— Она не может происходить нигде, кроме как на русской земле, — уверенно проговорил Шверер, намереваясь читать дальше, но Гаусс рассмеялся:
   — Нет, нет — это какая-то «клюква», кажется так говорят сами русские?.. Перенесём этот спор на другой раз и в другое место. Сейчас мы ждём ответа: с нами вы или нет?
   — Мне кажется, — сухо ответил Шверер, — я должен подождать.
   Гаусс поднялся и молча протянул Швереру руку. Пруст заискивающе тронул приятеля за пуговицу:
   — Подумай, хорошенько подумай, Конрад! Упущенные возможности редко возвращаются. Ты должен это хорошо знать по старому опыту с Гофманом.
   Шверер понял намёк на свои прежние неудачи в штабе генерала Гофмана и ещё более сухо ответил:
   — Я и не хотел бы принимать слишком быстрых решений. Он поклонился и быстро вышел.
   Пруст безнадёжно развёл руками:
   — Невозможный упрямец!
   — И все так же неумен.
   — Мы найдём путь к отставным офицерам и через его голову.
   — Сейчас вы опять заговорите о «Стальном шлеме», — проворчал Гаусс, — а мне нужны хорошие офицеры. Нам предстоит не демонстрировать на улицах, а работать, настойчиво работать!.. Впрочем, вернёмся к этому позже. Сейчас нужно решить вопрос: что ответить Рему?
   — А о чём он просит?
   — Хочет, чтобы мы его поддержали. Я ничего не имею против него. Уверен, что мы легко выкинем его из игры, как только дело будет сделано. Но нужно выяснить его намерения. Не те, о которых он говорит, а те, которые он скрывает. Поезжайте к нему!
   — Разрешите говорить от вашего имени?
   — Только не это! — воскликнул Гаусс.
   Генералы расстались. Пруст в тот же день по телефону назначил свидание Рему. Но прежде чем ехать к нему, решил повидаться с полковником Александером. Пруст думал, что отношения, сохранившиеся ещё с прошлой войны, позволяют ему запросто поговорить с «вечным» начальником разведки. Разумеется, Пруст был далёк от мысли открывать ему истинную цель своего визита. Он заехал под предлогом справки по служебному делу и скоро понял, что Александер знает не только все, что ему следует знать о Реме и его намерениях, но знает также и то, что эти намерения известны Герингу. Пруст сейчас же сообразил: если все известно Герингу, то непременно известно и Гитлеру. Вывод можно было сделать один: игра с Ремом — игра с огнём. Нет никакого смысла лезть в эту игру. Именно так он и изложил дело Гауссу.
   От Гаусса Пруст поехал к Герингу. Он счёл за благо сообщить ему о предложении участвовать в заговоре, которое Рем сделал Гауссу.
   Геринг горячо пожал Прусту руку, делая вид, будто впервые слышит о возможности сговора между Ремом и генералами. Он попросил передать Гауссу просьбу не позже чем завтра прибыть для наиважнейшего разговора.
   Вернувшись под утро домой, Пруст вызвал по телефону Гаусса.
   — Сожалею, экселенц, что вынужден разбудить вас, но мне только что звонил генерал Геринг.
   — Вам — Геринг? — не скрывая удивления, спросил Гаусс, силясь попасть ногою в туфлю.
   — Он приказал передать вам приглашение побывать у него. Какое время визита позволите сообщить его канцелярии? — Пруст говорил официально и сухо, как и должен был говорить человек, знающий, что каждое сказанное им по телефону слово записывается аппаратами подслушивания.
   Трубка долго молчала.
   — Вы полагаете, мне следует поехать?.. Может быть, вам? — спросил Гаусс.
   — Господин министр хотел видеть лично вас!
   В назначенное время Гаусс входил в особняк Геринга. Его не заставили ждать. Разговор сразу принял деловой характер. Генерал понял, что Геринг в курсе соглашения, к которому Гаусс пришёл с Гитлером в Берхтесгадене.
   — Я хочу, — сказал Геринг, глядя в глаза Гауссу и стараясь уловить впечатление, какое произведут его слова, — действовать рука об руку с вами, как старый боевой коллега!
   Гаусс ещё больше выпрямил и без того прямую спину. Его монокль блеснул так надменно, что Геринг сразу сбавил тон: повидимому, старый осел не желал признать в нём равного! Хорошо, Геринг потерпит.
   — Между нами не должно быть ничего, кроме полной откровенности, — сказал он. Губы Гаусса оставались упрямо сжатыми. Геринг начинал терять терпение. Он уже отвык церемониться с собеседниками. — Известно ли вам, что на-днях состоится выступление штурмовых отрядов во главе с Ремом?
   — Я не слышал о том, чтобы предполагались какие-либо парады, — уклончиво ответил Гаусс.
   — Речь идёт не о параде. Рем рассчитывает на то, что войска рейхсвера присоединятся к штурмовикам!
   — На каком основании? — холодно спросил Гаусс.
   — Вот именно: на каком основании? — воскликнул Геринг и едва удержался от искушения похлопать генерала по колену. — Мы с фюрером тоже спросили себя: кто дал Рему право впутывать в свои сомнительные комбинации имя нашего рейхсвера?
   Мысли Гаусса текли не слишком быстро, но ему было ясно одно: то, что предположено сделать руководителями промышленности от имени Гитлера, по существу, является не чем иным, как ещё одним переворотом. На это Гаусс согласен при условии: во главе переворота стоит сам Гитлер. Это, пожалуй, и есть та формула, которая устраивает всех. Пусть лучше пока ефрейтор, чем штатский человек. А потом? Потом можно будет снова посчитать, кто кому должен!
   Несколько мгновений Геринг и Гаусс смотрели друг другу в глаза. Геринг уставился на генерала исподлобья, как рассерженный бык.
   Неровным от прерывистого дыхания голосом он выбросил:
   — Вы не выступите ни на чьей стороне?!
   Гаусс молча склонил голову.
   — Вы отказываетесь нам помочь?!
   Геринг вскочил.
   Гаусс, не поворачивая головы, уголком глаза следил за ним. Волнение министра говорило больше, чем тому хотелось бы. Как сказал Мольтке? «Армия является самым выдающимся учреждением государства, ибо только она делает возможным существование остальных учреждений того же государства: все политические и гражданские свободы, все завоевания культуры, финансы, самое государство существуют и падают вместе с армией». Да, Гаусс полагал, что в отношении Германии это было именно так и так должно было бы оставаться, хотя и во времена Мольтке прусские юнкеры, «капитаны» промышленности и банковские короли стали истинными хозяевами Германии и её армии вместе с генералами. Гаусс понимал, что как первые без вторых, так и вторые без первых не стоят ничего. Магнатам промышленности а плутократам нужна была вооружённая сила, чтобы держать в узде работающую на них Германию. Генералам нужны были деньги и для армии и для самих себя. В этом смысле они так же, как любой предприниматель, не отделяли интересов армии в целом от своих собственных. Крушение армии было бы их личным крахом — политическим и финансовым. Гаусс отлично понимал, что от решения, которое ему предстояло принять, зависело многое, если не все. Сохранят ли военные ту роль в стране, о которой говорил Мольтке, удержат ли генералы и сам он, Гаусс, то положение, какое всегда обеспечивалось им силою штыков? От правильного решения зависело то, что было недоступно пониманию Мольтке: падение или восхождение к вершинам власти ещё более полной, которая в мечтах каждого генерала, и Гаусса в том числе, простиралась далеко за пределы казарм, штабов и прусских наследственных латифундий — к банковским сейфам, к пакетам промышленных акций, к директорским кабинетам монополий и министерским портфелям. Что будет, если Гаусс откажет сейчас в помощи Гитлеру и его клике? Интересы дела диктуют необходимость протянуть руку помощи этому толстому фанфарону Герингу. Но сделать это нужно так, чтобы армия все же оставалась в стороне от драки. Она — единственная сила, способная в любой момент вмешаться на стороне тех, кто возьмёт верх.
   Гаусс отчеканил:
   — Мы не можем пойти на то, чтобы рейхсвер вышел на улицу. Но это не значит, что мы не имеем средств помочь вам. Оружие штурмовиков на время отпуска сдано на склады. Значит, первая задача: не дать им возможности получить оружие.
   Геринг с интересом вслушивался в слова генерала.
   — Второе: ваши эсесовцы располагают только лёгким ручным оружием, — продолжал генерал, — пистолетами и ограниченным количеством винтовок при почти полном отсутствии пулемётов.
   — Совершенно верно.
   — У вас всего несколько полицейских броневиков.
   — Совершенно верно.
   — Ни одной пушки.
   — Вот именно!
   — Все это я могу дать.
   — Это может быть спасением! — сказал Геринг и в волнении прошёлся по комнате. Потом он остановился перед генералом, молча глядя в пол, как будто изучая узор ковра. Он не знал, должен ли открывать Гауссу карты.
   — Я решаюсь открыть вам одно обстоятельство, которого вы не знаете, — сказал он. — Рем намерен вывести своих людей на улицу тридцатого июня. Мы не можем ждать, пока он соберёт их в кулак. Движение должно быть обезглавлено в зародыше. Мы должны взять их порознь. Фюрер избрал для этого ночь на тридцатое.
   — Это ничего не меняет, — сказал Гаусс. — Рейхсвер останется в казармах… до моего приказа.
   Геринг глядел на генерала, не в силах вымолвить ни слова. Потом приблизился к нему, крикнул:
   — Но почему?!
   — Car tel est notre bon plaisir[9], — иронически улыбнувшись, ответил Гаусс.
   — А-а! Ждать и потом нанести последний удар побеждённому? Свой генеральский coup de grace?..[10] — Геринг угрожающе спросил: — Вы не дадите никакого приказа?.. Так вы никогда не выйдете отсюда!..
   Неторопливым движением Гаусс поднялся с кресла и зашагал прочь.
   Несколько мгновений Геринг глядел в прямую узкую спину удалявшегося генерала. Потом догнал его и, заглянув Гауссу в лицо, задыхаясь, спросил:
   — А как же оружие?
   Гаусс сверху вниз посмотрел на Геринга.
   — Я пришлю офицера. Он составит список необходимого.
   — Благодарю вас! — через силу выдохнул Геринг.
   — Оружие будет отпущено эсесовцам из арсеналов Берлинского округа.
   — Благодарю вас, — повторил Геринг и, натужась, распахнул перед Гауссом тяжёлую дверь.

23

   Генерал Леганье вынул портсигар и закурил, придавая тем самым беседе менее официальный характер.
   — Довольно трудная ситуация, не правда ли?
   — Да, мой генерал, — ответил капитан Анри. — Информация становится все более противоречивой.
   — Значит, атмосфера накаляется. Нужно не пропустить момента, когда наступит взрыв! — Генерал поднял взгляд на Годара. — Что у вас?
   — В одну из моих контор поступили случайные сведения…
   — Иногда они бывают ценнее плановых.
   — На этот раз, мне кажется, именно так и есть: недавно открывшийся великосветский журнальчик «Салон» — почтовый ящик.
   — Чей?
   — Англичан.
   — Точнее.
   — Пока не могу утверждать, — ответил Годар, — но, судя по тому, что журнал финансирует капитан Роу…
   — Опять Роу!
   — Вот именно, мой генерал. Его служба, повидимому, заинтересовалась событиями, назревающими в нацистской партии.
   — Ага! Наконец-то и англичане сообразили!
   — Да, мой генерал! Они установили непосредственное наблюдение за штабом Рема. Но всё, что поступает от их агентуры, отныне проходит через мои руки.
   — Точнее!
   — Мой человек посажен в редакцию «Салона».
   — Очень хорошо. Смотрите только, чтобы Роу с его фунтами не взял и этого человека на своё иждивение! — Генерал поверх пенсне посмотрел на капитана Анри. — Вам нужно держать связь с Годаром.
   — Да, мой генерал.
   Леганье вытянул перед собою руки и погладил полированную поверхность стола.
   — Вот что, господа. — Генерал быстро окинул взглядом обоих офицеров. — Нам известно, что в чёрном списке Гиммлера значатся имена генералов Шлейхера и Бредова. Не только потому, что Шлейхер предполагаемый канцлер в случае удачи покушения на Гитлера, а Бредов его друг и доверенное лицо. В тысяча девятьсот девятнадцатом — двадцатом годах рейхсканцлер Гитлер значился в списках агентов нашего бюро. Фон Бредов служил тогда в разведывательном отделе рейхсвера. Ему стало известно, что Гитлер работает и на французов. В то время это Бредову, повидимому, не мешало, и он подшил доставшиеся ему сведения к личному делу ефрейтора Гитлера. Не знаю, с какою целью фон Бредов не выполнил позднее приказа об уничтожении этого личного дела, но факт остаётся фактом: эти документы — в руках генерала фон Бредова. Бредов показывал их генералу фон Шлейхеру. Тайна «фюрера» стала достоянием уже двух лиц. Впрочем, их, может быть, и трое.
   — Кто же третий? — спросил Годар.
   — Трудно предположить, чтобы фон Бредов не сообщил такое открытие тогдашнему главе баварского правительства — Кару.
   — А имя Кара? Оно тоже в списках Гиммлера? — с интересом спросил Анри.
   Генерал Леганье пожал плечами.
   — Сомневаюсь, — сказал он, — чтобы Бредов держал этот документ дома. Возможно даже, что именно он и находился в саквояже, с которым мадам фон Бредов недавно летала в Швейцарию. Документ депонирован в каком-нибудь из швейцарских сейфов. Нужно сделать так, чтобы в случае, если с генералом фон Бредовым что-либо произойдёт, документ не миновал наших рук.
   — Этот документ по праву принадлежит нам! — сказал капитан Анри.
   — В тот день и час, когда убийцы явятся к Бредову, наш человек с формальной доверенностью, подписанной Бредовым и заверенной нотариусом, должен явиться в швейцарский банк, где лежит документ. Иначе может быть поздно, — сказал Годар.
   — Так, — генерал с уважением посмотрел на майора. — Вы правы, совершенно правы: нужна доверенность за подписью Бредова.
   — Нужно принять меры к тому, чтобы документ не перекочевал в Германию, прежде чем Бредов будет убит, — заметил Годар.
   — Разумеется.
   Вставая, Леганье в последний раз провёл ладонями по лаку стола, как бы отодвигая от себя нечто невидимое, что только что нагромоздили перед ним офицеры.
   Годар брёл не спеша. Он шаркал ногами и горбился, как человек, несущий на себе непомерную тяжесть. Это не был груз лет. Несмотря на наружность пожилого человека, Годару едва было сорок пять. Его состарило бремя знаний, которые можно было назвать отрицательными знаниями. Каждый день в каждой из папок своего регистратора он обнаруживал нечто новое. Однако это новое не только обогащало его, но с каждым открытием делало все бедней и бедней. Это было знание всех самых тёмных, самых неприглядных сторон жизни. Оно неуклонно вело к духовному обнищанию. Узнавая новое, майор должен был зачёркивать что-нибудь положительное в списке моральных качеств, присущих общепринятому понятию «человек». Сам Годар участвовал в отыскании новых и новых способов культивирования и умножения отрицательных качеств в человеке. Он цеплялся за каждое из них, как за удачное открытие, и старался их использовать в интересах своей службы. Он под микроскопом разглядывал человеческую совесть, отыскивая в ней тёмные местечки, к которым можно было бы придраться, изъяны, которые можно было бы увеличить, развить до размеров язвы, не дающей жертве жить нормальной жизнью честного человека. Алчность, честолюбие, развращённость, бесчестие, личная вражда и политическая распря, измена, кража, убийство — все годилось на потребу разведке Третьей республики. Подкупом, угрозой, шантажом — всем этим привык пользоваться Годар для исполнения своих служебных обязанностей начальника отдела контрразведки по Германии. Давно миновало время, когда он задумывался над допустимостью того или другого метода привлечения секретного сотрудника. Граница между добром и злом стёрлась в его сознании.
   Сорокапятилетний старик, страдающий эмфиземою лёгких, кашляющий от каждой сигареты так, что разрывалось горло, и безвольно закуривающий следующую сигарету от ещё не докуренной, Годар плёлся теперь по бульвару к своей конспиративной квартире, где предстояло принять нескольких секретных сотрудников и изобрести несколько новых подлостей.
   Годар повернул с бульвара в боковую улицу и ещё раз в узкий переулок с едва видимою сверху полоскою неба, с мокрою, непросыхающею мостовой. Минуя конуру консьержки, он старался не привлечь её внимания и стал с кряхтеньем подниматься по тёмной лестнице. Сегодня он должен был получить копии свежей почты, прошедшей через редакцию «Салона». Там будет что-нибудь новенькое об этой сваре в Берлине. Годар предвкушал эти секретные новости так же, как любой рантье ждёт хлёсткой статейки о вечерних дебатах в палате, от которых зависит, поднимутся или упадут «алжирские железнодорожные». Годара занимал вопрос, кто первым перехватит компрометирующие Гитлера документы Бредова — второе бюро или боши? А вопрос, убьют или не убьют фон Бредова и Шлейхера, даже не приходил ему на ум.
   Наконец затянувшийся служебный день был закончен. Перебросив через руку пиджак, с тёмными пятнами пота на рубашке в тех местах, где прилегали подтяжки, с глазами, выражающими полное безразличие ко всему окружающему, он вышел на улицу. Путь домой, который он всегда проделывал пешком, лежал мимо Центрального рынка. Это был час, когда торговля уже заканчивалась. Годар шёл мимо цветочного ряда. Последние цветочницы складывали свои опустевшие корзины. Метельщицы собирали в кучи остатки раздавленных и поломанных стеблей и увядших лепестков, смешанных с пылью, забрызганных грязной водой, лужами стоящей в выемках асфальта. Кисло-горький запах увядшей зелени смешивался с витающим ещё под стеклянными сводами ароматом цветов, целый день отдававших свои испарения этим стенам, этим камням, плетению корзин, полотну зонтов. Казалось, все это напоминало о вакханалии запахов и красок, какая бушевала здесь с самого раннего утра, когда нагруженные цветами тележки подъезжали сюда едва ли не изо всех улиц, примыкающих к рынку. Пряное дыхание роз, едва уловимый запах резеды, аромат левкоев и душистого горошка — все это сладким туманом висело над цветочным рынком. Отсюда эти ароматы растекались вместе с возками торговцев, с корзинками цветочниц по всем бульварам, по площадям и улицам Парижа. Где бы парижанин ни захотел купить цветы — у входа в кафе или на паперти храма, под навесом газетчицы или у палаты депутатов, — их источником был Центральный рынок. В далёкие годы, молодым человеком, только что обосновавшимся в Париже, Годар не мог равнодушно проходить мимо рынка. Он с детства сохранил нежную любовь к цветам — привязанность провинциала, взращённого на цветочных плантациях Прованса. Он любил смотреть, как женщины деятельно сортируют только что привезённые цветы, как их проворные руки с нежностью, неожиданной для торговок, разбирают тонкие стебли, с какой ловкостью опрыскивают водой огромные разноцветные пучки. Он любовался сверканием капель, осыпавших тонкие лепестки, словно утренняя роса.
   Да, это действительно все было. Но как бесконечно давно… Быть может, нынче и сам он с недоверием выслушал бы рассказ о молодом лейтенанте, не возвращавшемся домой без букетика фиалок. Да и трудно было бы, в самом деле, поверить, что тот юный любитель цветов и этот усталый человек с поникшей головой, с глазами, так равнодушно глядящими на мир, — одно существо.
   Но вот именно сегодня, в день, когда слой грязи, осевшей в его душе, был особенно толст и отвратительно липок, по какой-то необъяснимой случайности, — а может быть, и вовсе не случайно, а в силу железного закона контрастов, — поравнявшись с рынком, Годар уловил струю аромата, донесенную порывом ветра из-под стеклянного навеса цветочного ряда. Трудно предположить, чтобы эта струя дошла до него впервые — ведь он проходил здесь каждый день и почти всегда в это же время. Трудно предположить, чтобы его обоняние никогда до сих пор не улавливало этого аромата. Так почему же именно сегодня эта волна и этот аромат привлекли его внимание, спавшее столько лет, и возбудили воспоминания, которые сам он считал давно похороненными?
   Он остановился с выражением недоумения на лице. Словно кто-то схватил его за руку и крикнул ему нечто невероятное. Несколько мгновений он стоял в растерянности, глядя на расходящихся торговок, на повозки, увозящие корзины из-под цветов, как будто не мог понять, где он, почему он тут и что вообще происходит рядом с ним. Но вот ноги его сами повернули к рынку. Он вошёл под стеклянный свод и, шагая через струйки грязной воды, текущей из-под швабр метельщиц, пошёл по ряду. В самом конце его, возле какой-то, видно случайно замешкавшейся, торговки, он остановился. С недоумением и даже как будто со страхом глядел, как она, ещё утром с такою нежностью разбиравшая ароматные пучки, теперь безжалостно кидала остатки непроданного и увядшего товара в корзину.
   Так он стоял несколько мгновений, потом подошёл к женщине и, протянув ей пять су, негромко сказал:
   — Прошу вас, мадам, немного цветов.
   — Они уже совсем завяли.
   — Ничего… право, это ничего не значит… Прошу вас.
   Это было сказано с такой робостью, что теперь женщина с нескрываемым удивлением посмотрела на Годара, на его усталое лицо, на тёмные мешки под глазами и неопрятную копну серых от седины и перхоти волос.
   — Берите сколько хотите, — сказала она. — Нет, нет, деньги мне не нужны… Берите. — И она с безжалостностью профессионалки опрокинула к его ногам корзину. — Все равно все пойдёт на помойку.
   Рука Годара повисла в воздухе, потом в бессилии упала. Не говоря ни слова, он повернулся и пошёл прочь.

24

   Геринг был в отчаянии: Гитлер опять колебался — следует ли применять к самому Рему ту же суровую меру, какую высшее фашистское руководство, олицетворяемое Гитлером и его приближёнными, определило для всех, с кем было решено расправиться под предлогом приведения к повиновению штурмовиков.
   В этот список Гитлер с неожиданной для Геринга лёгкостью включил сотни даже самых близких ему людей. Многие из них не только никогда не состояли в рядах СА, но имели к ним самое отдалённое отношение — разве только в качестве сочувствующих.
   Но вот он, Гитлер, уже в третий раз вычёркивал из списка намеченных жертв имя Рема. То он приходил к выводу, что Рем является его главным врагом и соперником, то ему снова начинало казаться, будто все доносы на штаб-шефа — фальсификация. Он кричал, что это поклепы, выдуманные врагами Рема и его собственными тайными врагами, стремящимися убрать от него старого друга, соратника и защитника.
   Геринг приходил в бешенство от этих колебаний. Он требовал от тайной полиции новых и новых доказательств ремовского заговора. Но и эти доказательства далеко не всегда оказывали на Гитлера нужное действие. Иногда он подозрительно косился на Геринга или Гиммлера, а подчас демонстративно рвал в клочья секретные доклады гестапо.
   Когда Геринг показал Гиммлеру портрет Гитлера, будто бы служивший Рему мишенью для стрельбы, Гиммлер только рассмеялся:
   — Плохая работа, — сказал он, — да, совсем неважная работа. Тот, кто изготовлял эту картинку, повидимому, не знал, что фюрер в последние дни снимает панцырь только тогда, когда садится в ванну. И то, если двери ванной комнаты хорошо заперты. — Он вынул перо и нарисовал на лбу Гитлера несколько аккуратных кружков. — Вот как должен упражняться тот, кто хочет быть ему страшен. Сюда. — Он постукал обратным концом стило по лбу портрета. — Только сюда!.. Это может ещё показаться убедительным, если вы докажете, что практикующийся научился всаживать пулю в пулю. — И, подумав, прибавил: — Я пришлю вам то, что нужно.
   И действительно через день Кроне привёз Герингу новый портрет. На нем изображение Гитлера было выполнено в гораздо более натуралистичных тонах и в крупном масштабе. Лоб фюрера носил следы попаданий пистолетных пуль.
   — И вот ещё, — почтительно сказал Кроне, передавая Герингу два пистолетных патрона. — Фюрер должен знать, чем всегда заправлена обойма господина штаб-шефа: одна разрывная пуля, другая отравленная, одна разрывная…
   — Боже милостивый! — патетически воскликнул Геринг. — Неужели он не поверит даже этому?
   Кроне дал совет:
   — Пусть этот портрет свезёт господин Геббельс. Убеждать — его профессия.
   — Вы правы! — Геринг не скрывал облегчения, испытываемого от подобного решения. — Вы правы, как всегда, мой умный Кроне!
   Он тут же позвонил Геббельсу и условился обо всём.
   С этим было покончено, и, казалось, Геринг мог успокоиться. Вместо того в течение последующей беседы глаза его беспокойно перебегали с лица Кроне на его руки, бегали по самым, казалось бы, неинтересным предметам обстановки. Кроне быстро понял, что толстяк взволнован, хочет, но не решается о чём-то говорить. Кроне решил ему помочь, чтобы выудить ещё что-нибудь, что может оказаться полезным и ему самому. Наводящими вопросами Кроне вызвал его на откровенность. Эта откровенность оказалась действительно интересной: желая «чистки», сам подталкивая на неё Гитлера, Геринг, оказалось, боялся её. Он боялся дальнейшего развития событий после того, как силами гестапо и СС, может быть даже при содействии рейхсвера, будет покончено с Ремом и со всеми преданными ему людьми. Разумеется, конец Рема — это конец тучи, способной разразиться неожиданной грозой и покончить со всеми ними, до Гитлера включительно. Но вот в чём заключался вопрос: расправившись с Ремом и его приверженцами, остановится ли Гиммлер? Какие тайные директивы получил он на этот счёт от молчаливо сидящих на Рейне промышленных князей? Не расходятся ли эти директивы с тем, что хозяева Германии приказали Герингу и Гитлеру? Где гарантия, что, ликвидировав штурмовика Рема, Гиммлер не разделается и с Гитлером?.. Рейхсвер?.. Не может ли случиться, что генералы рейхсвера будут сидеть сложа руки и смотреть, чем кончится дело, а может быть, исподтишка и помогут Гиммлеру?.. Все казалось Герингу до крайности запутанным и неверным. Он не верил никому и ничему…