Но он так и не поговорил с Флемингом. Зато с Флемингом говорил Монтегю. Он окончательно убедился в том, что никакого толка из затеи с рукописью не выйдет. Этот энтомолог оказался хитрой бестией. Он вообразил, будто Монти действительно намерен печатать его пачкотню о бабочках, но вместе с тем наотрез отказался от какого бы то ни было сговора относительно своих советов Бену. С непроницаемой миной он заявил Монти, что председатель имеет право высказывать собственные мнения и секретарь не может за них отвечать. Даже если бы лорду-председателю вздумалось вдруг высказать сочувствие республиканцам Испании.
   Монти сердито стукнул зонтиком в стекло дремавшего на углу шофёра такси.
   Когда Монти, переодевшись к обеду, спустился вниз, ему доложили, что его спрашивает дама.
   — Миссис Фрэнсис Флеминг, сэр.
   «К чорту! — мелькнуло было в уме Монти. — А впрочем…»
   — Просите в кабинет.
   Несколько мгновений Монти молча разглядывал гостью. Крупная, загорелая женщина. Её нельзя было назвать красивой, её черты не отличались правильностью, но в лице было что-то такое… И глаза глядят на Монти так пристально, словно изучают его.
   Монти пододвинул ей кресло, но она продолжала стоять, положив руку на край стола.
   — Мистер Флеминг просил меня взять его рукопись.
   — Такие дела делают мужчины.
   — Мистер Флеминг болен.
   — Вот что! — Чтобы дать себе время подумать, Монти отошёл к камину и, став к нему спиной, стал греть руки. — Вы имеете в виду… Труд мистера Флеминга?
   — Нашу работу «Troides meridionalis».
   — Вы… тоже энтомолог?
   — Да.
   — Вы были с ним на Новой Гвинее?
   — Я там родилась.
   — Вот что!
   Монти, помолчав, сказал:
   — Рукопись продана мне.
   Миссис Флеминг положила на стол несколько банкнот.
   — Вот ваш аванс.
   — Рукопись куплена мною и останется у меня.
   — Видите ли, мистер Грили, это единственный экземпляр нашей последней работы.
   — Тем лучше для меня.
   Монти достал из стола рукопись и перекинул несколько страниц с тщательно раскрашенными изображениями бабочек.
   — Рукопись принадлежит мне, — повторил он и поднял глаза на женщину, но поспешно перевёл их обратно на рисунки, не выдержав её презрительного взгляда.
   — Я принесла деньги и считаю…
   — Деньги могут остаться у вас, так как рукопись останется у меня… Впрочем, можете передать вашему мужу: если он хочет найти выход, устраивающий нас обоих, я буду ждать его завтра.
   — Мистер Флеминг не захочет с вами встретиться.
   — Что вы сказали?
   Некоторое время она молча смотрела на него исподлобья, потом решительно сказала:
   — Мистер Флеминг не может выходить за круг своих обязанностей.
   «Она знает! Только этого нехватало!»
   — Рукопись останется у меня, или… или… — он не решился досказать того, что подумал. Он схватил рукопись и швырнул её в камин. Бумага вспыхнула, прежде чем женщина подбежала к камину.
   Взгляд Монти, — он сам растерялся от того, что сделал, — следил ещё за тем, как загибались вспыхивающие листы и языки пламени взвивались над рукописью, когда он почувствовал удар по лицу.
   Миссис Флеминг тяжёлыми шагами вышла из комнаты.
   В холле хлопнула дверь. В доме повисло гулкое молчание.

24

   Настроение Геринга сделалось великолепным по двум причинам. Первой и, пожалуй, наиболее важной причиной было признание жены в том, что она беременна. По существу, это не было даже просто причиной для хорошего расположения духа — это было торжество. Вопрос о продлении рода Герингов стоял теперь, когда глава его достиг высоты власти, совершенно особым образом: это было уже делом государственной важности. Германская элита должна была развиваться и процветать. А уж если будущему Герингу — представителю этой элиты — ещё доставалось наследство в несколько десятков миллионов марок, не воспроизвести самого себя?!. Это было бы просто преступлением. Продление себя в сыне представлялось теперь Герингу чем-то само собою разумеющимся. Можно было подумать, будто он забыл то, что всего каких-нибудь полгода назад, перед его бракосочетанием с Эми, сказали врачи: лечение едва ли может дать положительные результаты. Если злоупотребление наркотиками и не убило в нём способность к воспроизводству рода, то почти с уверенностью можно сказать, что его потомство будет неполноценным. Больше того, врачи прямо сказали: они почти гарантируют его потомкам те самые свойства, которые перечисляются в заготовленных впрок секретных инструкциях правительства об «очищении расы» как основания для уничтожения детей и стерилизации родителей. Не приходилось скрывать: Геринг привык к мысли, что не может иметь детей. Но теперь после столь же неожиданного, сколь радостного признания Эми, все сомнения врачей казались ему сущей чепухой: у него, Германа Геринга, должно быть и будет полноценное потомство, достойное германца и вождя. Прежде всего это будет сын; во-вторых, это будет…
   Насвистывая что-то очень бравурное, он бодро шагал по дорожке, улыбаясь мыслям о том, каким родится новый Геринг, каким будет расти, вырастет и станет таким же вождём германцев, как его отец; как его будут обожать немцы за силу, красоту и главным образом за то, что он сын Германа Геринга…
   Сын Германа Геринга! Это много значит! Чертовски много! Такому отпрыску элиты будет доступно все. Власть будет принадлежать ему по праву рождения. Власть над миллионами рабов, власть над самими германцами… власть… над… самими фюрерами?..
   Эта, последняя мысль как бы с осторожностью вошла в сознание, словно вползла между другими, менее опасными, которые можно было высказать вслух. Эта мысль была такой тайной, такой заветной, что, несмотря на её постоянное существование где-то в глубине черепа, она не так-то часто появлялась на поверхности. Как хроническая болезнь, она давала себя чувствовать при малейших потрясениях. Будь то припадок раздражения или недовольства жизнью, вызванный каким-нибудь поступком фюрера, его словом, отношением к Герингу, — тайная мысль о необходимости стать самому первым из первых всплывала, как нарыв, готовый лопнуть и затмить отравою гнева здравый смысл, осторожность, вылиться в немедленное действие: он или я! Если же шок был, так сказать, положительным, связанным с приятными переживаниями, — как сегодня, — то эта «идея фикс» начинала мерцать, как яркая, но очень далёкая звёздочка, путь к которой был долог, извилист и таен. Но в конце каждого из этих вариантов, подобно видению, всегда проступали силуэты его собственной внушительной фигуры, заслоняющей все остальное и прежде всего вислозадого выскочку Гитлера, сумевшего взгромоздиться на шею всем. Геринг не скрывал от себя, что Гитлера нельзя отодвинуть на второй план и попросту заслонить собою. Эта возможность была давно упущена — ещё тогда, когда он, испугавшись драки и риска, выдвинул вперёд этого ефрейторишку. Он должен был тогда сказать дюссельдорфским господам: вот я — тот, кто может выполнить все ваши желания и приказы, может скрутить Германию в бараний рог, не постесняется ничем, решится на все!.. Осел!.. Чего он тогда испугался, что он мог потерять?!. Что теряет тот, у кого ничего нет?.. Теперь, когда он становится одним из богатейших людей Германии, когда в его руках сосредоточивается столько власти, сколько не имеет никто, кроме двух-трех немцев, — теперь другое дело. Теперь нельзя рисковать. Теперь нужно обдумывать каждый шаг, каждое слово взвешивать, отмерять, итти на цыпочках и, если нужно, отступать, и снова вперёд без большого шума… Но рано или поздно ефрейтор должен исчезнуть. Если ему некуда будет уйти, кроме могилы, — пусть убирается туда. Геринг, не колеблясь, поможет ему в этом… Убрать, уничтожить проклятого недоноска!..
   Эта мысль жила всегда, хотя и находилась в такой глубине сознания, в таких тайных извилинах мозга, что даже сам Геринг делал вид, будто ничего о ней не знает…
   Итак, очистить путь для будущего Геринга! Для этого нужно самому стать первым в Германии. Так и будет: он станет «наци No 1». Рано или поздно!..
   Это прекрасно, замечательно: Эми беременна!
   — Просто… великолепно… — напевает вполголоса Геринг, шагая в такт ритму импровизированного мотива.
   Он идёт к Охотничьему павильону, чтобы посмотреть, как там ставят скульптуру вместо той, которую он в прошлый приезд забраковал.
   Доклад архитектора о том, что все работы по отделке Кариненхалле приходят к концу — это и есть вторая причина его хорошего настроения сегодня. В этом замке каждый камень, каждый извив лепки и резьбы соответствует его вкусу. Все массивно, все грандиозно и тяжело, как должно быть в жилище настоящего тевтона. Каждый шаг по этому замку, по его роскошному парку должен внушать посетителю уважение к хозяину и подавлять своим мрачным величием.
   Охотничий павильон, пожалуй, одно из самых любимых его мест действительно великолепного, обширного, как лес, парка. Если бы не настояния архитекторов, боявшихся за стилистические особенности домика, Геринг заставил бы пустить тут побольше позолоты. Но в общем ничего. И так никто не примет этот домик за хижину нищего. Одна резьба потолка, выполненная руками самых искусных мастеров, согнанных изо всех концлагерей Германии, — подлинный шедевр… Ха-ха! Тот старик, свалившийся с подмостков при виде входящего хозяина и сломавший себе правую руку, его тогда ужасно рассмешил…
   В комнатах пахло лаком свежеотделанного дерева. Паркет «рыцарской комнаты» для вечерних бесед, представляющий собою панно — охоту древних германцев, выполненное из деревянной мозаики, был так чист, что даже Геринг остановился на пороге, не решаясь ступить на нежную розовость тисса, передающую отсвет утренней зари, встающей над тёмной гущей леса. «Когда-нибудь, — подумал он, — посетители будут надевать войлочные туфли при входе туда, где проводил вечерний досуг „наш добрый толстый Герман“.
   Осторожное покашливание за спиной прервало его приятные мысли.
   — Что нужно?
   — Рейхсминистр господин Геббельс ищет вас по неотложному делу, — почтительно доложил адъютант.
   — Вечно у него неотложные дела! — проворчал Геринг и, сразу забыв о том, что под его ногами — произведение искусства, топоча, как обычно, миновал «рыцарскую» и вошёл в рабочий кабинет, занимавший весь угол Охотничьего домика. Адъютант осторожно затворил за ним дверь, оставшись вне кабинета. Геринг взял трубку телефона.
   По мере того как он слушал Геббельса, брови его все ближе сходились над переносицей и выражение глаз становилось мрачнее.
   — Сегодняшняя сводка британской прессы говорит, что в Англии существует убеждение о серьёзных разногласиях в нашем руководстве, — говорил Геббельс. — Там прямо называют «непримиримых врагов фюрера» по именам.
   — Какое мне дело до мнения этих дураков, — мрачно рявкнул Геринг. — Пошлите их к чорту!
   — Если бы это было так просто, мой дорогой, — насмешливо проговорил Геббельс. — Ведь первым в списке врагов нашего дорогого фюрера идёт «наци No 2»…
   Геринг не видел лица Геббельса, но был готов поклясться, что при этих словах его красная морда перекосилась в злорадной гримасе, которую хромоножка пытается выдавать за улыбку. И уж наверно эта гадина сообщила все Гитлеру или ждёт, что ответит Геринг, и тогда сообщит все сразу в надежде, что Геринг растеряется от этого известия, замнётся, может быть даже перепугается… Но, чорта с два! Геринг не доставит такой радости господину министру пропаганды!
   Уверенным тоном он заявляет, что к вечеру редакция «Фелькишер Беобахтер» получит его статью — она явится ответом на инсинуации зарубежных шавок.
   Он тотчас же вызвал стенографа и тут же, не выходя из охотничьего домика, принялся диктовать статью.
   Тема!.. Она не имела, на его взгляд, большого значения. Нужно было только вставить в текст как можно больше фраз, могущих убедить Гитлера в том, что ни в ком он не имеет такого преданного друга и слугу, как в Геринге. Нужно польстить фюреру, но вместе с тем и дать ему понять, что в руках Геринга сосредоточена реальная сила, с которой он никому не позволит наступать себе на ноги — будь то даже сам фюрер… Да, именно так: даже сам фюрер!
   Произнося некоторые из фраз, казавшихся ему особенно важными, Геринг останавливался за спиной стенографа и подтверждал силу своих слов ударами мясистого кулака по воздуху:
   — «…В настоящее время я ещё раз перестроил управление государственной тайной полицией и подчинил его непосредственно себе…» — Он сделал небольшую паузу, чтобы спросить себя: достаточно ли внушительно это звучит — «непосредственно себе»?.. Как будто всякому должно быть понятно, что означает полиция в его руках… Итак, дальше: «Через сеть периферийных отделений, объединённых в Центр, в Берлине, я ежедневно, можно сказать, почти ежечасно, осведомлён обо всём, что происходит в Пруссии. Каждая нора коммунистов, вплоть до самой последней, известна мне. И они могут сколько угодно менять свою тактику, переименовывать своих связистов, — не проходит и нескольких дней, как они снова обнаружены, зарегистрированы, взяты под наблюдение, изъяты. Против этих врагов государства необходимо действовать с полной беспощадностью, столь же беспощадно нужно действовать против их агитаторов и самих вожаков. Для этого и возникли концентрационные лагери, в которые мы должны были водворить тысячи работников аппарата коммунистической партии. Разумеется, кое-где страдают и невинные; разумеется, кое-где кое-кого и били, кое-где применялись и суровые меры, но ведь сильные государства всегда ковались при помощи железа. В таком деле железо важнее масла. От масла люди только толстеют. Мы, немцы, или покупали масло и обходились без свободы, или добивались свободы и обходились без масла. Мы, по воле фюрера, решаем вопрос в пользу железа, а не масла. Вы, германцы, должны гордиться таким решением вашего фюрера…» Он подумал, переделал слово «вашего» на слово «нашего». «Смотрите на меня!» — воскликнул он, и стенограф в испуге обернулся, но Геринг притопнул ногой и, сдвинув брови, продолжал: «Бесчисленные чины и почести выпали на мою долю, но ни один чин и ни одно отличие не могло в такой степени наполнить меня гордостью, как то прозвище, которое дал мне немецкий народ: „самый верный паладин моего фюрера“. Чего хочет фюрер, того хочу и я. Что думает фюрер, то хотел бы думать и я. Свои дела я бросаю к его ногам. И если это будет нужно, то и головы врагов я сложу на его пути, чтобы он мог по ним прийти к своей конечной цели…» — Тут он велел стенографу перечесть ему последние слова. — Так… кажется, в порядке: фюрер не уловит тут намёка на свою собственную голову, которую Геринг рано или поздно бросит к его ногам. Можно дальше: «Мы любим Адольфа Гитлера, потому что верим твёрдо и непоколебимо: он ниспослан нам богом, чтобы спасти нас и Германию… Как найти слова для его дел? Был ли смертный когда-нибудь так любим, как он, наш фюрер? Была ли хоть одна вера так сильна, как наша вера в его миссию? Да, мой фюрер, бог послал вас нам, сам бог!.. То, чем я являюсь, — я являюсь только благодаря фюреру, то, чем я стану, я хочу стать только по воле Адольфа Гитлера!..»
   Геринг на минуту умолк и сказал задумчиво:
   — Пожалуй, на этом можно и кончить, а?
   Он прослушал стенограмму и остался доволен. Может быть, тут нужно ещё кое-что подправить, чтобы сделать статью несколько более глубокомысленной, а то все слишком крикливо, но это уж должен сделать сам Геббельс… А впрочем, на хромоножку надежда плоха. Там, где речь идёт о Геринге, этот тип готов только вредить, а не помогать. Чего доброго, он ещё вставит какую-нибудь скользкую фразу, из-за которой Адольф поднимет немыслимый крик… Кроне! Вот кто просмотрит статью и вставит в неё что-нибудь этакое. — Геринг прищёлкнул пальцами: — Такое, чтобы все воскликнули: «О, этот Герман! Вот она — наша главная голова!..» Кстати, почему Кроне до сих пор нет? Ведь он был приглашён сегодня к обеду, чтобы полюбоваться замком…
   Оказалось, что Кроне уже приехал и ожидает хозяина. Обед прошёл весело. Геринг с трудом удерживался от того, чтобы не поделиться с гостем висевшей на кончике языка новостью: «Эми беременна!..»
   После обеда они уединились, и Кроне перечитал статью. Он посоветовал вставить несколько фраз. Это, как и надеялся Геринг, были именно те фразы, которые заставят немцев покачивать головами: «Ого! Здорово посажена голова у нашего Германа».
   Сегодня все: семейная радость, окончание работ в замке, удачная статья и, наконец, присланная в подарок виноделом партия великолепных вин — решительно все настраивало на самый приятный лад. Послеобеденная беседа с Кроне протекала в непринуждённом тоне. Эта атмосфера благодушия, порождаемая успехом и уверенностью в себе самом и в своём будущем, не была нарушена даже напоминанием адъютанта о том, что Геринг приказал напомнить себе о папке, присланной Гиммлером.
   — Ну что ж, папка так папка, — с необычной покорностью сказал он. — Давайте её сюда, — и принялся лениво перелистывать страницы голубоватой, отделанной под полотно бумаги.
   Кроне рассеянно курил, вытянувшись в низком кресле, и, блаженно зажмурив глаза, пускал точные, ровные кольца. Когда два или три кольца, плавно колыхаясь и меняя форму, поднимались над его головой, он точной, стремительной струйкой дыма пронзал их. Постепенно число колец увеличивалось: четыре, пять… Вот только никак не удавалось пронзить сразу шесть колец…
   Смех Геринга оторвал Кроне от созерцания расходящихся голубоватых кругов. Министр смеялся так, словно на голубоватой поверхности шелковистой бумаги были написаны его любимые скабрёзные анекдоты.
   — Вот хитрец! — воскликнул он, щёлкнув пальцем по странице. — Этот Гиммлер — негодяй! — продолжал он с удовольствием. — Он вовсе не обязан присылать мне на согласование такие вещи. Это его компетенция, но он хочет быть чистеньким, если кто-нибудь докопается до этих секретнейших штук. Пусть тогда всех собак вешают на толстую шею Геринга! Хо-хо!..
   Кроне не задал никакого вопроса, хотя и не понимал пока, о чём идёт речь. Он достаточно знал Геринга, чтобы быть уверенным: раз тот заговорил в таком тоне, то непременно откроет и причину своего веселья, будь она архисекретна. И действительно, прочитав ещё несколько страниц, Геринг перебросил папку через стол прямо на колени Кроне.
   — Полюбуйтесь-ка! Больше всего мне нравятся здесь два параграфа: наставление, как варить мыло, и указания о допросе третьей степени. Прежде всего я не понимаю, почему из этого нужно делать такой дьявольский секрет? Что касается строгих допросов, то уж раз они называются «строгими» — какого чорта стесняться?! Нужно уметь брать на себя ответственность. Это не в моей манере: прятаться за спину исполнителей. Я с самого начала объявил во всеуслышание: я беру на себя ответственность за каждую каплю крови, за каждого убитого коммуниста или еврея, даже за каждого случайно и невинно избитого немца…
   — А за каждого убитого по ошибке? — словно невзначай спросил Кроне.
   — Какая же разница: побитый или убитый?! — с неподдельным удивлением спросил Геринг. — Важно то, что отвечаю я, а не тот, кто убивает или бьёт. Ведь если бы «метр де Пари» должен был гильотинировать на собственный риск — не было бы французской революции. Даже чернь в трезвом виде боится крови, если за эту кровь нужно впоследствии отвечать. Следователь тайной полиции должен быть уверен, что подследственный, умерший на допросе, будет записан ему в актив, а не станет поводом для выговора или наказания. Арестованный, выпущенный на свободу, — вот настоящий брак в работе карательных инстанций. Слюнтяи болтают, будто задача следствия — найти правду. А я утверждаю: ежели уж мы заграбастали человека — он не должен вылезти из наших рук. Топор или лагерь — вот единственное решение для тех, кто однажды попал к нам. А Гиммлер, видите ли, хочет, чтобы кто-то другой решал, нёс ответственность, проводил строгие допросы и стрелял в затылок. Он боится ответственности. Как будто народ так или иначе не будет знать, что каждая пуля, пущенная арестованному, пущена рукою Гиммлера. Что касается меня, то я так говорил: «Каждая из этих пуль моя, ребята. Не бойтесь ни бога, ни людей. Перед судом всевышнего предстану я, мы с вами сговоримся»… А суд людей?.. Им до меня никогда не дотянуться. Руки коротки у людей.
   — Возможно, что рейхсфюрер, — осторожно проговорил Кроне, — проявляет такую осторожность потому, что предложенные тут инструкции спроектированы для военного времени, то-есть предусматривают не немцев, а иностранных подданных, пленных. Его, может быть, смущает то, что эти мероприятия идут вразрез с современными понятиями международного права, современных правил ведения войны.
   — Ах, бросьте Кроне! — отмахнулся Геринг. — Он так же плюёт на все эти правила, как я, как фюрер, как любой из нас. Гиммлер просто трус.
   — Чего же ему бояться?
   — Он мелкий клерк, конторщик! — с презрением произнёс Геринг. — У него нет широты, нужной политическому деятелю нашего калибра. Мы должны стоять выше условностей. Если германская нация несёт расходы на убийство врагов, то она имеет право покрыть эти расходы. Для этого нужно варить мыло из убитых? Будем варить. Нужно приготовлять удобрения из костной муки? Значит, будем перемалывать кости русских, французов, чехов — всех, кто стоит на историческом пути германцев.
   — А они? Ведь французы, русские, чехи тоже могут варить мыло из немецких трупов и перемалывать кости на удобрения?
   Геринг вскочил с места и угрожающе придвинулся к Кроне:
   — Вы издеваетесь надо мной?! Кто посмеет поднять руку на германца?..
   — Тот, на кого поднимем руку мы.
   — На меня?
   — И даже, может быть, захотят приготовить из вас несколько килограммов мыла повышенной жирности… — невозмутимо издевался Кроне.
   — Вы совсем сошли с ума! — крикнул Геринг. Он хотел сказать ещё что-то, но замялся, не находя слов, и, махнув рукой, отошёл в другой конец комнаты. Оттуда он ещё раз удивлённо посмотрел на Кроне. — Вы все это серьёзно?
   На этот раз хохотом разразился Кроне.
   Глядя на него, начал улыбаться и Геринг.
   Потом они дружно расхохотались вместе.
   Когда этот пароксизм веселья, вызванного шуткой Кроне, прошёл, они принялись внимательно, пункт за пунктом, рассматривать секретную инструкцию Гиммлера. На чистых, как весеннее небо, голубых полях страниц Геринг писал замечания и поправки, подсказываемые ему Кроне. Так, они посоветовали Гиммлеру отменить необходимость испрашивать разрешение центрального управления безопасности на каждый допрос третьей степени; посоветовали поручить экспертам разработать специальный план использования отходов уничтожаемого населения завоёванных территорий: не должны пропадать не только жир и кости, но волосы и золотые коронки, обувь и платье.
   — И если уж быть последовательным, — глубокомысленно заявил Кроне, — то почему должна пропадать кожа чехов или французов. Мы же делаем бумажники из свиной кожи и перчатки из лайки? Почему немецкие женщины не должны получить портмоне из кожи чешки или перчатки из кожи русской женщины? Русский сафьян всегда считался у нас товаром «экстра», так пусть он уступит место человеческой коже…
   Геринг слушал внимательно и согласно кивал головой.
   — Вы молодчина, Кроне. У вас золотая голова. Я ещё, видно, не знал ваших способностей. Вы отличный хозяин. Нам остаётся подумать о том, должны ли все эти мероприятия оставаться такими секретными, как хочет Гиммлер, или пора действительно наплевать на международные рогатки, поставленные на пути здравого смысла тевтонов. Не должны ли мы уже теперь, в предвидении битв и расцвета нашей государственности и хозяйства, начать приучать немцев к новому пониманию морали: что, в самом деле, предосудительного в том, что перчатки сделаны не из той кожи, что обычно? Или станет ли хуже диван от того, что мы набьём его не конским волосом, который нужно покупать за тридевять земель на золото, а волосами славянских рабынь?.. Вы правы, Кроне, тысячу раз правы, как всегда!.. Я должен доложить о вас фюреру. О ваших способностях и вашей преданности нашему делу…
   Кроне предостерегающе поднял руку.
   — Ни в коем случае, если хорошо ко мне относитесь!
   — Чего вы испугались?
   — Иметь возможность служить вам, одному вам. — Кроне не опустил глаз под испытующим взглядом Геринга. — Это все, чего я хочу от жизни!.. Вот так же, как вы сами только что написали в своей прекрасной статье: «то, чем я стану, я хочу стать благодаря Герингу и только благодаря ему»!
   Геринг тяжёлыми шагами обошёл стол и приблизился к собеседнику. Его тяжёлые руки легли на плечи Кроне. Взгляд продолжал искать взгляд Кроне.
   — Вы мне нужны… — проговорил он. — И вы никогда не раскаетесь в том, что сказали. — Он тряхнул Кроне за плечи и, отойдя, задумался перёд тёмным окном. За фигурными цветными стёклами, изображавшими Лорелею над рекой, не было ничего видно, но Геринг смотрел так, словно искал за ними ответа на мелькнувший неожиданно в мозгу вопрос: «так, как вы только что написали в своей статье», сказал Кроне, «а что если его преданность мне именно такова, как моя Гитлеру?..»