Шествие с останками юной Люсии приближалось к рампе. Звуки траурного марша стихали.
   Мать: «Прощай. Я уже все сказала, провожая тебя… Если бы я имела четвёртую дочь, я сказала бы ей, как когда-то тебе, Люсия: теперь иди!»
   Пассионария обнимает старую мать и восклицает:
   «Я хотела бы быть твоей четвёртой дочерью!»
 
   Зинн вскочил. Он больше не мог сидеть; он хотел туда — на каменное плато Гвадаррамы.
   Занавес опущен, но рукоплескания не умолкали. Сквозь них прорвался откуда-то из задних рядов крик:
   — Салют, Испания!
   И сквозь непрекращающийся плеск ладоней хор сотен голосов подхватил:
   — Салют, Испания!
   И вдруг крики смолкли. Пробежав между рядами, двумя большими прыжками миновав трап над оркестром, Зинн выбежал к рампе. Широкоплечий, крепкий, с мужественным лицом, с откинутыми назад русыми волосами, он стоял, подняв кулак приветствия Красного фронта. Это был крепкий, жилистый кулак рабочего.
   Над залом пронёсся хлещущий сталью гнева и боевого накала баритон Зинна:
 
Марш, фронт народный,
В бой за край свободный!
В наших рядах не дрогнет ни один…
 
   Скрипка в оркестре неуверенно подхватила мотив. Потом флейта, рожок, фортепиано. Через минуту весь оркестр уверенно аккомпанировал певцу, все стоявшему со сжатым кулаком и посылавшему в зал слова страстного призыва.
 
Вместе с рабочим, крестьянин, шагай,
Вместе иди на врага,
Мы от фашистов очистим свой дом.
Церкви и замки на воздух взорвём…
 
   Пели скрипки.
   Все дружней и уверенней зал отзывался на клич певца:
 
Смело, товарищ, добудем в бою
Счастье своё и свободу свою…
 
   Снова взвился занавес, и актёры — одни уже в пиджаках, другие ещё в театральных костюмах, наполовину разгримированные, — построились за спиною Зинна, подхватили песню…
   Когда Зинн сошёл со сцены, Барток взял его за руку.
   — Ты тот же, что и был. Ты настоящий парень!
   Зинн отёр вспотевшее лицо.
   — Идём же, — сказал Барток, — выпьем, как старые солдаты, за то, чтобы ты и там пел так же!
   — Там я буду драться!
   Барток тряхнул головой:
   — Хорошая песня стоит десятка винтовок!
   — Винтовка, прежде всего винтовка, Иштван.
   — Песня и винтовка. А вот я… я должен буду оставить перо тут. На войне нельзя быть и писателем и солдатом… Или можно?.. Писателем-солдатом… Я ещё не знаю.
   Зинн удивлённо посмотрел на него.
   — Куда ты меня тащишь?
   — Я же сказал: по стакану вина.
   — Сначала я должен послать телеграмму Руди Цихауэру. Ты его, кажется, не знаешь.
   — Нет.
   — Отличный малый. Он должен быть там же, где и мы.
   — Смотри! Лишние люди…
   — О, это настоящий человек. И какой художник! Смотри-ка: писатель, художник и певец!
   — Писателя можешь вычеркнуть, он останется здесь.
   — Так три солдата.
   — Это пойдёт!
   И, усевшись за столик под открытым небом, подальше от веранды с оркестром, Барток приказал подать вина.
   — Пью за тебя, — сказал он, поднимая стакан. — За настоящего немца и настоящего коммуниста.
   — Здесь поднимают тосты? — послышалось вдруг рядом с их столиком.
   Возле них стоял человек маленького роста, со впалой грудью. Зинн не отыскал в нём ни одной характерной, приметной черты, на которой можно было бы остановиться, чтобы описать его наружность. Разве только не по росту и не по лицу большой горбатый нос. Глаза воровато прятались за большими очками. Их-то, вероятно, и не мог бы не запомнить Зинн, не будь они спрятаны за стёклами, — столько в них было хитрости и самоуверенной наглости.
   Не спрашивая разрешения и не представившись Зинну, человек подсел к столику. Он говорил много, громко и быстро, не скрывая удовольствия, которое испытывал сам от того, что говорил. С Бартоком он обращался как старый приятель, но Зинну казалось, что только добродушие Иштвана заставляет его отвечать в том же тоне. Когда разговор коснулся Венгрии и Будапешта, человек в очках развязно и совсем некстати проскандировал:
   — Вас ждёт жемчужина Дуная! Столица красивых женщин! Лучшая в мире кухня! Город любви и цыганской музыки. Приезжайте к нам!
   Барток опустил глаза, и лицо его потемнело. Зинн видел, что его другу неприятен этот разговор об его родной стране. Пусть это и правда, что Хорти и его компания готовы за несколько лишних долларов превратить Венгрию в публичный дом для всей Европы, но не следует задевать национальное чувство такого человека, как Иштван Барток. Внезапная неприязнь к незнакомцу взяла в Зинне верх над привычной вежливостью, и он без стеснения бросил Бартоку:
   — Нам с тобой нужно поговорить с глазу на глаз.
   Незнакомец поднялся и отошёл.
   — Кто это?
   — Старый знакомый, журналист, — добродушно сказал Барток, словно хотел сгладить неприятное впечатление, произведённое его знакомым.
   — Журналист он или нет — не знаю, — зло сказал Зинн, — но то, что он тебе не друг, скажу наверняка! Ты когда-нибудь заглядывал ему за очки?.. Как его зовут?
   — Михаэль Кеш.
   — Неужели венгр?
   — Он с детства жил в Штатах. — И так, словно ему было стыдно за другого, Барток смущённо добавил: — Его отец троцкист.
   — А-а… — протянул Зинн. — Тогда многое понятно. Но это не меняет дела.
   — Каждый хороший человек — лишний боец в наших рядах.
   — А с чего ты взял, что этот твой Кеш — хороший? Откуда ты знаешь, что и сам он не троцкист?
   — Он давно признал свои ошибки.
   — И не вернулся к ним?
   — Я бы знал об этом.
   — Чорта с два! Тайный троцкист — такая гадина, что нужно очень тонкое чутьё, чтобы его распознать.
   — У него отобрали бы партийный билет.
   — А ты думаешь, кое-кто из них не ходит ещё с партийным билетом, сохранённым обманным путём, всякими лживыми покаяниями и очковтирательством? Нет, если бы ты сразу сказал мне, что Кеш из таких, да ещё из Америки…
   — Я вовсе не так прекраснодушен, как ты рисуешь, — с оттенком обиды произнёс Барток.
   — Честный человек и сын своей страны не мог бы говорить о ней так, как этот твой Кеш. Это импортный товар — презрение к стране отцов, к отчизне, давшей тебе своё имя. Это ничего общего не имеет с нашим интернационализмом, это самый отвратительный вид космополитизма, безродности, которую Троцкий пытался воспитать в дурачках и негодяях, каких ему удавалось поддеть своей враждебной брехнёй. Знаем мы эту «левизну», выгодную тем, кто ищет диверсионной агентуры в рядах всякой швали без рода и без племени, без огня любви к отечеству в груди!
   — Это предатели до мозга костей!
   — Но ты же не перестал быть венгром, ты не перестал с благоговением произносить имя твоей родины?
   — Подумай, что ты говоришь, Гюнтер!
   — Не мне тебя учить. Каждый из нас отвечает за своих друзей.
   — Да, каждый из нас, Гюнтер. И с каждого из нас спросится за его друзей.
   — Должно спроситься! Однако идём: нужно же телеграфировать Цихауэру. Итак, назначаю ему свидание в Париже.
   Барток дружески взял Зинна под руку:
   — На сборы тебе даётся один день. И вот что: вместе с писателем Иштваном Бартоком здесь остаётся и его псевдоним. Он снова становится самим собою — Тибором Матраи! — Шагая по дорожке развалистой походкой старого кавалериста, он тихонько запел:
 
Мы мчались, мечтая
Постичь поскорей
Грамматику боя,
Язык батарей…
 
   — О, Иштван! Русские, — какой это удивительный народ.
   Барток; будто не слыша его, напевал:
 
Новые песни
Придумала жизнь…
Не надо, ребята,
О песнях тужить.
 
 
Не надо, не надо,
Не надо, друзья,
«Гренада, Гренада,
Гренада моя!..»
 
   Вдруг он остановился посреди аллеи и, схватив Зинна за плечи, сильно потряс:
   — Viska la Rusia ![19]
   — Es lebe… Moskau![20] — ответил Зинн.

5

   По мере того как выяснялись военные перспективы испанского предприятия Гитлера и Муссолини, настроение генерала Гаусса улучшалось. Ему нравилось, что эта операция, задуманная как чисто политическая авантюра, которая должна была бы завершиться в какую-нибудь неделю, разрасталась в настоящую войну с применением всех родов оружия. Испания обещала стать интересным полигоном для обучения немецких войск и для испытания в боевых условиях новых видов вооружения. Это было для армии куда интереснее Китая, где проходили боевую школу всего несколько десятков немецких офицеров под видом всякого рода инструкторов и наблюдателей. Пока ещё Гаусс не спешил давать военно-политическую или оперативную оценку испанским планам, но в перспективе ему чудилось осуществление того, что не было предусмотрено немецкими штабами: Иберийский полуостров мог стать одним из плацдармов для борьбы с Францией и изменить всю европейскую игру Германии. В случае военной удачи и умения дипломатов её использовать (во что Гаусс не очень верит) знаменитый план Шлиффена может превратиться лишь в половину самого себя — он станет северной клешнёй того охвата Франции, южную клешню которого придумает он, Гаусс… «План Гаусса»… Это будет звучать!.. Если, конечно, Франция и Англия во-время не придут в себя и не поймут, чего им будет стоить их нынешняя «страусовая» политика.
   Гаусс приходил к заключению, что в конце концов богемский ефрейтор и не так уж плох, как казалось. Маньяк-то он маньяк, но, признаться, маньяк на месте! Хотя, если подумать, то наглость, с которой были проведены крупнейшие мероприятия по возрождению армии (объявление всеобщей воинской повинности и восстановление военно-воздушного флота), нахальство, с каким произошло вторжение в Рейнскую область, с каким был захвачен Саар и с каким Гитлер готовился проглотить Мемель и Данциг, — все это становилось чересчур очевидным, грубым и шумным. К чему этот шум? Ведь никто же ему и так не мешает. Наоборот, все ещё помогают с видом «добрых соседей». Пожалуй, это всеобщее потворство и ведёт к беде: ефрейтор стал слишком много о себе воображать. Этак, чего доброго, на долю генералов ничего и не останется от славы, даже от её военной половины.
   В те все более редкие минуты, когда можно было по старинке вытянуться на диване с сигарою в зубах и когда никто не торчал перед глазами, Гаусс частенько возвращался мыслью к истории своих отношений с господином «национальным барабанщиком». Перебирая встречи с Гитлером и его приближёнными, Гаусс вынужден был сознаться, что никаких существенных расхождений между ними не осталось. Может быть, Гаусс действительно преувеличивает, не будучи в состоянии отказаться от того, чтобы видеть в Гитлере мелкого шпика мюнхенской разведки рейхсвера? А ведь с тех пор кое-что переменилось!..
   Он потянулся к пепельнице. Французский роман соскользнул с его живота на пол, но Гауссу было лень нагнуться за ним. Мысль вертелась все вокруг того же: спор с Гитлером о том, какое из направлений удара является первоочередным — восточное или западное, вовсе не принципиален. Это расхождение — лишь результат различного понимания тактики предстоящей борьбы. Гаусс убеждён, что склонность к решению военных задач в первую очередь на востоке, о чём снова твердит в последнее время Гитлер, — результат того, что у него нашёлся дурной советник. Гаусс надеялся, что, отправив Шверера в Китай, он избавился от подозреваемого им военного помощника Гитлера по русским делам. Теперь нужно было постараться, пользуясь отсутствием Шверера, снова втолковать Гитлеру, что поход на Россию должен начинаться с нападения на Францию.
   Гаусс сел на диван, далеко отставив руку с сигарой… А что, если поступиться самолюбием и поискать союзника в толстопузом Геринге? Они сумеют понять друг друга. Геринг принимает горячее участие в том, чтобы, как говаривал Бисмарк, «приставить горчичник к затылку Франции» со стороны Пиренейского полуострова. А кроме того, пузатый разбойник мечтает увидеть свою будущую воздушную армаду перелетающей Ламанш и ставящей на колени «этих» англичан…
   Раздумывая над этим, Гаусс положил сигару на край пепельницы и повернулся на бок. Просунув руку между кожей диванной подушки и щекой, он блаженно закрыл глаза.
   В кабинете было тихо. Денщик на цыпочках вошёл и посмотрел на Гаусса. Глаза генерала были закрыты, и губы издавали тихое бульканье. Денщик поправил туфли у дивана и погасил верхний свет. Дверь кабинета снова тихонько затворилась.
   Прошло с полчаса.
   Гаусс проснулся и позвонил.
   Когда денщик поднял шторы, генерал с удивлением увидел, что за окном ещё солнце, день, жизнь. А он спит!.. Разве ему осталось так много жить, чтобы с юношеской расточительностью терять свои часы? Спать, когда можно работать, работать, работать… Нет, это никуда не годится! Гауссу показалось, что с этого момента всё должно измениться. Он больше не должен спать перед обедом. Пусть врачи говорят, что им угодно. Он полон сил и энергии!
   Генерал выпростал ноги из-под пледа и увидел, что в этот прекрасный августовский день на нём тёплые носки. Кто тут в доме вообразил, будто он настолько состарился? К чорту!
   Гаусс принялся медленно расхаживать по кабинету. Он не любил напоминаний о старости. Сегодня же мысль о ней была ему просто смешна.
   Гаусс остановился перед столиком между окнами, занятым огромным военным атласом. Генерал наизусть знал номера листов, в которые наше всего заглядывал, — Франции, Голландии, Бельгии, стран Восточной и Юго-Восточной Европы. Но сегодня пришлось провести пальцем по оглавлению: Пиренейский полуостров…
   Щурясь от попадающего в глаза дыма сигары, Гаусс долго стоял над картой Испании. Картины операций, которые можно разыгрывать на просторах этого великолепного полигона, увлекли его воображение. Ему рисовались жирные стрелы обходов, охватов и атак; пунктиры маршей; флажки штабов и изогнутые гребёнки обороны. Все роды войск, все виды нового вооружения могут быть испытаны на такой просторной, разнохарактерной местности. Огромные пространства долин и плоскогорий для столкновения войсковых соединений; широкие реки для упражнения понтонёров; заманчивые дефиле; отличные дороги для движения механизированных частей; гряды хребтов, где горные дивизии испробуют пригодность людей и снаряжения к действию под огнём современной артиллерии, под ударами авиации…
   Недаром старый приятель Нейрат сказал:
   — Можешь спокойно заниматься в Испании любыми вивисекциями. Времени сколько хочешь. Поверь мне, ни англичане, ни французы и пальцем не двинут, чтобы помочь республике. Мы имеем основания быть спокойными за их политику. Они сами помогут нам завязать узел на шее испанцев, а следовательно, и своей собственной так, что потом уже никто не распутает.
   — А русские? — спросил тогда Гаусс.
   — Русские?.. — Нейрат подумал. — Сложный вопрос.
   Если дело обстояло так, то Гаусса вполне устраивало неторопливое развитие операций в Испании. Он даже ничего не имел против того, чтобы итальянцы испытали на себе разок-другой, что такое настоящая война. Это посбавит спеси генералам дуче, уже вообразившим себя настоящими вояками. Пусть им немного помнут бока. На этот раз немцам некуда торопиться!
   Выпуклый голубоватый ноготь Гаусса звонко щёлкнул по карте в том месте, где кончик Пиренейского полуострова был окрашен в цвета британских владений. Гибралтар!.. Вот где немцы подберутся к самому горлу Британской империи.
   Гаусс, как заворожённый, глядел на эту оконечность Европы, и ему хотелось крикнуть, что господа островитяне уже сейчас могут выкинуть в помойное ведро свой ключ от путей в Индию и Австралию. Чемберлен, конечно, не помешает немцам забраться на Иберийский полуостров. А тогда уже немецкие батареи упрут свои дула в спину этой Гибралтарской «твердыни». Британские корабли будут проходить из Атлантики в Средиземное море не иначе, как под дулами немецких дальнобойных пушек и под угрозой торпед немецких подлодок!.. С одной стороны Гибралтар, а с другой Сеута. Вот они подлинные Геркулесовы столбы, которыми будет владеть Германия!
   Но… молчок! Молчок, молчок! Пусть Нейрат и Риббентроп делают, что хотят, но англичане и французы должны верить, будто немцы преследуют в Испании единственную цель — задушить «красных».
   Гаусс с треском захлопнул атлас… От дуновения воздуха пепел сигары упал и рассыпался тонким серым налётом по зелёному переплёту: «Атлас мира»… Золотые буквы. Золотое слово «Мир»… Мир… Весь мир! Германский!
   Держа «сигару в вытянутых пальцах, словно это был светильник, которым он освещал себе путь в великий германский мир, Гаусс шёл по квартире.
   В зале, граничившем с кабинетом, стоял уже полумрак. Неверными силуэтами выделялись в простенках накрытые белыми чехлами стулья.
   Гаусс прошёл в зал, не поднимая головы, и остановился на пороге гостиной. В сумерках нельзя было разобрать ничего, кроме контура рояля, ещё более чёрного, чем чернота темноты. По стенам темнели квадраты картин. При виде этих огромных четырехугольников волна любопытства, как при встрече с полузабытыми друзьями, поднялась в Гауссе. Он повернул выключатель и окинул взглядом стену — тут были его французы. Гаусс сунул сигару в рот, расставил ноги и, заложив руку за спину, тщательно вставил в глаз монокль.
   Вот его последний фаворит Маркэ.
   Да, чорт возьми, если нюх ему не изменяет, он правильно вкладывал деньги! Тут уже собралось картин на несколько сотен тысяч марок. И будь он проклят, если «лягушатники» не поплатятся за все неприятности, которые ему доставляют споры с Гитлером! Он и не подумает заплатить им хотя бы пфенниг за то, что возьмёт когда-нибудь в Париже!..
   Созерцание сокровищ было нарушено появлением денщика.
   — Прикажете подавать?
   Гаусс хмуро проследовал обратно по тем же комнатам, в которых солдат предупредительно зажигал свет, и вошёл в столовую. Огромная комната с панелями морёного дуба, освещённая люстрой и несколькими канделябрами, все же производила впечатление тёмной. Длинный стол, за которым свободно можно было провести военную игру целого корпуса, казался бесконечным. На его чёрном просторе затерялись два прибора. У одного из них, положив руки на спинку стула, стоял Отто. Гаусс посмотрел на его постную физиономию и мысленно усмехнулся. «Ничего, пусть поскучает!» Гаусс не был намерен обрекать себя на обеды один на один с тарелкой. Не болтать же с денщиком! А именно за едой к нему нередко приходят лучшие мысли. Если бы Отто не был глуп, то записывал бы всё, что слышит от патрона. Когда-нибудь это будет иметь цену! Но Отто, кажется, не из тех, кто способен ценить что бы то ни было, кроме девчонок.
   Сегодня еда доставила Гауссу необычное удовольствие. Он с наслаждением обрывал мясистые лепестки артишока. Тщательно помакав их в соус, бережно выдавливал зубами мякоть. Отто исподтишка поглядывал на генерала, удивляясь, что тот даёт ему спокойно есть, не требуя реплик. Ведь обычно, сидя над нетронутыми блюдами, Гаусс засыпал его брюзгливыми вопросами.
   Только за кофе Гаусс, наконец, заговорил:
   — Скоро в Париж?
   — Если позволите, через неделю.
   — Отец раскачался на покупку лошади?
   Хотя скаковая лошадь и не была куплена отцом, а получена от Кроне в награду за секретные услуги, Отто ответил:
   — Да.
   — После Парижа побывай в Ницце. Если займёшь там классное место, можешь рассчитывать на Англию.
   Разговор о лошадях оживил Гаусса. Вспомнились времена, когда он сам был непременным участником офицерских скачек.
   — Доволен лошадью? — спросил он.
   — Ещё не понял.
   — А ты покажи её мне! Разобраться в статях коня не такое простое дело, — самодовольно сказал Гаусс. — Но уж я-то скажу тебе, чего он стоит!..
   Он встал и, жестом разрешив Отто оставаться на месте, несколько раз прошёлся по столовой. Ленточка сигарного дыма тянулась от его левой щеки. Гаусс ходил молча. В гулкой тишине комнаты было слышно только осторожное позвякивание серебра, убираемого лакеем. Отто незаметно катал хлебный шарик, — кадетская привычка, от которой не могли отучить нотации отца. Внезапно генерал остановился:
   — Может быть, из Франции тебе придётся проехать в Испанию.
   Отто насторожился, но генерал умолк и вернулся в гостиную, к своим французам. Некоторое время он стоял у окна, докуривая сигару. Ему было видно, как на освещённый подъезд вышел Отто и спустился к ожидавшему его автомобилю. Из автомобиля высунулась женщина. В свете электричества генерал увидел лицо с сочными губами большого рта.
   Дверца захлопнулась за Отто, и автомобиль уехал.
   Гаусс поймал себя на том, что его лоб крепко прижат к стеклу. Не хотел ли он поближе рассмотреть женщину? Чего доброго, если бы не стекло, он бы и вовсе высунулся из окна!..
   Он с удовольствием крякнул и громко щёлкнул сухими пальцами.

6

   На одной из тихих улиц Берлина, населённой чиновным людом средней руки и торговыми служащими, стоял большой дом, ничем не выделяющийся среди других доходных домов.
   На третьем этаже этого дома была квартира с медною дощечкой на двери: «Доктор Зеегер, Нервные болезни». И под нею — другая, поменьше, но сразу заметная — черным по белой эмали: «Приём только по рекомендации».
   Когда раздавался звонок, доктор Зеегер набрасывал халат и сам отворял дверь. У него были основания избегать «нерекомендованных» пациентов.
   В это сентябрьское утро доктор Зеегер стоял на пороге балконной двери и курил. Опущенная над балконом маркиза оставляла в тени всю комнату и скрывала самого доктора от глаз тех, кто мог бы видеть его из окна на противоположной стороне улицы.
   Наблюдая со своей позиции за улицей, доктор, не оборачиваясь, разговаривал с сидевшим в комнате полковником Александером.
   — Вы дурно произносите русские имена, доктор, — сказал полковник, сидевший в глубине комнаты.
   — Да, с русским у меня — неважно, — сознался Зеегер.
   — Нужно заняться… В ваше ведение я передаю троцкистское хозяйство и в России.
   — О-о! — Зеегер оторвался от наблюдения за улицей. — Довольно беспокойное хозяйство!
   — И вы говорите это, получая его готовым! Когда-нибудь исследователи отметят это дело Секта.
   — Вас всегда интересует широкий план, — с чуть заметной насмешливостью проговорил Зеегер, — а я давно уже склонен к восприятию реальностей такими, каковы они сегодня.
   — Если бы я поверил, что это так, то немедленно выкинул бы вас из игры, дорогой доктор, — внезапно нарушая дружеский тон, в котором велась беседа, резко проговорил Александер. — Работник вашего ранга должен понимать: наша служба вышла из фазы простого подбирания чужих секретов. Когда пятнадцать лет назад, с согласия Секта, я впервые передал Троцкому четверть миллиона марок, то я платил не за сведения о нескольких десятках устаревших самолётов Красной Армии. Мы хотели делать политику и делали её для далёкого будущего. И это, заметьте, при ограниченных возможностях того времени! Когда нам нехватало государственных ассигнований, мы искали средства в частных руках.
   — Кажется, я…
   — Знаю и ценю. Именно вам мы обязаны связью с Сименсом. Но тут вы получили свой куртаж.
   — Упрёк?..
   — Только дружеское напоминание о том, что мы оплачиваем всякую услугу.
   — Заметьте, полковник, — хвастливо произнёс Зеегер, — как социал-демократ, я рисковал больше других.
   — Ну, положим! Риск не очень-то велик, когда чувствуешь за спиною нашу руку.
   — А вы бы сами попробовали когда-нибудь пройтись на рабочее собрание под страхом разоблачения в любую минуту!
   — Это ваша функция, а не моя. Ведётся большая политическая работа, доктор, а вы живёте масштабами какого-то собрания, которое может поместиться в этой комнате.
   — Размер комнаты не определяет масштаба дел.
   — Теперь нам больше, чем когда-либо, понадобятся социал-демократы. Все ваши друзья в Англии и Франции, в Испании и Китае. Все, что у вас ещё осталось в России…
   — Жалко смотреть!.. Какие-то «раскаявшиеся» подонки…
   — Один шпион во вражеском тылу лучше, чем ни одного. Но вы-то и должны сделать так, чтобы их были тысячи.
   — В России?!
   — И в России.
   Зеегер скептически пожал плечами:
   — Что за фантазия!
   — Если нужно будет, вы сами отправитесь туда, — неожиданно грубо отрезал Александер.
   — В Россию?! — Зеегер испуганно обернулся.
   — Да! — Полковник сделал паузу и со вкрадчивостью, от которой стало не по себе даже привыкшему ко многому Зеегеру, проговорил: — Вы обязаны понять: не может быть иных стремлений, кроме направленных на увеличение пирамиды, первый камень которой положен Сектом.
   Он помолчал, ожидая реплики доктора, но тот тоже молчал.
   — Троцкисты разлагают ряды французских революционеров; троцкисты отлично действуют в Испании, где сейчас сосредоточено столько наших интересов, — продолжал полковник. — Вы имеете право рассматривать каждого троцкиста как своего человека.
   — Да, я могу требовать от них всего, что вы сочтёте нужным.
   — Но события последних дней показывают, что состав нашего центра в Москве грозит стать текучим. На провал Зиновьева и Каменева нельзя смотреть как на случайный эпизод.
   — У них там неладно с конспирацией.
   — Этот вопрос вы должны тщательно изучить и как можно скорей, иначе мы рискуем растерять там все.
   — До этого не дойдёт.
   — Что вы видите отсюда?! А если в той цепи есть негодные звенья?.. Если есть просто опасные люди?