Гости усаживались, когда Анни подошла к Отто и шопотом сказала:
   — Вас просят к телефону.
   Отто извинился перед соседкой, крупной, смело декольтированной блондинкой, и вышел.
   Он шёл по коридору свободной, немного пританцовывающей походкой. У него было отличное настроение. Если ему удастся перехватить у Эрнста, у которого, кажется, снова завелись деньги, можно будет кутнуть в каком-нибудь укромном местечке, увезя туда соседку по чайному столу. Говорят, у неё достаточно мягкое сердце… А сейчас он устроит так, чтобы её мужа, полковника, немедленно вызвали в штаб округа. Вот только переговорит с Сюзанн, — повидимому, это она вызывает его к телефону. От неё-то он легко отделается, сославшись на семейный праздник.
   Отто небрежно подхватил из рук Анни телефонную трубку.
   — У аппарата!..
   Блеск монокля в его глазу погас. Стёклышко выскользнуло из-под изумлённо поднявшейся брови.
   В страхе, словно это был кусок раскалённого металла, Отто выпустил трубку, и она закачалась на шнуре. В ней всё ещё отчётливо звучал негромкий, спокойной голос:
   — Здравствуйте, Шверер, это я, Кроне…

4

   Как ни скрывал Тельман от тюремной стражи своё общение с мышкой, надзиратели её заметили. В тот же день щель, в которую она приходила в камеру, зацементировали. Для администрации было достаточно того, что мышь прибегает с «той» стороны, из мира, находящегося за стенами тюрьмы, оттуда, где люди свободно ходят, разговаривают, где светит солнце и даже воздух разгуливает не втиснутый в стены камеры.
   Помощник директора тюрьмы, ведавший внутренним распорядком, в речи, обращённой к надзирателям, назвал мышь «дыханием жизни, запретной для наказуемых». Развивая эту мысль, он пришёл к выводу, что мухи являются таким же дыханием жизни, вестником того, что по ту сторону закрытых козырьками тюремных окон существует мир.
   Об этом мире заключённым надлежало знать только то, что считала нужным сообщать администрация тюрьмы — то-есть распоряжения тюремного ведомства и суда, непосредственно касающиеся самих заключённых.
   Может показаться абсурдом, но помощник директора действительно был близок к истине. В тягостной тишине одиночного заключения даже появление в камере мухи было иногда развлечением. Муха летала. Это было иллюзией пребывания в камере свободного существа. Муха ползала по стене или по столу, где можно было даже оставить несколько незаметных надзирателям крошек хлеба, чтобы привлечь её внимание. За этим можно было наблюдать: скоро ли запах хлеба привлечёт муху? Сколько времени нужно мухе, чтобы доползти от края стола до крошки?.. Сколько сантиметров в секунду пробегает муха, — следовательно, сколько она пробежит в час и сколько времени ей нужно, чтобы доползти от камеры до тюремных ворот?..
   Наконец, если прислониться спиною к стене и стоять неподвижно, то муха непременно сядет на лицо, и чем больше будешь её гнать, тем назойливее она будет лезть к тебе. Это может превратиться в своеобразную игру, во время которой можно даже рассмеяться. Правда, про себя, так чтобы не было слышно в коридоре, но всё-таки рассмеяться…
   Дверь камеры со звоном отворилась, и сопровождаемый надзирателем кальфактор внёс стремянку. Он молча взобрался к самому потолку и укрепил там липкий лист мухомора. На полчаса это развлекло Тельмана: лист был испещрён рекламными сообщениями изготовившей его фирмы. Часть текста была напечатана крупно, часть мельче, что-то ещё мельче. Было забавно, прикрыв один глаз рукою, разбирать эти надписи. Словно в кабинете окулиста: «Теперь, прошу вас, закройте ладонью левый глаз… Что вы видите на третьей строчке снизу?.. Прочтите, пожалуйста… Ах, вы не можете разобрать?.. А что вы разбираете?.. Правый глаз у вас лучше левого». — «Благодарю вас, господин доктор, я это давно знаю. В том-то и заключается дело: оба глаза должны видеть одинаково…» — «Ах вот как?!. Сейчас мы их уравняем… А простите за вопрос: какова ваша специальность, какую работу вы выполняете?» — «Моя специальность?»
   Да, действительно, какова же теперь его специальность?.. Сидение в тюрьмах?.. Пожалуй, это на самом деле будет его единственной специальностью. На сколько времени? Вероятно, до тех пор, пока он будет жить назло Гитлеру и наперекор всем стараниям нацистов загнать его в могилу. Он гораздо охотнее, конечно, ответил бы, что его старой и прекрасной специальностью является борьба за свободу немцев, за изгнание из Германии полчищ паразитов, облепивших трудовой немецкий народ, за свержение фашизма и очищение от его миазмов всей немецкой земли. Да, он охотней ответил бы так. Но имеет ли он право на такой ответ?.. Что он может сделать, что он ещё сделает в этой камере или в тех камерах, куда его загонят тюремщики, чтобы оправдать подобный ответ?.. Мало, очень мало может он сделать… Почти ничего…
   Его работа?..
   Тельман опускает прижатую было к глазам руку и в недоумении смотрит на плиты пола…
   Какую работу он тут выполняет? Чистит каждое утро и каждый вечер эти плиты?.. Сколько же времени он не выполняет уже никакой полезной работы?
   А впрочем… Впрочем, можно ли сказать, что он ничего не делает? Смог ли бы он протянуть здесь столько, сколько уже протянул, не утратив власти над собой, если бы ничего не делал?.. Разве не самое важное в жизни работа для своего народа и для своей партии? А он может, не кривя душой, сказать, что и здесь он отдавал, отдаёт и клянётся, что будет всегда отдавать все свои силы и помыслы именно им: всему прекрасному народу и своей великой партии!.. В этом-то он может себе дать слово, как готов дать его кому угодно другому. Конечно, то, что он может сделать отсюда, микроскопически мало. И все же… Все же, может быть, хоть крупица его дела и теперь будет внесена в тяжкий, подпольный подвиг партии…
   Тельман поймал себя на том, что продолжает стоять, раздвинув ноги и глядя в запылённое, закрытое высоким козырьком окно, где не видно даже крошечного клочка неба. Только по слабому отражению света на внутренней стороне козырька можно с известным приближением догадываться о том, что творится там в вышине: светит ли солнце, или небо заложено тучами, или, может быть, по нему быстро-быстро бегут облака… Бегут… Движутся… Ах, как бы хотелось ему бежать, двигаться… Хоть немного движения. Его могучее тело с такими крепкими ещё недавно мышцами истосковалось по движению. Неподвижность мускулов почти так же невыносима, как неподвижность мысли. Но он может усилием воли, вопреки всему, что делают тюремщики, заставить свою мысль работать, бежать, нестись в любом направлении, с любою скоростью. А что он может сделать для своего бедного тела?.. Три шага вперёд… Три шага обратно…
   Он стиснул кулаки заложенных за спину рук. Бессильный гнев на короткое мгновение залил сознание. Но Тельман привык бороться с этим бесполезным чувством: что может тут дать бесполезный гнев? Нужно сохранять сознание ясным. Он расцепил сжавшиеся было до боли пальцы.
   За спиною снова раздался хорошо знакомый звук отворяемой двери. Но он не обернулся. Зачем? До тошноты знакомое бледное лицо забитого кальфактора с испуганно бегающими воспалёнными глазами. За ним хмурая морда надзирателя…
   В поле зрения вошла вытянувшаяся из рукава полосатой арестантской куртки худая рука кальфактора. Тазик с серыми полусваренными макаронами, похожими на клубок перепутавшихся червей.
   Но вот засунутый в тазик палец кальфактора, — жёлтый, костлявый, с грязным ногтем, — нечаянно поддевает одну макарону, и она падает на стол рядом с тазиком.
   Тельман не оборачивается. Он остаётся неподвижным, пока не затворяется дверь и шуршащие шаги надзирателя не замирают у соседней камеры. Тогда Тельман присаживается к столу и нехотя подцепляет ложкой несколько макарон. Но все его внимание сосредоточено на макароне, обронённой на стол кальфактором. Будто она должна быть вкусней остальных. Тельман смотрит на неё, прищурившись, все время, пока ест. Только тогда, когда в тазике ничего не остаётся, он берет двумя пальцами последнюю, лежащую на столе макарону. Она уже холодная и скользкая, как настоящий червяк. Он медленно подносит её ко рту и откусывает по кусочку, как если бы это была трубочка с кремом. Медленно, осторожно, кусочек за кусочком…
   Вот его зубы ощутили внутри макароны что-то постороннее. Но он не прекращает кусать. Только ловким движением языка засовывает это постороннее за щеку. Только ночью, улёгшись на отпертую надзирателем койку лицом к стене, он сможет достать из-за щеки крошечный кусочек тонкой пергаментной бумаги, на котором увидит выведенные несмываемой тушью микроскопические буковки:
   «Пытаемся спасти Иона из Колумбии. Всегда с тобой. Роза».
   Кусочек бумаги так мал, что Тельману ничего не стоит его проглотить.
   «Ион»… Речь идёт о товарище Ионе Шере. Спасти Шера? Значит, его жизнь в опасности. Ну, конечно, раз речь идёт о Колумбия-хауз — этом нацистском застенке, куда заточают тех, чьи дни сочтены.
   Нервная дрожь против воли пробегает между лопатками Тельмана: Колумбия-хауз!.. Несколько месяцев тому назад Тельману дали знать, что Шер, на плечи которого пала основная тяжесть работы в подпольном ЦК после ареста Тельмана, тоже схвачен гестапо. И вот жизнь Иона тоже в опасности. Тельман отлично понимает, что это значит. Все вполне закономерно. Гитлеровцы боятся Шера. Они боятся его даже заключённого в тюрьму… Ласковая усмешка трогает губы Тельмана: «Ведь Ион — коммунист; Ион — гамбуржец!» Эти сволочи знают, что значит иметь противником гамбургского коммуниста!.. Это же гвардия германского пролетариата!..
   Ион Шер!.. Тельман отлично помнит, с какой непримиримостью он боролся с трусливыми оппортунистами-брандлеровцами, как высоко нёс знамя борьбы в дни гамбургского восстания, как громил троцкистов на эссенском партейтаге. А кто, как не Ион Шер, дрался в двадцать девятом с примиренцами, пытавшимися добиться исключения из ЦК самого Тельмана? Да, пожалуй, Шер — один из самых крепких в числе тех, кто в подполье повёл партию на борьбу с гитлеровцами. И вот… Жизнь Шера тоже в опасности…
   Тельман напрягает память: разве ему не сообщали в своё время, что там же в Колумбии томятся Эрих Штейнфурт, Эуген Шенхаар и Рудольф Шварц — активные функционеры партии?.. Значит, теперь ещё и Шер… Неспроста нацисты свозят в это проклятое место лучших сынов партии. Там что-то задумывается… Их жизнь действительно в опасности…
   Тельман не спит всю ночь. Только под утро, утомлённый бессонницей, он смыкает веки и перед глазами появляются крошечные буковки: «Всегда с тобой. Роза»…
   Роза… Милая Роза… Роза…
   Имя жены застывает у него на устах. Он, наконец, засыпает коротким, тревожным тюремным сном под ласковым взглядом больших карих глаз. Это глаза Розы.

5

   «Господин Бойс.
   Неожиданно выяснилось, что в день, на который мы с вами договорились насчёт натирки полов, меня не будет дома. Прошу вас прийти двумя днями раньше в те же часы. Необходимо приготовить мастику «Экстра», а то пол очень затоптав из-за плохой погоды последних дней.
Ал.Трейчке».
   Бойс повертел открытку в руке и даже попытался посмотреть на свет. Но это была самая обыкновенная открытка из серого тонкого картона, какие он нередко получал от своих клиентов. На ней не было никаких особенных отметин. Невозможно было угадать, прошла ли она через руки цензоров.
   Впрочем, через минуту Бойс решил, что подобные размышления излишни. Какое же письмо в Германии не проходит теперь нацистской цензуры? Глупый вопрос! Вот если бы можно было узнать, догадались ли в цензуре о том, что здесь сказано?! Но и этого нельзя было угадать. Оставалось только надеяться, что постороннему отгадать смысл сообщения было трудно потому, что оно не было зашифровано в обычном смысле. Ни один шифровальщик в мире ни одним существующим или вновь придуманным ключом не мог бы раскрыть, что читать открытку следовало так:
   «Произошли неожиданные и важные события, требующие связи не в обычный вторник, а в воскресенье. Необходимо подготовить цепочку из самых надёжных людей, а то в последнее время усилилась работа полиции; необходима осторожность».
   Воскресенье было завтра — открытка пришла во-время. Действительно ли была в последние дни такая дурная погода? Если нет, то эти слова непременно бросились в глаза цензору, и адресат, — то-есть он, полотёр Ян Бойс, — уже взят под наблюдение.
   Бойс посмотрел на календарь и наморщил лоб, вспоминая.
   Да, в среду и в четверг шёл дождь.
   Значит, все в порядке?..
   Может быть…
   А может быть, и нет…
   Бойс подошёл к окошку и внимательно осмотрел улицу перед домом. Был виден только противоположный тротуар. Но ведь шпики обычно и топчутся на противоположной стороне улицы, чтобы иметь возможность наблюдать за окнами. Это общеизвестно… А могут ли они знать его окно?.. Разумеется, если письмо уже обработано полицией, то они знают этаж, окно, все. Даже в кармане каждого из них лежит его фотографическая карточка…
   Бойс усмехнулся: карточка! Во-первых, он на этой карточке ещё наверняка с усами. Во-вторых, эти-то карточки и помогают распознать слежку: не полагаясь на память, агенты, впервые выслеживающие свой объект, имеют обыкновение сличать каждого выходящего из подъезда с фотографией. Они воображают, будто проделывают это незаметно. Но их осторожность — это осторожность тюленей. Они легко выдают себя опытному и внимательному глазу… Так, так!.. Давайте же понаблюдаем за улицей, время у нас ещё есть!..
   Бойс прислонился плечом к косяку окна и принялся изучать каждого, кто, казалось ему, шёл медленнее, чем следовало итти занятому человеку. Прохожих было не так много, чтобы агент полиции мог остаться незамеченным в толпе.
   Теперь следовало проверить, нет ли наблюдения из-под ворот соседнего дома.
   Бойс взял сумку и отправился в булочную на той стороне улицы. Пока шёл разговор с булочницей о том, о сём, Бойс в окно лавки осмотрел ворота соседних со своим домов. Ничего подозрительного не было видно.
   Только после этого он решился отправиться в путь. Все связные были людьми занятыми. Их следовало предупредить, что завтра нужно быть на местах.
   Окольным, самым путаным путём, какой только мог выдумать, Бойс пошёл в пивнушку, которую функционер-подпольщик содержал по заданию партии как место, удобное для конспиративных свиданий, и как передаточный пункт подпольной связи. После того, дважды пересев с автобуса на метро и обратно, Бойс побывал у Клары наборщицы, у столяра и у отдыхавшего после ночной смены водителя автобуса. Все это были люди, на которых можно было положиться в самом сложном и опасном деле. Оставалось предупредить шофёра Франца Лемке — единственного во всей цепи, кто располагал быстрым средством передвижения. Но трудность заключалась в том, что сегодня вовсе не был день натирки полов у фабриканта Винера, где служил Лемке. Появляться там неожиданно без основательного предлога не следовало. Бойс решил позвонить Францу по телефону и условиться о свидании вечером в сосисочной, где можно поговорить, не привлекая ничьего внимания и даже не показывая, что они знакомы.
   На каждой остановке автобуса, пересаживаясь с одного транспорта на другой, входя в дверь и выходя из неё, Бойс тщательно проверял чистоту своих следов. Снова и снова он убеждался в том, что все благополучно… И все же, только возвратившись домой и ещё раз тщательно убедившись в том, что никого не привёл за собой, он окончательно успокоился. Остальную часть дня он неутомимо бегал по субботним клиентам. Это был день, когда он натирал полы у мелких чиновников и торговцев — предосторожность, необходимая для того, чтобы не возбуждать разговоров в союзе полотёров. Там было достаточно завистливых глаз, ревниво следивших за клиентурой друг друга. Далеко не все могли похвастаться такими заказчиками, какие были у Бойса. Ему завидовали. Это было неудобством, заставлявшим его всегда быть начеку. Он в шутку говорил самому себе, что его профессия ничуть не легче работы плясуна на проволоке. Разница только та, что для Бойса сорваться — значило упасть не на песок арены, а прямо в объятия гестапо и, вероятнее всего, стать одним из тех, на ком гитлеровский палач пробует остроту своего топора.
   Но такие мысли приходили ему только в минуты усталости и раздумий о сложности обстановки, в какой приходилось жить и работать коммунистам в Германии.
   Когда на следующий день Бойс увидел лицо отворившего ему дверь Трейчке, полотёр сразу понял, что случилось нечто необычайное: голубые глаза адвоката были совсем серыми, серой стала кожа на его щеках, и углы рта были устало опущены. Таким усталым и расстроенным Бойс ещё никогда не видел этого человека.
   Не задавая вопросов, Бойс вынул из зелёной суконки щётку и принялся натирать пол мастикой.
   Трейчке, зябко пряча руки в рукава домашней куртки, уселся на обычном месте — в кресле напротив камина. Но сегодня камин не топился. В нем нечего было сжигать, так как Бойс не принёс ни одной папиросной коробки для коллекции адвоката.
   К удивлению Бойса, слова о затоптанных полах оказались сущей правдой: словно за эти дни в квартире перебывало много людей из тех, кто не ездит в автомобилях, а шагает по зимней слякоти пешком.
   Шаркая взад и вперёд ногою, Бойс изредка поглядывал на Трейчке, ожидая, что тот, наконец, тем или иным способом передаст ему поручение, ради которого вызвал его сюда и мобилизовал подпольную связь. Но Трейчке сидел молча, рассеянно скользя взглядом по комнате, словно не замечая полотёра. Прошло много времени, прежде чем он, наконец, проговорил нарочито громко, так, чтобы каждое слово дошло до отдушины в полу:
   — Мне очень жаль, что я не смогу дождаться сегодня конца вашей работы… Придётся оставить вторую комнату не натёртой. Но это и не такая уж большая беда: там не натоптано. Мне важно было привести в порядок эту комнату. Я вам очень благодарен. Придётся прервать ваше занятие до следующего раза. Больше я не могу оставаться дома. Сейчас я оденусь, и мы вместе выйдем, если вы ничего не имеете против… Я хотел бы угостить вас кружкой пива на вокзале… Можете пока вымыть руки.
   Трейчке, повидимому, был так грустно настроен, что даже не покосился, как обычно, в сторону решётки и не показал ей язык. Хмуро оделся, молча запер за собою дверь и пошёл рядом с Бойсом к вокзалу.
   На ходу он объяснил суть дела. Стало достоверно известно, что Гейдрих отдал приказ покончить с секретарём и членом Политбюро подпольного ЦК КПГ товарищем Ионом Шером. До низовых инстанций гестапо этот приказ уже дошёл в обычной для таких случаев редакции: «убит при попытке к бегству». Нужно было немедленно довести об этом до сведения подпольного ЦК. Быть может, удастся ещё спасти Шера, переведённого в Колумбия-хауз и подвергаемого там мучительным пыткам. Может быть, ЦК найдёт путь для вмешательства международной общественности, прессы…
   Вовсе не в обычае Трейчке было делиться мыслями и переживаниями со связным Бойсом, но сегодня…
   — Неужели нам не удастся его спасти? — проговорил он так негромко, что Бойс не сразу даже понял, что слова обращены к нему.
   Впрочем, он и не знал, что можно ответить на такой вопрос. Ведь он знал одно: если бы не только спасение, но даже самое освобождение Шера зависело от усердия и смелости связных, он завтра же был бы за пределами Берлина. Но в том-то и дело: связь, даже если в данном случае её работа будет стоить жизни кому-нибудь из связных подпольщиков, — только половина дела. Может быть, и самая опасная половина, но далеко не самая важная. И уж во всяком случае самая незаметная. Впрочем, последнее не имеет значения. Если бы можно было таким способом обеспечить свободу Шера, — так, чтобы никто и никогда не узнал о том, кто это сделал, — Бойс без колебаний занял бы его место в камере пыток гестапо. Он ясно отдавал себе отчёт в значении для партии такого человека, как секретарь ЦК Шер. Что такое по сравнению с ним простой связной Бойс? Самое маленькое колёсико в партийном аппарате! А впрочем, рассуждая таким образом, он, кажется, забывает давнишние уроки старших товарищей. Ещё тогда, когда партия только готовилась к уходу в подполье, функционер Франц Лемке говорил ему:
   — Ты недооцениваешь значения связи в подпольной работе. Когда нельзя позвонить по телефону, послать письмо, когда ответственные товарищи даже не могут повидаться друг с другом, роль хорошей связи становится огромной. Но мало того, что такая связь должна быть надёжна: передать всё, что нужно, в срок и без путаницы, подумай ещё, какие последствия может иметь болтливость связного, фактически держащего в своих руках жизнь многих работников ЦК и функционеров подполья!
   — Это достаточно ясно, — с оттенком обиды ответил тогда Бойс, — каждый партиец, а не только связной должен уметь держать язык за зубами там, где речь идёт о делах партии.
   Помнится, Лемке тут улыбнулся и тоном, мало соответствовавшим жестокому смыслу его слов, сказал:
   — Ты только забыл, что тебя могут вызвать на откровенность, положив на живот доску и колотя по ней гирями или растягивая тебя на «кроватке системы Кальтенбруннера».
   — Я не знаю такой «кроватки».
   — Это очень простое устройство, изобретённое, как можно судить по названию, неким Кальтенбруннером: спинки этого ложа раздвигаются при помощи сильных винтов. Если привязать руки к спинке над головой, а ноги к противоположному концу и начать их растягивать, то у многих уложенных в такую постель появляется желание рассказать все, чем интересуются гестаповцы.
   — Ты нарочно пугаешь меня? — спросил Бойс.
   — Нет, я только хочу, чтобы ты отчётливо понимал, что значит быть связным партийного подполья. Человек, будь он десять раз предан, должен трезво взвесить, на что он готов, что может и чего не может. Доска с гирями, под которой у пытаемого из носа и горла хлещет кровь, или кровать Кальтенбруннера — это далеко не самое страшное, что имеется в Колумбия-хауз или подвалах на Принц-Альбрехт[12].
   После этого разговора Бойс провёл дурную ночь. Невозможно было заснуть, не решив вопроса: а что, если ему, Бойсу, положат на живот эту самую доску и двое здоровенных молодцов начнут молотить по ней гирями?.. Или прижгут ему подошвы… или… или вообще будут по ниточке вытягивать из него жизнь… Скажет он или не скажет?
   На другой день он пришёл на обычное место в пивную «Старые друзья» и, когда к нему подсел Франц Лемке, сказал:
   — Ты говорил, что для успеха работы по связи, на случай, если партии придётся уйти в подполье, хорошо бы мне заблаговременно переменить профессию?
   — Да… Удобно стать мусорщиком.
   — Видишь ли, — смущённо ответил Бойс, — у меня ведь одна рука, — и, будто это требовало доказательств, протянул над столом торчащий из рукава протез.
   — Тогда, может быть, полотёром…
   — Это больше подойдёт…
   — Значит, ты…
   — Да, я все обдумал… Припомнил кое-что из времён войны и пришёл к выводу: принято думать о службе в армии, что это совершенно потерянное время, но вместе с тем армия, особенно во время войны, — не такая уж плохая школа. Особенно, ежели тобою командует какая-нибудь сволочь. Если ты это выдержал, не свихнувшись, — значит ты ещё можешь быть человеком.
   Бойс стал полотёром, и вот теперь, когда партии действительно пришлось уйти в подполье, он уже вовсе не чувствует себя новичком, которого нужно чему-то учить и о чём-то спрашивать…
   Его мысли прервал Трейчке. Проходя пустынной улицей, он замедлил шаги и пересказал Бойсу суть поручения: устно передать члену ЦК — одному из немногих находящихся на свободе в Германии — о положении Иона Шера. Если в ближайшие дни какая-нибудь авторитетная международная организация — Комитет по борьбе за освобождение Тельмана или Красный Крест — не вмешается, то Шера можно считать обречённым на мучительную смерть. Гитлер хочет запугать коммунистов и всех, кто им сочувствует. Он хочет на Шере прорепетировать то, что собирается сотворить с Тельманом. Сегодня Шер — завтра Тельман. Такова установка гитлеровской шайки.
   Ион Шер!.. Да, это имя хорошо знакомо Бойсу. После ареста Тельмана именно Шеру пришлось провести всю тяжёлую работу по переводу партии на нелегальное положение. Сколько тайной корреспонденции переправила цепочка связных от Шера к рядовым функционерам партии и обратно!.. Вот уже три месяца, как Ион Шер арестован… Девяносто дней в руках гестаповцев!.. Это и есть то, о чём когда-то говорил Лемке: человек должен заранее знать все, чтобы понять, что он может и чего не может…
   — Вы понимаете, Бойс, — глядя в глаза полотёру, проговорил Трейчке, когда они расставались, — Шер должен быть спасён. От этого зависит не только его собственная жизнь, но и жизнь товарища Тельмана. Мы должны выиграть Шера, чтобы не проиграть Тельмана.
   Бойс молча кивнул головой, допил глоток пива, ещё оставшийся в кружке, и пошёл на платформу. Трейчке сделал вид, будто задержался с расплатой за пиво. Они сели в разные вагоны, хотя обоим нужно было в Берлин.
 
   Обстоятельства складывались неблагоприятно: Лемке не мог принять сегодня участия в передаче, не рискуя вызвать подозрения, так как его хозяин Винер приказал ему весь вечер быть наготове. В цепи связных образовался прорыв. Сообщение об опасности, угрожающей Шеру, рисковало задержаться на сутки, или Лемке должен был найти какой-нибудь выход из положения. Он пришёл к выводу, что должен нарушить правила конспирации: нужно вовлечь в работу нового товарища, выполнявшего до сих пор лишь поручения в строго определённом направлении — на тюрьму Моабит. Лемке решил включить в работу комсомольца Руппа Вирта. У Вирта есть велосипед, и хотя, конечно, медленнее, чем сам Лемке, но юноша сможет доставить сообщение, куда нужно, в ту же ночь. Расчёт Лемке строился на том, что ему, как обладающему автомобилем, обычно поручались дальние пригородные участки.