— Все дело в том, что мы не знаем, куда направить наши усилия. Что производить, чем торговать, что строить?
   — А если бы спросить об этом вас?
   — Я бы сказал: делайте оружие, стройте крейсеры. Этот товар находит себе сбыт при любых кризисах.
   — К счастью, это доступно не всем. Гитлеру, например…
   — Вы не в курсе. Он делает всё, что ему нужно!
   — Разве мы недостаточно эффективно его контролируем?
   — Мы закрываем глаза на то, что знает каждый уличный мальчишка в Германии: вагонный завод Линке-Гофман и завод Бенца строят танки. Майбах не делает ничего, кроме танковых моторов. Смешно было бы думать, что Крупп станет делать сковородки, когда Южная Америка, Китай, Япония, Балканы, Турция просят у него пушек.
   — И мы молчим?!
   — Разумнее было бы прикончить все это и перенять у немцев их рынки, включая и самую Германию. Если уж ей суждено вооружаться, чтобы иметь возможность двинуться на восток Европы, так пусть вооружается, приобретая все у нас.
   — Это цинизм! — тихо сказал Уэллс. — К тому же покупательная способность Германии…
   Леди Маргрет рассыпала карты по столу и укладывала их в виде цветка.
   — Пусть Шахт приедет в Грейт-Корт, — сказала она, — я найду ему кредиторов.
   — К сожалению, американцы делают это и без нас, — сказал Бенджамен.
   — Если все это так, — сказал Уэллс, — то я не поверю, чтобы кое-кто из нас не брал тут своё.
   — Мало, слишком мало! — сказал Бенджамен. — Можно делать в десять раз лучшие дела. — Он заметил фигуру уныло бродящего по комнатам Гевелинга. — Возьмите хотя бы сэра Генри. Он уже вложил деньги в «ИГФИ» и делает для немцев бензин на немецких заводах.
   — Как же немцы пустили его? — спросил Уэллс.
   — Зачем им ехать сюда, если деньги сами приходят к ним. Ещё несколько таких умных голов, как сэр Генри, и Германия встанет на ноги!
   — Чего доброго, мы выкормим на своей груди Гитлера! — воскликнул Уэллс.
   — Лучше сто Гитлеров, чем коммунисты, — сказала леди Маргрет и, встав из-за стола, пошла навстречу Гевелингу.
   — Вы не видели леди Мелани? — уныло спросил король нефти, приблизившись к играющим.
   Получив отрицательный ответ, он устало вздохнул и побрёл прочь. Его унылая фигура медленно удалялась по анфиладе комнат.
   Глядя ему вслед, Уэллс рассмеялся:
   — А вы говорите, что он умеет устраивать свои дела!

30

   Надушённый, затянутый в новый мундир, Отто с удовольствием оглядел себя в зеркало. Что же, он вовсе не так уж плохо выглядит для человека, прожившего в течение нескольких суток под непрерывным страхом получить в затылок пулю, вслед за своим незадачливым шефом. Рейхсвер без малейшей задержки снова зачислил его в свои списки, и даже вместо скромного капитанского галуна на плечах его красуется теперь нарядное плетение майорских погонов…
   Но что там столько времени возится старик? Уж не прихорашивается ли он ради такого торжественного дня?
   От имени президента и армии Гаусс должен вручить Герингу собственноручное письмо фельдмаршала с выражением благодарности за услуги, оказанные империи в ночь на 30 июня. Собственноручное! Говорят, президент давно уже не может произнести «мама» и за него подписывается его сын полковник Оскар Гинденбург. Доставить письмо Герингу поручено Гауссу. Это знаменательно. Армия благодарит Геринга от лица государства, от лица будущего империи. И он, Отто, держит в руках письмо, отпечатанное на бланке президента.
   Отто разворачивает лист и в десятый раз перечитывает:
   «Берлин, 2.7.34
Министру-президенту Пруссии
генералу авиации Герингу
   За ваш энергичный и успешный образ действий при подавлении измены высказываю вам мою благодарность и одобрение.
   С дружеской признательностью и приветом фон Гинденбург».
 
   «С „дружеской признательностью“?! Смотрите-ка, они уже „друзья“! А ведь устами старика с этим наци говорит вся старая Германия. Да, чорт побери! Швереру-отцу будет над чем подумать, когда Отто расскажет ему последние новости…»
   Дверь генеральской спальни отворилась. Денщик отошёл на полшага в сторону, придерживая створку. Гаусс не спеша вошёл в кабинет. Смешно и жалко выглядели тонкие стариковские ноги в обтягивающих икры бриджах.
   Гаусс опустился в кресло, и денщик подал высокие лакированные сапоги. Генерал натянул их с помощью крючков, и ноги его сразу обрели стройность и прочность, приличные генералу германской армии.
   Гаусс задумчиво глянул на свою сухую, в синих жилах руку и принялся натягивать перчатки.
   У Гаусса давно не было такого скверного настроения, как сегодня. Ему, генерал-полковнику Вернеру фон Гауссу, тащиться к этому авиационному капитанишке в генеральском мундире! Но il fallait faire bonne mine aux meauvais jeux[11] ради права стать одним из хозяев страны.
   Геринг знал о предстоящем визите Гаусса. Его самолюбие было удовлетворено тем, что благодарность президента будет вручена ему именно этим заносчивым генералом.
   Палец Геринга лёг на пуговку звонка и не отрывался до тех пор, пока не вбежал камердинер.
   — Сегодня — форма лесного ведомства, Клаус!
   Он поразит Гаусса великолепием новой, только что придуманной художником формы главы лесного ведомства Пруссии. Розовый мундир с таким богатым шитьём, о каком не мечтали даже императорские камергеры! Розовые штаны с серебряными лампасами! Это должно произвести впечатление на высокомерного старика. К тому же для Гаусса будет ещё унизительнее стоять навытяжку перед «каким-то лесничим, перед штафиркой»!
   Геринг приотворил дверь в соседнюю комнату:
   — И чтобы все было тип-топ!
   — Понимаю, экселенц…
   Геринг с удовольствием оглядел длинный ряд шкафов, занимающих три стены огромной гардеробной, набитых нарядами, словно у опереточной дивы, и вернулся в спальню. Он сбросил пижаму и остался в полосатых штанах, резинка которых врезалась в огромный живот. Стоя перед зеркалом, он рассеянно поиграл пальцами на губах, затем, что-то вспомнив, подошёл к стоящему в углу большому сейфу, замаскированному под секретер, и достал конверт, половина которого была покрыта темнобурым пятном засохшей крови.
   Розовые жирные пальцы, с которых косметичка по утрам сводила волосы, несколько мгновений в нерешительности вертели конверт, словно Геринг боялся его вскрыть. Этот конверт был доставлен ему полчаса назад. Он был обнаружен между подкладкой и сукном мундира убитого Рема: конверт провалился через дыру в лопнувшем кармане.
   Геринг отрезал ножницами для ногтей узенькую полоску у края конверта. Вынул сложенный вчетверо жёлтый лист. Кровь, просочившаяся сквозь плотный конверт, оставила следы на тыльной стороне листа, но не испортила текста.
   Геринг сел на край постели и принялся читать:
   «Я, нижеподписавшийся, Карл Эрнст, вождь штурмовых отрядов Берлин — Бранденбург, государственный советник Пруссии, родившийся 1 сентября 1903 года в Берлине, район Вильмерсдорф, излагаю здесь историю поджога рейхстага, в котором принимал участие…»
   Геринг тяжело задышал, оторвал взгляд от письма и бросил в пространство пустой спальни:
   — Вот подлец!..
   «Я действую по совету друзей, потому что носятся слухи, что Геббельс и Геринг замышляют против меня недоброе. В случае моего ареста Геббельсу и Герингу будет сообщено, что настоящий документ находится за границей. Он подлежит опубликованию только в том случае, если я или один из моих товарищей, имена которых указаны в прилагаемом списке, распорядится о его напечатании, или в случае, если я погибну насильственной смертью.
   Я заявляю, что 27 февраля 1933 года я поджёг рейхстаг с помощью двух моих помощников по командованию штурмовыми отрядами. Мы подожгли рейхстаг, чтобы дать фюреру возможность всесторонней борьбы с марксизмом.
   Через несколько дней после нашего прихода к власти меня вызвал Хелльдорф и пригласил к Герингу. По дороге Хелльдорф сказал, что следовало бы дать фюреру возможность действовать против коммунизма. На собрании у Хелльдорфа присутствовал Геббельс, изложивший нам следующий план. Нужно организовать на каком-нибудь предвыборном собрании покушение на фюрера двух якобы коммунистов. Это покушение должно было послужить сигналом для антикоммунистического погрома. Хайнес был уже вызван в Берлин для разработки подробностей покушения. Геринг возражал против покушения, опасаясь, чтобы оно не вызвало других. На следующий день меня по телефону вызвали на квартиру Геббельса. Когда я приехал туда, присутствовавшие на собрании решили уже отказаться от проекта. Геринг считал, что нужно испробовать другое: быть может, поджечь императорский дворец в Берлине или бросить бомбу в министерство внутренних дел. Геббельс с улыбкой возразил, что было бы лучше поджечь рейхстаг. Мы могли бы тогда выступить перед парламентариями как защитники этой говорильни. Геринг немедленно согласился. Мы с Хелльдорфом возражали, ссылаясь на технические трудности исполнения проекта, но Геббельс и Геринг нас убедили.
   Было решено, что 25 февраля, за восемь дней до выборов, я с Хайнесом и Хелльдорфом подожгу рейхстаг. Геринг обещал снабдить нас очень хорошо действующими и легко воспламеняющимися веществами, не занимающими притом много места. Было условлено, что 25 февраля мы соберёмся в рейхстаге, в комнатах национал-социалистской фракции, и, как только рейхстаг опустеет, приступим к работе. Мне были поручены подготовительные меры.
   На следующем собрании, которое, как я помню, происходило у Геббельса, Геринг предложил использовать подземный ход, соединяющий его особняк с рейхстагом. Затем Геббельс предложил назначить день поджога не на 25-е, а на 27 февраля, так как 26-го было воскресенье. В этот день выходят только утренние газеты, и, стало быть, поджог нельзя будет достаточно использовать в целях пропаганды. Мы решили поджечь рейхстаг в 9 часов вечера, чтобы можно было ещё использовать и радиопередачу. Геринг договорился с Геббельсом относительно некоторых мер, которые должны были навлечь подозрение на коммунистов.
   Я три раза в сопровождении Хелльдорфа осматривал подземный ход. Тем временем Геринг передал нам план рейхстага, ознакомил с тем, как здание охраняется, и т.д. За два дня до поджога мы сложили в боковом коридоре то легко воспламеняющееся вещество, которым нас снабдил Геринг. Оно находилось в нескольких банках и состояло из фосфора и самовоспламеняющегося состава. Было также несколько литров керосина.
   Я долго раздумывал над тем, кому непосредственно поручить поджог, и пришёл к выводу, что следует сделать это самому, с помощью нескольких вполне надёжных людей.
   За несколько дней до установленного срока мы через Хелльдорфа узнали, что в Берлине появился некий молодой человек, которого, несомненно, можно было бы привлечь к участию в поджоге. Это был голландец ван дер Люббе. Я его не видел до поджога. Мы с Хелльдорфом все подготовили. Голландец должен был действовать один в кулуарах рейхстага и поджигать чем попало. Я же со своими друзьями должен был работать в зале заседаний.
   Голландец должен был приступить к делу в 9 часов, а мы на полчаса раньше. Ван дер Люббе должен был проникнуть в рейхстаг уже после того, как мы его подожжём и выберемся на улицу. Хелльдорф постарался заранее познакомить голландца с внутренними помещениями рейхстага.
   Мы решили, что ван дер Люббе проникнет в рейхстаг через окно ресторана. Чтобы иметь уверенность в том, что ван дер Люббе не отступит в последний момент, Зандер не покидал его ни на минуту. Он проводил его до рейхстага и видел, как ван дер Люббе влез в окно. Как только Зандер убедился в том, что ван дер Люббе находится внутри рейхстага, он сообщил об этом Ганфштенгелю, находившемуся в доме Геринга.
   Ван дер Люббе был до последнего момента уверен в том, что действует один. Что касается меня, то я встретился со своими помощниками в 8 часов на Вильгельмштрассе. Мы были в штатском. Через несколько минут мы подошли к рейхстагу и вошли в здание, не будучи никем замечены. На нас была обувь с каучуковыми подошвами, чтобы никто не услышал наших шагов. В 8.15 мы уже были в зале заседаний.
   Один из нас вернулся в подвал, чтобы взять остатки горючих материалов, а я с другим спутником принялся за работу в зале императора Вильгельма. Мы подожгли в нескольких местах этот зал, а также зал заседаний. Мы смазали столы и стулья фосфором. Облили занавеси и ковры керосином. За несколько минут до девяти мы вернулись в зал заседаний. В 9 часов 5 минут все было кончено, и мы вышли. Нужно было спешить, так как с минуты на минуту фосфор должен был воспламениться.
   Пишу этот документ, чтобы защитить себя от Геринга и Геббельса. Я уничтожу этот документ, если предатели будут наказаны по заслугам.
   Берлин, 3 июня 1934
Карл Эрнст».
   Геринг подул в конверт, чтобы разошлись его стенки, и бережно просунул между ними жёлтый листок.
   Если удастся отыскать второй, подлинный экземпляр этого письма, прежде чем оно будет опубликовано, можно будет покончить с Хелльдорфом. Геринг сохранял графа только как свидетеля, на всякий случай. Письмо Эрнста вполне заменит живого Хелльдорфа. Этот документ даёт Герингу возможность держать Гитлера в руках… Откровенно говоря, Герингу теперь уже было безразлично, что подумает Европа в случае опубликования этого проклятого письма. Но кое-кто в Германии, конечно, поспешит воспользоваться этим как козырем против него самого. Опять начнут шептать в уши Гитлеру: Геринг не умеет делать тонкие дела. Геринг медведь. Геринг фанфарон!.. Геринг не справился с процессом в Лейпциге… Геринг не сумел отправить под топор Димитрова… Геринг не смог втихомолку убрать его после процесса… Геринг не сумел сломать волю Тельмана… Ах, негодяи!
   Геринг посмотрел на своё отражение в зеркале, вздохнул, похлопал себя по животу и ободряюще подмигнул.
   Камердинер внёс сверкающий серебром розовый мундир. Гаусс давно ушёл, а Геринг никак не мог расстаться с прекрасным мундиром. Он повертелся перед зеркалом и принял ещё несколько человек, чтобы показаться им во всем великолепии розового с серебром. Да, лесное ведомство больше всех угодило ему с этой великолепной формой! Если бы можно было, Геринг, вероятно, и в постель улёгся бы, не снимая розового мундира и панталон с широкими серебряными лампасами. Это вполне соответствовало его прекрасному настроению. Поздравление и благодарность Гинденбурга пришлись как нельзя более кстати. Именно то, что старый фельдмаршал благодарил его, а не кого-либо другого, и даже не самого фюрера, должно было поднять престиж Геринга в глазах немцев.
   Кстати, очень кстати!
   В таких обстоятельствах Адольф не посмеет предпринять против него ничего открыто. А состояние Адольфа в последние дни было полной противоположностью настроению самого Геринга: фюрер ходил мрачнее тучи, и гнев его обрушивался на головы правых и виноватых.
   Мало кто представлял себе истинную причину такого дурного расположения духа у канцлера-ефрейтора. Но что касается Геринга, то он был достаточно в курсе дела: вот уже несколько месяцев, как австрийский канцлер Дольфус был приговорён Гитлером к смерти. Этот приговор был вынесен не столько потому, что Дольфус сопротивлялся аншлюссу Австрии, подстрекаемый к сопротивлению итальянским диктатором, имевшим собственные виды на Австрию. Другой, гораздо более прозаической и близкой Гитлеру причиной ненависти к Дольфусу было то, что, по донесениям гестапо, именно в его, Дольфуса, руках находилась роковая папка «личного дела ефрейтора Гитлера». Гитлер знал, что она попала к Дольфусу через кардинала Иницера. Гитлер знал и то, что теперь эта злосчастная папка пополнилась всем неприятным, что только мог о нем вызнать австрийский канцлер. А кому же было проще добывать самые сокровенные сведения об австрийце Гитлере, как не правителю Австрии?! Гестапо донесло, что Дольфусом добыты неопровержимые данные о не арийском происхождении фюрера. Для Гитлера такое открытие было подобно взрыву бомбы у него в кармане, хотя он и не знал всех подробностей. А эти, пока ещё скрытые от него, подробности были таковы.
   Дольфус начал своё расследование с выяснения обстоятельств превращения Шикельгрубера в Гитлера. Самая фамилия Гитлер вовсе не характерна для Верхней Австрии, откуда происходит фюрер. По разысканным старым документам оказалось, что фамилию Шикельгрубер на Гитлер изменил отец Адольфа. Его тестю, богатому крестьянину, не нравилось, что зять его — внебрачный сын девицы Шикельгрубер — именуется по имени матери из-за того, что не знает своего отца. Это скандализировало родственников тестя и окрестных крестьян. И вот папаша Адольфа стал именоваться по девичьей фамилии своей тёщи «Гитлер».
   Продолжая расследование, Дольфус установил, что бабушка Адольфа по материнской линии Матильда Шикельгрубер была в услужении у семейства банкиров Ротшильд. От связи с молодым Ротшильдом у неё должен был родиться ребёнок. Удалось отыскать её письмо к родным, где она спрашивает, как ей быть. Нашёлся и ответ: пригрозить Ротшильдам скандалом, чтобы добиться от них денежного вознаграждения за «позор». Если вознаграждение будет дано, считать «позор» покрытым.
   Повидимому, вознаграждение было выдано в удовлетворившем бабушку фюрера размере, так как архивы не сохранили каких-либо указаний на учинённый ею скандал. Если, конечно, не считать скандалом рождение у девицы Матильды дочери — будущей мамаши фюрера.
   Таким образом, по канонам буржуазной морали выходило, что фюрер Адольф Гитлер — «незаконнорождённый» в квадрате, так как не только сам он, но и его мать была рождена вне брака. И тем не менее даже столь печальное открытие пугало Гитлера меньше, нежели гнусные наветы Дольфуса о наличии в жилах фюрера неарийской крови. Подобный «позор» представлялся ему катастрофой почти непоправимой. Если Дольфусу когда-либо удастся опубликовать документальные доказательства такого открытия, это грозило перевернуть вверх дном все политические перспективы фюрера и его сообщников.
   Гитлера меньше всего занимал вопрос о том, являются ли эти документы действительно подлинными или ловко сфабрикованной подделкой. Удар Дольфуса был направлен верно: на этот раз всеевропейский скандал был обеспечен и всегерманская катастрофа нацизма тоже. Дольфус мог быть спокоен, что его собственное австро-ватиканское издание фашизма не подвергнется прусско-нацистской редакции.
   Если бы извлечение опасных документов из сейфа австрийского канцлера требовало пожертвовать жизнью не одного только Дольфуса, а десятков и сотен людей, Гитлер не остановился бы. Поэтому при планировании нацистского путча в Вене, назначенного на 25 июля, Гитлер отдал приказ во что бы то ни стало добыть из сейфа Дольфуса пресловутое «дело». Если препятствием к этому будет служить жизнь австрийского канцлера — покончить с ним.
   Как известно, путч провалился, хотя Дольфус и был убит. Документов в сейфе не оказалось. «Дело ефрейтора Гитлера» снова уплыло у фюрера из рук. По предварительным данным гестапо, Дольфус успел передать их своему преемнику Шушнигу, чтобы тот, если сможет, продолжил расследование биографии.
   Эта личная неудача огорчила Гитлера больше, чем провал путча. Путч можно было повторить. А вот удастся ли в конце концов получить документы? В этом он не был уверен.
   Отсюда и происходило то отвратительное настроение, в котором фюрер пребывал в конце июля 1934 года, столь отвратительное, что даже Геринг вздохнул с облегчением, когда Гаусс привёз ему личную благодарность Гинденбурга — как бы верительную грамоту рейхсвера на представительство генеральских интересов в окружении богемского ефрейтора.

31

   Подобрав последнюю крошку того, что в тюрьме называлось хлебом, мышь несколько секунд сидела, уставившись на узника неподвижными чёрными бусинками глаз. Словно ожидала: не будет ли на этот раз прибавки?
   Тельман чуть слышно, так, чтобы это не долетело до ушей надзирателя, свистнул. Мышь повела мордочкой и уселась на задние лапки. Тельман хорошо знал, что теперь она будет охорашиваться, мыть мордочку…
   Лишённый свиданий, временами оставляемый без прогулок, посаженный на самое скудное питание, со здоровьем, подорванным голодом, холодом и темнотою до того, что иногда у него нехватало сил шевельнуть рукою, Тельман все же жил. Он жил и не сдавался. Он отказался от голодовки с того момента, как его перевели из тюремной больницы в обыкновенную камеру, на обычный голодный паек, предназначенный всем коммунистам.
   Ему нужно было много сил. Он хотел сохранить их во что бы то ни стало для предстоящей борьбы. Он знал: борьба только начиналась, хотя каждый день, проведённый в заточении, мог показаться месяцем, каждый час допроса и пытки — годом. Тельман знал, что на данном этапе борьба будет трудной: с одной стороны — весь полицейский аппарат нацизма, с другой — он, узник, скованный по рукам и ногам, запертый в каменном мешке тюрьмы. Да, эта борьба могла показаться неравной, если бы он не чувствовал за собой силу тех миллионов, частицею которых был, силу немецкого народа, трудового народа всех стран, всех национальностей, чьим сыном он был, — он, Тельман, рабочий-гамбуржец! Все, все, кто знает, что такое труд, — его братья; все, все, кто знает, что такое лишения, — его друзья; все, кому дорога свобода, кто борется за неё, — его единомышленники, его боевые товарищи! Он чувствовал, верил, знал: за ним величайшая из партий, когда-либо рождённых великим освободительным движением.
   Так мог ли он чувствовать себя слабым?! Даже здесь, в этой бетонной норе, даже с руками, изъеденными сталью оков?!
   Как только силы позволили ему, Тельман встал на ноги. С каждым днём увеличивая время, он стал ходить по камере — три шага туда, три обратно, три туда, три обратно. Ходил, ходил, ходил, чтобы не дать ослабнуть мышцам, не дать распуститься телу, лишённому воздуха и света, здоровой пищи и прогулок. Ха, они думали, что запереть его сюда — значит сломить если не духовные силы, то уж физические во всяком случае! Нет, они ошиблись! Ошиблись, скоты! Он, Тэдди Тельман, рабочий Гамбурга! Он знает, в какую сторону нужно смотреть, чтобы видеть восход солнца. Он знает, какой источник силы и надежд находится там, на востоке Европы. Одной мысли об этом было достаточно для того, чтобы в его взгляде появился упрямый блеск.
   Железное здоровье и несгибаемая воля позволили Тельману пройти сквозь испытания, которые свели в могилу многих. И, как бы ни ослабевало временами его тело, ум оставался ясным и работал неустанно. Даже невозможность делать записи не лишала его способности запечатлевать в памяти мысли по сложнейшим вопросам. Он изобрёл мнемонический приём, позволявший ему с большой точностью воспроизводить то, что было продумано и мысленно «записано» несколько дней и даже недель назад. Сформулированную и отточенную мысль он слово за словам записывал воображаемым пером на стене, стараясь в едва различимых трещинах и извилинах бетона отыскать сходство с начальной буквой каждого слова; так, строка за строкою, возникал на стене призыв, направленный против попыток фашистов обмануть немецкий народ перед выборами и заставить его голосовать за Гитлера. Он знал, что та связь с миром, которая у него ещё есть, недостаточна, чтобы передать товарищам на волю эту статью. Хорошо, если удастся сообщить хотя бы две-три руководящие мысли. Но вместе с тем он знал и другое: общественное мнение мира, борьба антифашистов Европы, Америки и Азии уже заставили гитлеровцев выпустить на свободу Димитрова. Значит, сила антифашистского фронта огромна, и она растёт, крепнет! Может быть, и ему удастся вырваться из этих стен!..
   Вырваться из тюрьмы! Надежда на это была так несокрушима, несмотря на кажущуюся безнадёжность положения, что Тельман сравнивал её иногда с единственной яркой звёздочкой, горевшей на чёрном небосводе, простиравшемся над Германией. Оставаясь подчас едва различимой, эта звёздочка все же освещала для него первобытную темноту, в которую фашизм низверг его несчастную родину.
   Свобода, жизнь, борьба! Нужно было жить ради борьбы, бороться ради победы. В этом каменном мешке, даже в часы упадка физических сил, он не переставал думать о том, что ещё оставалось сделать для трудового народа, и о том, какую пользу он ещё может принести отсюда, из стен тюрьмы, в борьбе за свободу Германии; о том, как помочь партийным товарищам, поддержать в них силы для борьбы, вселить в их души веру в успех, в неизбежность конечной победы над фашизмом.
   В самые трудные минуты где-то далеко-далеко в тёмной вышине загоралась эта чудесная звёздочка…
   И, как в прекрасной сказке, написанной рукою сурового, но правдивого автора — истории, почти на каждый призыв Тельмана проходил сквозь бетонные стены тюрьмы и цензуру гестаповцев неуклонный ответ: «Мы слышим, Тэдди, мы стоим на посту!» Подчас это казалось почти невероятным, но это было так: партия не теряла связи с Тельманом. Иногда известия с воли сильно запаздывали, но, так или иначе, он узнавал почти все главное, что случалось в стране и даже далеко за её пределами — в отечестве трудящихся, в СССР.
   Иногда случались провалы в цепочке тюремной «почты». Проходили дни без связи с миром. Тогда Тельман отдавался воспоминаниям. Легко и складно текли они в мозгу под неустанный ритм собственных шагов. Едва уловимый шорох войлочных кот подталкивал мысли, как удары маятника больших часов. Мысли бежали назад, в пережитое. Тельман уносился воспоминаниями в далёкую прекрасную Москву. Он бродил по её гигантским стройкам; склонялся к стремительно вращающимся станкам ударников; шутил с ткачихами «Трехгорки»; проводил ночи в спорах с товарищами из Франции и Китая, Испании и Японии, Италии и Канады, с товарищами по партии, стекавшимися со всех концов необъятного мира, чтобы своими глазами видеть, как рождается общество, о котором мечтали поколения борцов за социализм. Тельман представлял себе зал, где собрались участники последнего пленума Исполкома Коминтерна, на котором ему довелось присутствовать. Он мысленно останавливал взор на лицах товарищей, слышал их голоса, вспоминал доклады одних, страстные реплики других. Вот он видит: поднимается председатель и прерывает стоящего на трибуне Клемента Готвальда. Слово предоставляется для внеочередного сообщения товарищу Пику. Тельман снова слышит голос Пика: «Из Берлина по телефону сообщают: рейхстаг оцеплен полицейскими отрядами. Подступы к центру города наводнены сотнями полицейских. Занято чуть ли не все здание. Клару Цеткин вводят в зал двое товарищей. Товарищ Клара открывает заседание большой речью…»