходимейшего препарата и не давать его в лазареты! За это мерзавцев надо судить по законам военного времени!
   Но врач, говоривший с Пироговым, — это был еще молодой человек, завербованный из вольнопрактикующих, — только развел руками и добавил, понизив голос:
   — Говорят, что по всей Новороссии приказано начальством ловить пиявок и отправлять в Крым для нужд больных и раненых… Однако мы что-то их не видим, этих пиявок. Был у нас случай: одному офицеру прописаны были пиявки к сильно контуженной ноге. Мы — к госпитальному начальству: «Есть пиявки?»
   Отвечают: «Были, да передохли». Так и передали тому офицеру. «А в вольной продаже, говорит, нельзя ли достать?» Командировали фельдшера купить ему пиявок, если найдет. И что же? Найти-то нашел, только по империалу за штуку у одного будто бы армянина. Так и пришлось ему заплатить пятнадцать золотых монет за полтора десятка пиявок!
   — Но ведь это же явная шайка мерзавцев! — не выдержав, крикнул Пирогов.
   Врач втянул голову в плечи и повел ею вправо и влево, а убедившись, что госпитального начальства поблизости нет, добавил:
   — Вопрос о хинине в Керчи требует расследования на месте, а с пиявками это уж нам самим пришлось иметь дело.

II

   В это время, переправившись через рейд на баркасе, два солдата одного из пехотных полков принесли своего земляка со свежей тяжелой раной: осколком бомбы размозжило ему ногу ниже колена.
   Раненый был крепкий на вид малый из молодых рекрутов. Пирогов осмотрел его сам и спросил:
   — Как зовут?
   — Рядовой Арефий Алексеев, — бодро ответил раненый.
   — Вот что, друг Арефий, придется ведь тебе эту ногу отрезать, она уж отслужила свое.
   — Воля ваша, резать если, так, значит, режьте, — спокойно сказал Арефий, и его понесли в операционную на черных от крови носилках те же самые двое, которые доставили его сюда из города.
   Пирогов делал ему ампутацию сам; Арефий же под хлороформенной повязкой лежал неподвижно, а когда очнулся, наконец, ему уже забинтовывали остаток ноги.
   — Что, уж как следует я безногий теперича? — спросил одного из своих земляков Арефий.
   — В лучшем виде, — ответил земляк, поглядывая на Пирогова, а Пирогов тоже отозвался весело:
   — Теперь, брат Арефий, дело твое в шляпе… Ничего, и без ноги до ста лет доживешь.
   — А шинель моя игде? — принял деловитый вид раненый, обратясь к одному из земляков. — Достань, Рыскунов, там в кармане узелок есть махонький…
   Рыскунов проворно засунул руку в карман его шинели и вытащил грязную тряпицу, завязанную узлом.
   — Это, что ли?
   — Это самое и есть!
   И Арефий принялся развязывать крепкий узел, помогая рукам зубами.
   Наконец, осторожно достал из тряпицы две рублевых ассигнации и одну из них протянул Пирогову.
   — Ваше благородие, вот, получите от меня за праведные труды ваши, — проговорил он торжественно. — Сам вижу, что постарались вы мне хорошо ногу отрезать, так что я и боли от этого никакой не поимел! Возьмите, дай, вам бог здоровья, сколько могу, ваше благородие!
   — Вот он! Видали, какой! — улыбаясь, кивнул на него Пирогов, обернувшись к Обермиллеру и Сохраничеву; а Калашников не утерпел, чтобы не сделать замечания раненому:
   — Эх, деревня ты! Что же ты его превосходительство благородием зовешь?
   — Превосходительство нешто? — удивленно и растерянно несколько впился глазами в широкую пироговскую плешь Арефий: трудно было и поверить, чтобы генералы делали операции.
   Пирогов же отвел его руку с ассигнацией и сказал улыбаясь:
   — Много это ты мне даешь, друг Арефий, — половину своего состояния!
   Спрячь-ка свою рублевку: на костыль она тебе пригодится, а ноги резать, хоть я и превосходительство, я обязан, за то я жалованье свое получаю.
   Арефий понял, что вышло у него как-то не совсем ловко, хотя и от чистого сердца, рублевку приложил к той, какая осталась в тряпице, и проговорил покраснев:
   — Прощенья просим, ваше превосходительство!
   — А чаю не хочешь? — быстро спросил его Пирогов.
   — Чаю? Пок-корнейше благодарим! — по-строевому ответил Арефий, но, поглядев на земляков, которые улыбались, улыбнулся робко и сам и добавил:
   — А может, заместо чаю водочки чарку пожалуете, ваше превосходительство, для сугрева тела?
   — Можно, братец! Вполне можно дать тебе водки чарку, — тут же согласился Пирогов, и скоро Арефию принесли прямо в операционную водки в оловянной чарке казенного образца.
   Арефий подтянулся оживленно, оперся на локоть, наклонил голову в сторону Пирогова, пробормотал радостно: «За ваше здоровье!», вытянул ее всю, не отрываясь, крякнул, зажмурил глаза, покрутил блаженно шеей, обтер губы согнутым пальцем и сказал вдруг совсем уже неожиданным, детски просительным тоном:
   — Ваше превосходительство! Что я вам хотел доложить, не осерчайте!
   Товарищам вот моим двоим, как они ради меня очень дюже старались, — доставили меня, куда надо было, — неужто нельзя им будет тоже по чарке поднесть? Ведь они труда сколько понесли ради меня, а?
   — Верю, братец, верю, — заулыбался ему во весь свой широкий добродушный рот Пирогов. — Непременно и им дадим по чарке водки: заслужили.
   — Пок-корнейше благодарим, ваше превосходительство! — вытянувшись по-строевому, отчеканили оба егеря, во все глаза глядя на странного лекаря.

III

   Несколько часов провел Пирогов в госпитале, опрашивая и осматривая раненых, иногда же лично делая операции тем, у кого еще не были вынуты из тела штуцерные пули или мелкие осколки разрывных снарядов: хирургов в Севастополе было мало, раненых в результате Инкерманского боя насчитывалось до семи тысяч, кроме того, ежедневно поступали новые после дневных, хотя и довольно вялых, бомбардировок и ночных вылазок.
   Раненные на Инкерманских высотах, правда, деятельно вывозились из Севастополя в тыл на тех «орудиях пытки», какие встречались и Пирогову; эти несчастные оглашали безответную, утонувшую в дождях и грязи степь своими стонами.
   Но на смену раненым в госпитали начали поступать сотнями больные «пятнистой горячкой», «тифусом», то есть сыпняком, который в те времена приписывался скверному воздуху и сырости землянок на бастионах и бивуаках и миазмам от неубранной падали и непохороненных человеческих трупов — жертв войны.
   Пирогов остро чувствовал свое бессилие чем-нибудь помочь в этом гарнизону крепости и полевым войскам.
   — Конечно, — говорил он врачам госпиталя, — в первую голову надо бы распорядиться закопать всю падаль, которая тут чуть что не на каждом шагу повсюду…
   — Даже и в бухте плавает, — дополняли врачи.
   — Вот видите! В бухте — посреди города!.. Я, конечно, прислан сюда в распоряжение главнокомандующего, однако же я, к сожалению, не то чтобы и полномочное начальствующее лицо, — вот в чем штука! Начальник по медицинской части у вас тут, как я уже слышал, Шрейбер — генерал-штаб-доктор и тоже действительный статский советник.
   — Мы его видели только один раз, — вставили врачи.
   — Где же его больше и видеть? Он, конечно, все отчеты составляет о движении раненых и больных и прочие бумаги пишет, — как же его увидеть? А нет чтобы отправить хотя бы целый батальон, чтобы закопать всю падаль в окрестностях и трупы похоронить, где они остались неубранными… А на дороге к Симферополю, может быть, вся тысяча палых волов и лошадей лежит в грязи! Ведь можно себе представить, что будет тут, в Севастополе, весною, если не позаботятся их закопать теперь же! Я, конечно, буду докладывать об этом лично его светлости, но… за успех не ручаюсь… хотя всячески пытаться буду его убедить.
   В тот же день Пирогов со своим штабом переправился в город, чтобы осмотреть главный перевязочный пункт, помещенный в доме Дворянского собрания, и другие столь же печальные места.
   По мере того как Пирогов в простой солдатского сукна шинели и в лекарской фуражке, сдвинутой на затылок, подходил от Графской пристани к дому Дворянского собрания, он оглядывался кругом и радовался вслух, что не замечал особенно зияющих следов бомбардировки, а красивое здание собрания совершенно его пленило.
   Однако стоило ему только войти в большой двусветный танцевальный зал, чтобы он передернул ноздрями и оглянулся на своих врачей, пораженный.
   Внешне тут было гораздо чище, чем в бараках на Северной. Тут стояли правильными рядами и не слишком часто койки одного образца и с одинаковыми зелеными столиками около них; пол был паркетный, и даже белелись половики между рядами коек, как в заправской больнице, но тяжелый жуткий запах мертвецкой отталкивал и заставлял непроизвольно искать в кармане платок или портсигар.
   Только бравый лекарский помощник Калашников проявлял довольно живое любопытство, оглядывая высокие белые стены с пилястрами из розового мрамора: зал этот казался ему ненужно роскошным для перевязочного пункта, и только.
   Можно было и в самом деле подумать об этом лекарском помощнике, что он совершенно лишен обоняния, однако он первый наклонился над паркетинами пола, покоробленными уже и треснувшими здесь и там, присмотрелся к ним и сказал Пирогову:
   — Тут, кажется, чуть ли не на вершок в глубину крови натекло в трещины: она это и гниет… Моют, должно быть, пол швабрами, — да разве вымоешь, если впиталось?
   — Да, этот дом надо основательно проветрить, — отозвался ему Пирогов.
   Раненые лежали на койках под одинаковыми серыми одеялами, но, обходя их, как на визитации, Пирогов скоро увидал и здесь ту же беспомощную неразбериху, какая поразила его в Бахчисарае и повторилась в госпитале на Северной: гангренозные, дни которых были уже сочтены, а раны заражали воздух, помещались рядом с теми, которых пока еще совсем не звала к себе смерть, которые по всем признакам должны были выздороветь и вернуться в строй. Кроме того, здесь же почему-то оставались и легко раненые, в то время как их гораздо лучше было бы собрать где-нибудь в другом, не столь печальном месте или даже отправить после перевязки в их войсковые части.
   У нескольких раненых Пирогов нашел рожистое воспаление.
   — Ну, эта гадость приобретена уже здесь! — возмущенно говорил он. — Смело могу предсказать, что подобных случаев будет чем дальше, тем больше… Нет, знаете ли, решительно перевязочный пункт этот надо как следует очистить и проветрить: он стал чрезвычайно опасен для здоровья!
   Около него столпились несколько человек экстренно собравшихся здешних врачей, между которыми оказались один американец и двое немцев из Пруссии, — все хирурги. Последние знали о Пирогове по его работам и смотрели на него с большим почтением.
   На хорах, откуда еще 30 августа гремели туши и вальсы оркестра Бородинского полка, теперь был склад бинтов, корпии, компрессов, белья, одеял — всего необходимого для раненых, а бывшая бильярдная — обширная светлая и с богатыми зелеными обоями, украшенными золотым тиснением, стала теперь операционной.
   В этой комнате, где предстояло Пирогову сделать огромное число ампутаций, трепанаций, резекций, он задержался на несколько минут, оценивая на глаз и подбор инструментов в шкафу, и стол для раненых, и то, как именно падал из окон свет на этот стол, и прочее, что влияет на удачу операций.
   Здесь и застал его командированный Меншиковым, чтобы его сопровождать, лейб-медик светлейшего — лекарь Таубе, в котором Пирогов едва узнал своего старого знакомца, бывшего студента Дерптского университета.
   Теперь это был дородный, высокий человек с загадочной улыбкой на сытом лице, говоривший размеренно, важно и веско, как подобает настоящему лейб-медику. Тогда же это был длинный и тонкий белесый молодой человек, панически боявшийся экзаменов.
   Особенно трагически переживал этот студент экзамены на степень лекаря. Он решил даже заболеть, чтобы не ходить на экзамены. Однако суровый декан Вальтер приказал педелям доставить его для экзамена по своим предметам к себе на дом. Так как приказ был строгим, то педеля, возможно, обошлись со студентом Таубе и без достаточной нежности, но на дом к Вальтеру он был доставлен. Однако он решительно заявил, что стоя отвечать не может.
   — Садитесь в кресло! — предложил ему Вальтер.
   Но и кресло не удовлетворило Таубе.
   — Я не могу сидеть, — сказал он мрачно.
   — Ложитесь на диван в таком случае! — прикрикнул Вальтер.
   Уложили на диван, принесли холодной воды, и экзамен начался…
   Подробностями этого оригинальнейшего экзамена долгое время жил склонный к анекдотам Дерпт. Но теперь Пирогов видел справедливость старой французской поговорки: «Riga bien, qui rira le dernier»[4]: лейб-медик главнокомандующего, говоря с ним, улыбался и снисходительно и даже покровительственно, пожалуй.
   А в одном из бывших кабинетов собрания, как раз именно в том, где так недавно, всего два с половиной месяца назад, Меншиков и другие старшие в чинах из севастопольского гарнизона и флота рассуждали о том, отважатся ли союзники высадить десант, Пирогов встретился с Дашей.
   В кабинете этом лежало человек десять тяжело раненных и уже прошедших через операционную матросов и солдат, между ними был и один француз с отрезанной по плечо рукой, который восторженно глядел на Дашу, помогавшую фельдшеру перебинтовывать его соседа, и повторял:
   — An la soeur, la soeur[5]!
   Сюда перевелась Даша всего несколько дней назад, после того как хатенку ее на Корабельной совершенно разнесло большим английским снарядом, но здесь, на новом для нее перевязочном пункте, она старалась держаться как старослужащая, отлично знакомая с лазаретной обстановкой и понимающая с полуслова, что и как надо делать.
   Она успела уже привыкнуть к здешним врачам, но когда они вошли в эту небольшую палату сразу несколько человек, в окружении еще нескольких новых, такое многолюдство не могло ее не встревожить, и она так и застыла, обернувшись к ним, с бинтом в руках, с вопросом в расширенных синих глазах и с невольным замиранием сердца.
   А Пирогов, заметив у нее на груди, на белом переднике, серебряную медаль на алевшей аннинской ленте, сразу догадался, кого он видит, но на всякий случай обратился вполголоса к Таубе:
   — Дарья?
   — Да, это есть Дарья, — снисходительно улыбнулся Таубе.
   — Гм… А я ведь представлял тебя гораздо постарше, Дарья.
   Здравствуй! — весело сказал Пирогов.
   — Здравствуйте, ваше… — запнулась она, затрудняясь определить его чин.
   — Что стала в тупик? — притворно нахмурился Пирогов. — Бери как можно выше!.. Медаль, смотри-ка ты, уж заслужила, ого!
   — И еще, кроме этого, пятьсот рублей деньгами, — не то одобрительно, не то порицательно добавил Таубе.
   — Пятьсот? Вот, полюбуйтесь-ка на нее! Замужняя?
   — Никак нет, девица, — ответила Даша.
   — Завидная невеста! Это кто же именно, — его светлость так наградил ее? — спросил Пирогов Таубе, удивясь.
   — Не-ет, — сделал непроницаемую легкую гримаску Таубе. — Это по приказу из Петербурга.
   — А-а! Но кто-нибудь отсюда же сделал представление?
   — Кажется, что это покойный адмирал Корнилов, насколько я слышал…
   — Вот кто, тогда понятно… Так вот, Дарья, скоро сюда приедет целая община сестер милосердия, чтобы одной тебе не было жутко здесь, — положил Даше на плечо руку Пирогов.
   — Какая же тут жуть? — удивилась Даша. — Да теперь и стрельбы стало мало совсем.