Ни тени удивления не отразилось на лице Гитлера. Он стал сразу необычайно спокоен и высокомерно произнёс:
   — В своём дневнике вы можете сегодня записать: судьба Германии решалась в этой комнате… Теперь — к президенту!
   Оскар направился было к двери, но Гитлер без церемонии взял его за рукав:
   — Оставьте нас.
   — Но…
   — Не будьте мальчиком… генерал!
   И Гитлер вошёл в кабинет.
   Гинденбург лежал с закрытыми глазами.
   У ног умирающего, уронив голову на руки, сидела его невестка. Увидев её, Гитлер бросил взгляд в сторону стоявшего в дверях Оскара. Тот послушно взял жену под руку и почти насильно увёл из комнаты.
   Дверь кабинета плотно затворилась.
   Некоторое время Гитлер молча оставался в том самом кресле, в котором только что сидела невестка умирающего. Глаза Гинденбурга были закрыты. Гитлер осторожно придвинулся к изголовью и сунул руку под подушку. Он сразу нащупал большой конверт и потянул его. Конверт с подписями свидетелей был у него в руках. В первый момент Гитлер хотел его вскрыть, но удержался. Зачем? Он и так знает главное.
   Гитлер сложил конверт вдвое и сунул во внутренний карман.
   Хруст ломающихся печатей показался ему таким громким, что он испуганно взглянул на Гинденбурга. Один глаз старика был широко раскрыт, в нём отражался смертельный испуг. Над другим глазом только бессильно вздрагивало веко.
   Гитлер отвернулся. Теперь ему некуда было спешить. Ведь сидеть здесь придётся до того момента, пока старик будет способен произнести хотя бы слово. Ни секундой раньше не сможет Гитлер выйти из этой комнаты. Ни секундой раньше он не позволит никому сюда войти.
   Гинденбург издал мычание в последнем усилии заговорить, замотал головой. Гитлер равнодушно смотрел на него: пусть помычит… Если кто-нибудь подслушает у дверей, то примет это мычание за речь старика.
   При этой мысли Гитлер заговорил сам. Он говорил громко. Если где-нибудь здесь спрятаны записывающие аппараты, Гиммлер получит полное удовольствие: он услышит самые прочувствованные слова, какие когда-либо произносил он, Гитлер.
   Он говорил механически, почти не думая. Мысли вертелись вокруг того, что следует теперь делать с Папеном, с завещанием, с Оскаром Гинденбургом. Как поступит Оскар, обнаружив исчезновение завещания? Поймёт ли он, что не в его интересах поднимать шум?
   Гитлер умолк… Его так поглотили мысли, что он не обращал уже внимания на президента.
   Завещание должно быть переписано рукой Оскара! И пусть не кто иной, как сам же он — Оскар, «найдёт» новое завещание и передаст его Папену. Именно Папену — никому другому. Что может быть убедительнее: сам Папен огласит в рейхстаге завещание с именем Гитлера в качестве преемника Гинденбурга. Да, именно Папен!
   Что же, значит Геринг не зря сохранил жизнь этому католическому пройдохе!
   Идея понравилась Гитлеру.
   Он весело глянул на Гинденбурга.
   Президент был недвижим.
   Правая рука беспомощно свисала к полу, рот был полуоткрыт. Один глаз оставался открытым.
   Гитлер вскочил, нагнулся к самому лицу Гинденбурга. Дыхания не было слышно.
   Все!
   Гитлер ещё раз ощупал свой грудной карман, где хрустнул толстый конверт, и направился к двери.
   Дверь в приёмную порывисто распахнулась, и все увидели Гитлера. Взгляд его был устремлён вверх. Левой рукой он поддерживал правую, протянутую вперёд.
   Голосом, в котором звучало рыдание, он с пафосом провинциального трагика произнёс:
   — Сейчас он пожал эту руку.

10

   Острая боль заставила Тельмана скрипнуть зубами и сжать их так, что под скулами набухли желваки. Работа по расслоению папиросной коробки требовала точных движений. Их приходилось делать, не считаясь с болью, причиняемой наручниками.
   Нужно было собрать всю силу воли, чтобы заставить себя после короткого отдыха снова приняться за дело. Тельман вынул из тайника тонкую, отточенную, как игла, косточку и, повернувшись спиною к двери, опёрся лбом о стену. Это был испытанный приём маскировки, после которого, как узнал Тельман, в рапортичках надзирателя появлялась фраза: «Снова стоял, упёршись лбом в стену, и грыз пальцы». Он мог себе представить, как следователи радостно потирали руки, воображая, будто эта поза не что иное, как выражение отчаяния. А тем временем он, подняв руки к самому лицу, наносил на картон едва заметные уколы шифра. Нужно было передать товарищам на волю, как следует, по его мнению, держаться в предстоящем народном голосовании. Нельзя отдать Гитлеру без боя позиции, на которых ещё недавно стояло несколько миллионов немцев. Партия должна сказать им, как вести себя, как голосовать. Но вот косточка замерла, и брови Тельмана озабоченно сошлись над переносицей. Нет никакого сомнения: социал-демократические бонзы ещё раз, как и многократно до того, предадут интересы рабочего класса и германского народа в целом; необходимо считаться с тем, что снова изменят эти продажные душонки, трясущиеся за свои жалкие шкуры и за тёпленькие местечки, которые, как кость шелудивому псу, бросил им Гитлер! Наверно, так оно и будет. Весь ход истории рабочего движения в Германии убеждает в том, что он, Тельман, не имеет права делать никакой ставки на единство действий с этими потомственными и последовательными ренегатами. Ещё давиды, брауны и прочая шваль доказали на практике, что готовы не за страх, а за совесть служить ненавистным народу Гогенцоллернам, обманывая массы рядовых членов своей партии. Лебе, вельсы, зеверинги передали шумахерам политическую нечистоплотность, полученную от Каутского. Тельман не поверит никаким их уверениям! Эберту и этой кровавой собаке Носке ничего не стоило, спевшись с юнкерами и банкирами, утопить в крови немецкую революцию. По указке тренеров и шлейхеров, рехбергов и стиннесов и прямых агентов Ватикана — брюнингов и папенов — проклятым бонзам удалось превратить чиновничью верхушку немецкой социал-демократии в отряд негодяев, ставших под знамя реакции для борьбы с германской демократией и с Советским Союзом. Нужно быть последним идиотом, чтобы поверить, будто они раскаятся в том, что способствовали приходу Гитлера, и будут голосовать против него. Да, Тельман может с уверенностью сказать, что если бы Папена сменил в канцлерском кресле не Гитлер, а кто-нибудь из социал-демократических лидеров, он, Тельман, потребуй этого хозяева Рура, оказался бы там же, где сидит и теперь, — в тюрьме! Те, кто организовал убийство Карла Либкнехта и Розы Люксембург, не задумываясь, покончили бы и с ним. Как ни скудны сведения, приходящие к Тельману в тюрьму, как ни трудно ему отсюда сноситься с партийным подпольем, он должен дать товарищам сигнал: социал-демократические лидеры попрежнему остаются врагами рабочего класса; поверить им — для коммуниста значит поставить под удар судьбу партии, которая должна вывести немецкий народ на путь революционных побед. Должна вывести и выведет!
   Погибли прекрасные товарищи, погиб Ион Шер, но партия жива. Место погибших борцов заняли другие. Партия жива!
   Тельман верит в правильность политики своей партии, своего ЦК!.. Правильная политика! Политика сплочения всех антифашистов, политика единения с социал-демократическими рабочими и беспощадного разоблачения их продажных лидеров.
   Тельман стал рассчитывать: до голосования осталось две недели, — успеет ли это письмо дойти до товарищей на воле?.. Чтобы заполнить знаками маленький кусочек картона, понадобится не меньше двух дней, — работать нужно урывками, чтобы не привлечь внимания надзирателей. Сутки уйдут на то, чтобы склеить коробку и дать ей засохнуть. Она должна иметь такой же вид, как сотни коробок из других камер.
   В среду кальфактор принесёт новые папиросы — десять штук на неделю — и под наблюдением надзирателя соберёт у заключённых старые коробки, чтобы ни один клочок бумаги не оставался в камерах. С этого начнётся опасное путешествие письма: кальфактор должен сжечь отобранные коробки. Не попадёт ли в печь и коробка Тельмана? Что, если раздатчику не удастся отделить её от общей массы и, вместо того, чтобы по каким-то таинственным каналам, о которых не знал и сам Тельман, попасть в руки товарищей, кусочек картона улетит на волю в виде струйки дыма?.. А если письмо и прорвётся, сколько времени оно будет странствовать? Какими путями пойдёт? Кто те товарищи, которые, получив коробку, будут старательно разбирать шифр? Тельман не знал их имён. По двум-трём случайным словам он мог только догадываться, что это был кто-то из особенно близких ему гамбуржцев. Гамбуржцы! Он хорошо знал этот народ. Они продержатся до конца, пока будет хоть какая-нибудь надежда. И даже тогда, когда её уже не станет. Во всяком случае, они не сдадутся, и ни один из них не перебежит в ряды врага. Он знал их, немецких пролетариев.
   И снова острая косточка совершала свои осторожные движения, и сетка едва заметных уколов покрывала поверхность картона…
   Губы Тельмана беззвучно шевелились: мысленно он произносил целые речи. В них было всё, что искало выхода за стены тюрьмы: и страстный призыв к борьбе, и слова надежды, и клятва верности своей партии, своему классу, делу своего страдающего народа…

11

   Гаусса заинтересовало то, что говорил Оскар Гинденбург, но вначале он колебался; стоит ли встревать в такое скользкое дело, как предстоящая борьба вокруг завещания фельдмаршала? С одной стороны, тут, может быть, и есть шанс не допустить слишком большой концентрации власти в руках Гитлера, но с другой… Что если разоблачение истории с завещанием президента осложнит положение в стране и помешает начавшемуся развёртыванию армии? С этим нельзя было шутить. Но в то же время…
   Гауссу хотелось подумать над этим сложным делом, а вслух он со всею мягкостью, на какую был способен, сказал:
   — Я никогда не смел считать себя в числе лиц, пользовавшихся особым доверием покойного фельдмаршала. Удобно ли мне…
   Но Оскар не дал ему договорить. Он замахал руками и поспешно проговорил:
   — Вы не просто его сослуживец, я бы сказал: любимый сослуживец…
   — Подчинённый, — поправил Гаусс, — это будет точнее…
   — Хорошо, пусть будет «подчинённый». Вы его любимый подчинённый. Но не потому я пришёл к вам. Ведь вы наш сосед по имению, наши семьи давно близки. Наконец вы забыли: родство по женской линии даёт мне право смотреть на вас, как на своего человека…
   Слова сына покойного президента ложились в сознание Гаусса где-то поверх его собственной мысли. Слушая Оскара, он думал о том, что прежде, когда был жив старый фельдмаршал, его сыну не приходило в голову напоминать об их соседстве, о родстве и прочих сентиментах! Гаусс попросту не помнит даже, когда он в последний раз говорил с молодым Гинденбургом…
   Гаусс всегда знал его за более чем посредственного офицера, за человека, ничего не смыслящего в политике. Бог его знает, почему тот решил вспомнить теперь именно о нем?..
   А Оскар между тем продолжал:
   — С кем же я могу посоветоваться, как не с вами? Что мне делать с этим удивительным секретом, так неожиданно попавшим в мои руки?
   — А вы абсолютно уверены в том, что конверт с завещанием взял именно он?
   Гаусс не решился произнести имя Гитлера.
   — Готов поклясться.
   — И вы достаточно хорошо помните текст завещания, чтобы суметь воспроизвести его?
   — Вполне…
   Неожиданная мысль пришла Гауссу. Подумав, он сказал:
   — Так сядьте здесь и напишите его так, как помните.
   Оскар послушно сел за письменной стол и принялся писать. Но вдруг остановился, отложил перо и вопросительно посмотрел на Гаусса.
   — А что мы с этим сделаем? — спросил он.
   Генерал пожал плечами.
   — Обстоятельства покажут.
   Отодвинув наполовину исписанный лист, Оскар поднялся из-за стола и несколько раз в задумчивости прошёлся по комнате. Гаусс молча курил, движением одних глаз следя за гостем. Теперь, когда Оскар колебался, Гауссу казалось, что тайну можно было хорошо использовать. Быть может, удалось бы напугать Гитлера и сделать его более послушным генералам. Ведь он зазнался после 30 июня.
   Да, положительно, теперь этот недописанный Оскаром листок представлялся Гауссу ключом к запертой для него двери в политику…
   — Итак! — неопределённо проговорил он.
   Оскар остановился напротив него и молча, в задумчивости смотрел ему в лицо, словно надеясь найти в чертах старика решение мучивших его сомнений: писать или не писать?
   — Итак?.. — повторил Гаусс.
   — Что это может дать? — спросил Оскар.
   — Все! — с неожиданной для самого себя решительностью отрезал вдруг Гаусс. — Этим мы можем заставить его отказаться от вмешательства в дела армии, мы можем сохранить своё положение, мы можем…
   Гаусс, не договорив, сделал размашистое движение рукой, означавшее широту раскрывающихся горизонтов.
   — Оставив его у власти? — в сомнении спросил Оскар.
   — Пусть будет фюрером и пока ещё рейхсканцлером, а там…
   — Но ведь он хочет совсем не того. Я понял: он хочет стать президентом. А я видел его глаза, я говорил с ним, я понимаю, что значит оказаться во власти этого человека… — Оскар прикрыл ладонью глаза, силясь представить себе того, кто заставил его уйти от смертного одра отца, бросить на произвол судьбы завещание президента, отдать столь важный документ в грязные руки ефрейтора-шпика. И, повидимому, этот образ представился ему достаточно ясно.
   Оскар зажмурился и провёл ладонью по лицу, силясь отогнать отвратительное видение коротконогого человека с широким задом, тяжёлыми, как у гориллы, руками, со взглядом маниака…
   — Быть может, этого не следует делать? — спросил Оскар с нерешительностью.
   — Разве не это привело вас сюда?! — сердито спросил Гаусс. — Разве вы не хотели знать моё мнение!.. Как офицер, как немец, как сын своего отца вы не имеете права не сказать того, что знаете о проделке «богемского ефрейтора»… Ведь так и только так ваш покойный отец называл этого выскочку. И вспомните ещё: «этот богемский ефрейтор никогда не будет моим канцлером»…
   — Тем не менее… — грустно покачивая головой, проговорил Оскар.
   — Тем не менее он стал канцлером?.. И теперь он станет ещё президентом и усядется в кресло, где сидел покойный фельдмаршал!
   Оскар стоял в нерешительности. Теперь его охватил страх, и он пробовал возражать, доказывать, что, может быть, Гитлер ничего плохого и не сделает с завещанием. Что, может быть, он просто опубликует его, отступив перед волей покойного президента. Ведь говорят же, будто он уже просил Папена выступить в рейхстаге, чтобы огласить завещание…
   — Но откуда вы знаете, что это будет за завещание? — гневно крикнул Гаусс.
   — Вы думаете, он может решиться… что-нибудь изменить в документе?
   — «Что-нибудь изменить»! — передразнил Гаусс. — Он просто перепишет завещание, как ему захочется.
   — Там стоит имя Папена!
   — А будет стоять его имя… «Богемский ефрейтор» — президент Германии?.. — Гаусс ударил рукой по подлокотнику. Но ладонь только глубоко ушла а мягкую кожу, не издав даже сколько-нибудь громкого звука.
   — Но там стоит подпись отца.
   — Вы же сказали, что эту подпись должны были сделать вы, вы сами… Так что же удивительного в том, что вы сделаете её ещё раз, когда он потребует?
   — Господин генерал! — Оскар выпрямился и выставил грудь, как должен был сделать германский офицер, если его оскорбляли.
   — Сейчас не до обид, — резко оборвал его Гаусс. — Если вы поклянётесь мне, что не пойдёте на это… Впрочем, нет, даже в таком случае я вам не поверю…
   — Господин генерал!.. Это слишком!
   Но Гаусс, не обращая на него внимания, продолжал:
   — Только в том случае, если у меня будет храниться текст завещания, изложенный вашей рукой и скреплённый вашей подписью, я буду почти уверен в том, что вы не пойдёте на то, чего потребует Гитлер. И то вы видите, я говорю «почти»… На свете больше нет никаких гарантий ни от каких подлецов.
   — Ваши годы и положение, господин генерал, — сухо проговорил Оскар, — избавляют вас от необходимости выслушать то, что на моем месте должен был бы сказать офицер. — Оскар вставил в глазницу монокль и, гордо подняв голову, зашагал к двери. Но, сделав несколько шагов, он вернулся к столу и с изумлением уставился на то место, где оставил недописанный текст завещания. Он даже пошарил по столу рукой, словно не верил собственным глазам: лист исчез.
   Оскар вопросительно посмотрел на сидевшего сбоку стола Гаусса. Тот сидел, сцепив сухие пальцы у подбородка, и смотрел куда-то в пространство.
   Оскар хорошо помнил, что он перестал писать в тот момент, когда из-под его пера вышло имя Папена, как преемника умершего президента. Да, он это хорошо помнил…
   — Господин генерал…
   Гаусс продолжал сидеть неподвижно и смотреть так, будто перед ним никого не было.
   — Это… это… — запинаясь, бормотал Оскар, не находя нужного слова.
   За него продолжил сам Гаусс:
   — Это ничуть не хуже того, что вы уже сделали и что ещё сделаете.
   Гаусс поднялся с кресла коротким, быстрым движением. Оскар так же быстро вышел.

12

   Цихауэр держал руку Асты в своей, внимательно разглядывая её. Потом опустил руку на чёрный бархат платья, отошёл на шаг и, склонив голову набок, ещё раз полюбовался. Узкая белая кисть с едва заметной просинью жилок, с тонкими длинными пальцами лежала на бархате, как драгоценное произведение ваятеля.
   — Завтра сядем за работу, — сказал Цихауар.
   Аста подняла свою руку и с усмешкой посмотрела на неё.
   — Это не очень любезно в отношении дамы: не найти в ней ничего лучше рук. А теперь, — она встала с софы, на которой полулежала, — покажи, что ты сделал для отца.
   — Мы с ним не сговорились…
   Цихауэр взял стоявший у стены большой картон и повернул его лицом к Асте. Аста отшатнулась. То, что она увидела, было ужасно. Написанное художником лицо человека было олицетворением себялюбия, алчности, самодовольства, трусости. В лице не было портретного сходства с её отцом, и вместе с тем нельзя было ошибиться: это был Вольфганг Винер.
   — Завтра я снесу это в магазин, — сказал Цихауэр. — Тот, кто хоть что-нибудь понимает в искусстве, немедленно купит портрет…
   — Ты не сделаешь этого!
   — Тогда пусть он купит его сам. Тысяча марок — и ни пфеннига меньше! Я не желаю умирать с голоду.
   — Я поговорю с ним… — Аста взглянула на часы. — Тебе никуда не нужно ехать?
   — А что?
   — Здесь Лемке с автомобилем.
   — Спасибо… Мне никуда не нужно.
   — Ты даже не уговариваешь меня посидеть… — грустно проговорила она.
   Он смущённо взглянул на часы.
   — Мне ещё очень много нужно сегодня сделать!
   Она порывисто поднялась и с обиженным видом протянула художнику руку.
   Высунувшись из окна, Цихауэр видел, как её автомобиль завернул за угол, и снова с беспокойством взглянул на часы. Завтра, 19 августа, — всегерманский плебисцит. Немцы должны будут сказать, хотят ли они иметь Гитлера преемником Гинденбурга. Весь Берлин, вся Германия были заклеены нацистскими плакатами, призывавшими отдать голос Гитлеру. Никаких других плакатов не было. Но это не значило, что в Германии не осталось людей, которые хотели бы голосовать против Гитлера. Для миллионов людей, голосовавших за коммунистическую партию, она оставалась символом борьбы с гитлеровским террором. Загнанные в подполье коммунисты решили показать немецкому народу, что есть силы, способные к сопротивлению. В течение ночи часть нацистских плакатов должна быть заклеена плакатами коммунистов, а на остальных слова «да здравствует Гитлер» заменены словами «долой Гитлера».
   Цихауэру поручили изготовить бумажные полоски со словом «долой». С левой стороны на них вместо фашистской свастики был нарисован кулак «Красного фронта».
   Шофёр Франц Лемке должен был действовать в паре с Цихауэром. Он обещал привести ещё одного парня — сторожить, пока Лемке и Цихауэр будут наклеивать полоски. Им достался трудный район — в самом центре города.
   С улицы, как из колодца, поднимался глухой шум. Весь день 18 августа по улицам Берлина маршировали отряды штурмовиков с оркестрами, флагами и плакатами, требующими, чтобы берлинцы голосовали за «фюрера». Вот и сейчас топот подкованных сапог вместе с духотою врывался в растворённое окно мансарды Цихауэра.
   После «большой чистки» 30 июня, в которой было истреблено все прежнее руководство СА, штурмовикам разрешили вернуться из вынужденного отпуска, и они с удвоенным рвением принялись за свою погромную деятельность. Далеко не последняя роль принадлежала им в подготовке предстоящих «выборов».
   Прошло не меньше получаса, прежде чем явился Лемке. Уже совсем стемнело.
   — А я — с автомобилем, — весело сказал он. — Это ускорит дело.
   — А ваш парень?
   — Разрешите ему войти? — Лемке отворил дверь и крикнул: — Входи, Рупп!
   Наличие в экспедиции автомобиля меняло план действий. Было решено: Лемке останется за рулём, чтобы быть готовым в любую минуту тронуться с места, Рупп будет мазать плакаты клейстером, а Цихауэр заклеивать их своими полосками.
   — Дай-ка сюда газеты, — сказал Лемке Руппу и спросил, обернувшись к Цихауэру: — Вы ещё ничего не знаете?
   Цихауэр о улыбкой спросил:
   — Свергли Гитлера?
   — Он опубликовал завещание Гинденбурга. Покойник назначил его чем-то вроде своего наследника.
   Лемке протянул художнику газету.
   Цихауэр прочитал:
   «Вице-канцлер в отставке господин фон Папен, по поручению генерала Оскара фон Гинденбурга, передал фюреру и рейхсканцлеру Адольфу Гитлеру пакет, содержащий политическое завещание покойного господина рейхспрезидента генерал-фельдмаршала фон Гинденбурга. По поручению фюрера господин фон Папен предаст документ гласности.
   На собственноручно запечатанном рейхспрезидентом конверте сделана надпись: «Германскому народу и его канцлеру. Моё завещание».
   Цихауэр поднял на Лемке смеющиеся глаза:
   — Хотел бы я знать, почему же Гитлер тянул с опубликованием завещания целых две недели?
   — Говорят, завещание не могли найти, — сказал Рупп.
   — Да, его «случайно» нашёл полковник, сын президента, — сказал Лемке. — И все это публикуется накануне выборов. Ловкий ход!
   — Но как же с подписью покойного президента?
   Лемке рассмеялся:
   — Не думаю, чтобы это было большим затруднением. Говорят, что последнее время все бумаги фабриковал за отца полковник Оскар.
   — Вы допускаете?..
   — У них — все.
   В уголке на электрической плитке Рупп сварил клейстер.
   — Пора, — сказал Лемке.
   Ему предоставили выбор маршрута. Полагаясь на своё искусство шофёра, он избрал наиболее запутанную часть центра. Он считал, что в случае провала погоня скорее бы настигла его на прямых, широких магистралях, а в узких пересекающихся улицах едва ли кто-нибудь угонится за ним.
   Миновав Тиргартен, он выехал на Лейпцигерштрассе и в конце её свернул на Коммандантенштрассе. Район был едва ли не самым опасным. Тут то и дело проходили группы штурмовиков и полицейские патрули. Но тем более необходимо было выполнить задание и показать этим самодовольным прохвостам, что есть ещё смелые и честные люди в Германии!
   Лемке сделал первую остановку. Рупп выскочил и на бегу мазнул клеем сразу по двум плакатам. Цихауэр ловко приклеил свои полоски.
   Лемке останавливался то на одном, то на другом углу… Осмелев, они решили испробовать новую тактику. Рупп и Цихауэр шли по улице, автомобиль медленно ехал в нескольких шагах от них.
   Все шло отлично. В карманах Цихауэра оставалось уже совсем мало бумажных полосок, когда Рупп увидел на углу двух полицейских. Он и Цихауэр побежали к автомобилю. Но вдруг Цихауэр вскрикнул: у него подвернулась нога, и он упал.
   Рупп бросился к нему.
   От перекрёстка бежала группа штурмовиков. Лемке понял, что прежде чем Цихауэр и Рупп успеют сесть в автомобиль, их настигнет погоня. Он дал задний ход, чтобы сократить расстояние. Рупп втолкнул Цихауэра в машину и вскочил сам. Лемке видел, как наперерез штурмовикам бежало несколько рабочих-пикетчиков.
   Через минуту автомобиль мчался полным ходом. А свалка, начавшаяся в узкой, кривой Себастьяненштрассе, привлекала все новых и новых участников. Хотя этот район и не был рабочим и здесь не могло быть большого числа прохожих, способных оказать штурмовикам сопротивление, победа последним далась не легко. В штурмовиков летели камни, палки, пустые бутылки…
   С воем сирены в улицу въехал полицейский автомобиль. Вместе с шупо в драку вмешались эсесовцы. Эти не привыкли стесняться! Замелькали дубинки.

13

   Американское «просперити» 20-х годов имело своеобразные последствия для ряда родовых поместий аристократов Старого Света. Их старинные замки были разобраны по камешку, упакованы со всем, что в них было, — от гобеленов до привидений, — и перевезены за океан, в резиденции американских миллионеров.
   Не все замки совершили такое далёкое путешествие. Некоторые из них были перенесены лишь на сотню-другую километров, в более живописные места. Были, наконец, и такие, которые остались на месте в увеличенных в пять, в десять раз поместьях.
   Подобного рода судьбы постигли старинные родовые гнезда аристократии во многих странах Западной Европы: в Германии, Франции, Австрии и даже в Англии и Шотландии.
   Один из таких замков был перенесён волею нового владельца с берегов сурового шотландского «лоха» на не менее поэтический, но мало подходящий для его суровых форм солнечный островок посреди прозрачно-голубого озера в Итальянских Альпах.