В ложе Гевелинга — почётного и редкого гостя — появлялись все новые лица. Исчезнувший было Леганье вернулся, почтительно сопровождая генерала Гамелена, явившегося поздравить леди Гевелинг с дебютом её конюшни. В двух шагах за генералами следовал высокий, худой, несколько сутуловатый офицер, во внешности которого бросался в глаза непомерно большой, мясистый нос. Его отрекомендовали Мелани как начальника кабинета Гамелена подполковника Шарля де Голль. Мелани, казалось, не обратила на него внимания. Но когда представилась удобная минута, она тихонько сказала своему старому приятелю Леганье:
   — У этого де Голля вид человека, который хочет стать главным жирафом.
   — Всякий, кто хочет стать главным, хотя бы среди крыс, годится в нашем деле, дорогая, — наставительно ответил Леганье. Он считал себя в праве поучать особу, чьё имя числилось в списке его давнишних агентов, даже если эта особа и стала теперь королевой нефти.
   Но вот по толпе зрителей пронёсся тот особый шорох, который сопровождает обострившееся внимание массы людей. Наступила короткая тишина, во время которой все бинокли направились на группу лошадей, устанавливаемых ездоками в ряд против судейской трибуны.
   Леди Мелани с тщеславным удовлетворением уловила долетевшее до неё с нескольких сторон слово «Козачка». Она видела, что серая кобыла приковывает к себе общее внимание. Ещё бы — «самая дорогая лошадь Европы»!..
   Но вот торжество Мелани оказалось нарушенным: на коротком галопе из ворот в круг выметнул и прямиком, без всякой проминки для показа публике, пошёл к строящимся огненно-рыжий, почти красный крупный конь с широкой грудью и широким, кажущимся чересчур широким задом. На седоке были чёрные рейтузы и чёрная глухая куртка. Поперёк рукава виднелась яркокрасная повязка с белым кружком, в котором был какой-то знак.
   Мелани казалось, что она видела, как тысячи глаз машинально опустились на листки программы, где значилось: «Жеребец Барбаросса, ездок фон Шверер, Германия».
   Повидимому, этого было достаточно, чтобы большинство, даже без биноклей, различило теперь в белом кружке на красной повязке Отто зловещий чёрный крючок фашистской свастики.
   «Свастика!..»
   Отто был поглощён желанием уловить настроение лошади, слиться с нею так, как должен слиться всадник перед скачкой. Потому ли, что ему передалась нервозность лошади, или, наоборот, Барбаросса почуял напряжение, овладевшее седоком, — Отто ясно воспринимал неприязнь высыпавших из конюшен конюхов и жокеев. Желание ответить им открытой враждебностью затмило на миг понимание того, что единственный путь для такого ответа — победа в скачке. Только толкотня нетерпеливо топтавшихся вокруг него лошадей и удары колокола, требовавшие внимания, заставили его собраться и шенкелями понудить жеребца занять место в ряду. От хвастливой уверенности в превосходстве над соперниками, с которой Отто выезжал на круг, ничего не осталось. Он старался не смотреть в сторону на похрапывавших справа и слева лошадей, на всадников, в каждом из которых он остро чувствовал врага и возможного победителя.
   Отто так стиснул зубы, что стало больно скулам: ничто не смеет выбить его из равновесия и уверенности, что победа должна и будет принадлежать ему! От этого зависело слишком много: освобождение от надоевшей службы, деньги, много денег!.. Может быть, возможность поставить на место этого Кроне!..
   Отто не понимал, что его сегодняшняя победа была нужна именно «этому Кроне», как первый шаг к укреплению положения Отто в качестве международного агента под личиной спортсмена. Любитель лошадей, владелец двух-трех кровных скакунов победителей — лучшего камуфляжа для немецкого агента нельзя было придумать! Такому субъекту были бы открыты двери салонов всей Европы.
   То, что представлялось Отто средством освобождения от липких пут Кроне, самому Кроне рисовалось как новые, крепкие оковы для Отто. Но Отто об этом не подозревал. В его мозгу, как раскалённый гвоздь, саднила одна-единственная мысль: победить!
   Он был так поглощён этой мыслью, что едва не пропустил удара колокола, пускавшего скачку. С этого момента, все, кроме внимания к каждому движению, к дыханию коня, отлетело. Отто и конь были одно.
   Отто почувствовал, что Барбаросса с места слишком влёг в повод. Правда, он почти сразу вырвался на целый корпус и серая с белой стрелкой из-под чёлки голова Козачки ушла из поля зрения назад. Отто бросил взгляд под локоть: узкая, длинная морда кобылы с горбатым храпом была на уровне крупа Барбароссы. Отто видел её умный, большой, на выкате глаз, над которым во впадинке виднелось тёмное пятнышко. Отто с удовлетворением отметил это пятнышко. Это был пот! Кобыла была, видимо, не из сильных. Отто выдал Барбароссе немного повода — ровно столько, сколько нужно было, чтобы оторваться от головы Козачки.
   Дистанция скачки была невелика, и, хотя у Отто заранее был точно разработан план, как вести лошадь, он решил теперь, что его главный шанс в том, чтобы вынудить своего противника потребовать от Козачки сразу всё, что она может выдать.
   В других условиях Отто непременно постарался бы сохранить Барбароссе запас дыхания даже ценою потери корпуса дистанции, но теперь он решил, что избыток сил его лошади настолько превосходит запас сил серой кобылы, что ему не о чем беспокоиться.
   Об остальных лошадях он и не думал.
   Отто ещё послал жеребца. Голова кобылы совсем не стала видна, и звука её дыхания не было больше слышно. Только чёткий, значительно более частый, нежели у Барбароссы, перебор копыт давал теперь Отто возможность судить о разделяющей их дистанции.
   Скок Барбароссы оставался ровным, но дыхание уже начинало не нравиться Отто. Отто уловил в нём то, что всегда внушает седоку опасение: надолго ли хватит?..
   Неужели он пережал, потребовав от Барбароссы больше, чем следовало?
   Но умерять коня теперь значило рисковать сбить его с аллюра…
   Отто без стеснения оглянулся, рассчитывая увидеть Козачку, по крайней мере, на несколько корпусов сзади, но, к его удивлению, серая голова была на расстоянии не более чем одного корпуса и уверенно приближалась. Скоро Отто уже снова стало слышно её ровное дыхание. По этому дыханию он понял, что кобыла ещё не отдала и половины того, что могла дать. Отто почти с ненавистью смотрел на острые серые уши, на большой, по-человечески умный, начинающий наливаться кровью глаз кобылы.
   У Отто не было желания увидеть лицо человека, скакавшего на Козачке. Он видел только его сухие, крепкие руки, плотно обтянутые коричневой лайкой перчаток. Эти руки казались Отто чем-то принадлежащим вовсе не всаднику, а кобыле, неотъемлемым и естественным окончанием повода, составлявшего одно целое с её головою.
   В Отто не было чувства, которое всадник в подобных обстоятельствах должен испытывать к коню. Он относился к своему Барбароссе холодно, как к машине, предназначенной для того, чтобы добыть для него победу в сегодняшней скачке. Отто не заботила судьба Барбароссы после этой победы. Хотя бы конь выбыл из строя. Отто может его загнать — ему простят. Он получит другого коня, может быть лучше этого…
   Серая голова Козачки поравнялась с крупом Барбароссы. Ещё через несколько секунд она была уже рядом с локтем Отто и продолжала продвигаться вперёд к плечу жеребца. Это плечо из яркорыжего уже давно стало темногнедым, почти черным от пота.
   Вот Отто снова увидел коричневую лайку перчаток на руках, совершающих поощрительные движения поводом.
   Отто с ужасом почувствовал, что Барбаросса не реагирует на посыл. Дыхание коня становилось все резче, в нём появилась короткая хрипотца, свидетельствующая о том, что лёгкие коня дали всё, что могли. А дыхание Козачки оставалось таким же ненапряженным…
   Деревянный барьер они взяли почти одновременно. Разница не превышала головы. На миг, как яркая молния, у Отто вспыхнула радость: ему показалось, что перемахнув барьер, кобыла ступила не с той ноги. Перебор её копыт на какой-то момент утратил чёткость. Отто сразу сообразил, что это может дать ему выигрыш. Он попытался убедить себя в преимуществе длинного корпуса и сильного маха жеребца по сравнению хотя и с более лёгким, но гораздо более коротким корпусом Козачки, вынужденной на каждый скок Барбароссы давать, по крайне мере, полтора своих. Но он тут же сообразил, что это преимущество фиктивное. И действительно, едва его ухо уловило, что умная кобыла сумела, не теряя хода, переменить ногу после барьера, её голова снова была уже рядом с плечом его собственного коня.
   Теперь Отто слышал ласковый, поощряющий голос своего соперника: «Хоу… хоу…». Этот короткий возглас, совпадающий с ритмом карьера лошади, раздражал Отто. Он покосился на соседа и словно впервые увидел его загорелую щеку в мелких морщинках, коротко подстриженную, с проседью щёточку белокурых усов и прищуренные глаза, устремлённые куда-то между ушей кобылы. И сразу все это, — прежде чужое и безразличное, — стало ненавистно Отто.
   Впереди, за кривой, появилось третье препятствие — банкетка со рвом за нею. Движением повода Отто возбудил внимание Барбароссы и тут же понял, что этого не нужно было делать — конь и без него, конечно, видел препятствие. Отто напрасно нервировал его перед прыжком, который, — это Отто чувствовал каждым мускулом, каждым нервом, — дастся коню не легко.
   Отто напряг мышцы ног и приподнялся в стременах, чтобы облегчить коню прыжок. Но именно в этот миг, предшествующий прыжку, он увидел, что теряет последние сантиметры своего преимущества перед Козачкой. Ещё мгновение, и кобыла первой перебросит своё лёгкое серое тело через барьер. Это показалось Отто настолько непереносимым, что, не владея собой, он сделал правой рукой, в которой был зажат хлыст, короткое, быстрое движение. Со свистящим, как удар палаша, звуком обшитые в кожу бычьи жилы пришлись по храпу кобылы в тот самый момент, когда она в сильном броске отделилась от земли, чтобы взять барьер.
   Движения Отто не мог заметить никто, кроме седока Козачки. С трибуны было только видно, что, уже отделившись от земли, над банкеткой серая кобыла неестественно мотнула головой, сделав какое-то странное движение ногами, всем телом ударилась о банкетку. На одно мгновение могло показаться, что лошадь осталась на ней в туче взметнувшейся земли. Но уже в следующее мгновение в бинокли можно было видеть, как тела лошади и всадника, спутавшиеся в один клубок, по инерции перевалились через банкетку и, вздымая столб брызг, рухнули в канаву.
   Рыжий Барбаросса, последним усилием перенеся своё тело через препятствие, продолжал скачку. Но Отто почти сразу же увидел, что удар не принёс ему пользы. Позиция Козачки впереди Барбароссы была уже занята другою лошадью.
   Злоба на рыжего жеребца, на собственную оплошность в самом начале скачки, на публику, отвлёкшую его внимание в тот момент, когда он должен был сосредоточить его только на коне, на весь мир, помешавший ему взять приз, беспросветная тёмная злоба на всех и вся вылилась в этот момент в жестоком ударе хлыста, которым он наградил Барбароссу. Ещё и ещё.
   От того, что он чувствовал бесполезность этих ударов по коню, который уже ничего не мог дать, бессильная злоба Отто делалась все более слепой. Он бил коня больше от бессильного отчаяния, нежели потому, что рассчитывал привести его к финишу раньше других.
   Одна за другою его обходили лошади. Он утратил уже второе место; вот исчезла надежда на третье…
   В ярости, застилавшей глаза и лишавшей слух обычной остроты, Отто не замечал, что жестокие удары бычьих жил рвут тонкую кожу на плечах Барбароссы, не видел, что кровь струится по ногам коня; он не различал свистков и криков негодования, нёсшихся со зрительских трибун.
   Не принимая участия в традиционном параде участников скачки перед трибунами, Отто последним усилием прогнал своего жеребца прямо к конюшням, соскочил с него и, не взглянув на него, не заходя в ложу Вельчека, уехал с ипподрома.
   Тем временем в ложе Гевелинга дамы старались утешить бившуюся в искусно разыгранной истерике Мелани. Когда, по её мнению, публика получила ту меру её огорчения, какая приличествовала случаю, Мелани уехала, успев назначить свидание Монти.
   За час до того, как к ней в отель должен был приехать Монти, Мелани приняла Леганье. За низенькой стеклянной ширмой, закрывавшей генерала, Мелани одевалась со свободой женщины, привыкшей к мужскому обществу во всяких обстоятельствах.
   То, что она говорила своему бывшему начальнику, мало вязалось с легкомыслием обстановки:
   — Разумеется, вы знаете, о чём Гамелен говорил сегодня с сэром Генри… Речь идёт о подготовке самого настоящего похода против России. Нас, разумеется, интересует всё, что относится к южной части этого плана, — нас интересует Кавказ, — быстро говорила она сухим деловым тоном. — Сэр Генри обещал свою поддержку в Англии. Мы проведём там необходимую работу. Но для того, чтобы её вести, я, то-есть мы, должны быть уверены в не целесообразности.
   — В этом вы можете не сомневаться, — сказал Леганье, забавлявшийся тем, что пускал волчком пенсне по круглому столику, на фарфоровой доске которого был изображён император Наполеон. — Кавказ — это Баку. Баку — это нефть. Нефть — это богатство. Кто-кто, а уж вы должны это знать.
   Забыв о том, что она ещё только наполовину одета, Мелани вышла из-за ширмы и, пристёгивая подвязку к чулку, наставительно проговорила:
   — Нефть — это богатство для тех, кто ею владеет. А бакинской нефтью в глазах Европы до сегодняшнего дня владеют господа Манташевы, Лианозовы и прочие…
   — Довольно устарелые взгляды, — сказал Леганье, пересаживая пенсне со стола на нос. — Несмотря на некоторую полноту, вы сохранили стройность ног…
   Мелани не обратила внимания на слова генерала, словно они относились вовсе не к ней, и продолжала:
   — Сэр Генри не позволит себе обойти законные интересы русских держателей, если кавказские источники перестанут быть собственностью Советов…
   — Согласитесь, что только французы с их пониманием женской красоты могли выдумать такую деталь туалета, как этот удивительный чулок, не правда ли!.. Так чего же вы хотите от меня: чтобы я уничтожил русских держателей бакинских бумаг?
   — Зачем столько крови?! Мы не в опере. Проще уничтожить бумаги, чем их держателей.
   Леганье рассмеялся:
   — Вы рассуждаете, как героиня детективного романа.
   — Если вы хоть раз поступите, как герой хорошего детективного романа, в этом не будет ничего плохого, — она накинула, наконец, платье. — Чтобы нам не мешала камеристка, займитесь её делом, — с этими словами она повернулась спиной к генералу, и он принялся старательно застёгивать крошечные, ускользавшие из-под пальцев, крючки. А она с живостью продолжала: — Что вам стоит, как начальнику разведки, произвести обыски у тех, кто ещё хранит этот старый хлам — русские бумаги? Пусть их, хотя бы по ошибке, изымут. Прежде чем будет обнаружено, что это всего-навсего старый, никому ненужный хлам, опрометчивый чиновник вашего бюро может сжечь все бумаги. А потом этого дурака посадят в тюрьму. Это утешит пострадавших.
   — Вы настоящая прелесть, дорогая, — восторженно проговорил Леганье, прикасаясь губами к оставшемуся неприкрытым тканью плечу Мелани. — Такая авантюра не приходила в голову даже мне.
   — Тем хуже для вас.
   — Но не воображайте, что её легко осуществить. И нужно ещё посоветоваться с юристами: может ли уничтожение бумаг уничтожить и самое право держателей на их собственность?
   — О заключении юристов позаботимся мы. А ваше дело — не давать остыть пылу Гамелена и позаботиться о том, чтобы Кавказ перестал быть коммунистическим.
   — Сущие пустяки пришлись на мою долю, — иронически проговорил генерал.
   — Если можно покончить с этим в Испании, почему нельзя в России или хотя бы на Кавказе — это же рядом с Турцией и далеко от Москвы… Сэр Генри считает, что Испания — это только проба. По мнению сэра Генри, Советы вовсе не так сильны, как мы себе рисуем… Может быть, говорит сэр Генри, мы только воображаем, что из колосса на глиняных ногах. Россия стала чем-то более прочным?..
   Леганье слушал с интересом: его бывшая сотрудница делала очевидные успехи в области политики.
   Увидев в зеркале вошедшего без стука Монти, Мелани переменила разговор.

12

   Они подошли к помещавшемуся в подвале театрику, у которого должны были встретить Даррака.
   — Здесь, — сказал Цихауэр, — именно здесь и должен…
   Договорить ему помешал пробегавший мимо газетчик. Зинн жадно схватил листок.
   — Вот! — Зинн с негодованием ударил по первой странице, пересечённой огромным заголовком: «Пьер Кот — убийца! Пьер Кот — война!» — Эти сволочи забрасывают грязью единственного члена кабинета, который ещё говорит, как француз.
   — Не понимаю.
   — Он осмелился сказать, что если министры не хотят быть честными французами, то должны быть хотя бы честными купцами: нужно отдать Испании оружие, заказанное до войны.
   Зинн смял газетку и швырнул на землю.
   Из дверей подвала вышел худощавый человек и осторожно притронулся к плечу Цихауэра. В руках у него был скрипичный футляр. Зинн понял, что это и есть Даррак. Пока друзья перебрасывались первыми фразами, Зинн исподтишка рассматривал музыканта: у парня славное лицо, хорошие, действительно «чистые», как сказал Цихауэр, глаза, прекрасный лоб.
   Обняв француза за плечи, художник подвёл его к Зинну.
   — Пойдём куда-нибудь поболтать, — сказал Цихауэр.
   — Нам нужно о многом серьёзно поговорить, — сказал Зинн, подчёркивая слово «серьёзно», и посмотрел на часы.
   — Брось, Гюнтер, — сказал Цихауэр. — Нельзя всю жизнь быть серьёзным!
   Зинн натянуто рассмеялся.
   — Мой друг хочет выставить меня в ваших глазах сухарём, — сказал он Дарраку.
   Большие глаза Луи ласково остановились на лице Зинна.
   — Тот, кто слышал ваши песни…
   — Твой поклонник слишком хорошего мнения о тебе! — весело воскликнул Цихауэр. И спросил Даррака: — Куда пойдём?
   — В Клиши есть местечко, куда забегает простой люд. Сахара придёт туда, хотя это место и не для неё…
   — Кто это? — спросил Зинн.
   — Вы и вправду не знаете? — Даррак удивлённо смотрел на Зинна. — Не знаете Тересу Сахару?
   — Ах, певица! — Зинн нахмурился. — Что ей нужно?
   Даррак укоризненно сказал:
   — Она же испанка.
   Он повёл их к Эйфелевой башне.
   Они спустились в метро и поехали.
 
   Простая стойка с разбитой мраморной доской, старый оркестрион, толстяк-кабатчик. У стойки и за столиками — люди в кепи.
   Даррак подошёл к столику в углу.
   — Два перно, — сказал он гарсону, зябко потирая ладони худых рук.
   Он поймал удивлённый взгляд Зинна и, словно извиняясь, сказал:
   — Не могу без горячительного! Проклятый подвал! Когда высидишь в нём целый вечер, чувствуешь себя так, словно вылез из склепа.
   Зинн ясно различил на щеках Луи тот особенный румянец, который появляется на лицах чахоточных. И если минуту тому назад Зинну нужно было заставлять себя улыбаться французскому скрипачу, то теперь в его глазах появилось выражение той любви к людям, за которую люди любили его.
   — Вы, наверное, очень устаёте на этой работе? — спросил Зинн.
   — Мучит холод. Даже летом. — Даррак неожиданно рассмеялся. И в его смехе, как и во всех словах и движениях, было столько задушевности, что и Зинн невольно улыбнулся. — Но теперь я, наверно, отогреюсь… там!
   — Решили ехать?
   — Безусловно.
   — А здоровье?
   — Пустяки. Я ведь был солдатом.
   — Там нужны не только солдаты.
   — Но солдаты больше всего.
   — Не знаю. Может быть, вы как артист…
   Луи досадливо отмахнулся:
   — Я не хочу презирать самого себя. Ехать туда, чтобы… — он не договорил и щёлкнул по футляру скрипки. — Это мы оставим женщинам… Вот, например, Тересе! — Он поднялся навстречу входящей девушке. Оливковая смуглость и овал лица, узкий разрез карих глаз сразу выдавали в ней креолку.
   Лицо девушка, озабоченный взгляд, брошенный ею на Луи, и тёплый свет, который излучали в ответ его глаза, — все говорило Зинну: тут любовь.
   Зинну стало неожиданно тепло и уютно. Он велел запустить оркестрион и повлёк Тересу танцевать. Ему не мешал народ, заполнивший тесное помещение бистро. Все это были рабочие вечерних смен. Они приходили сюда, как на условный сборный пункт, где можно было к тому же подкрепиться перед предстоящей бессонной ночью в пикете. Никто из них не намерен был итти домой. Сейчас они отправятся в зал близлежащего кинотеатра на смену сидящим там товарищам. Вот уже сутки, как рабочие занимают кино, чтобы не дать возможности «Боевым крестам» провести назначенный там на завтра митинг солидарности с Франко. На митинге собирался выступить сам де ла Рокк.
   Рабочие вели себя смирно. Они только и делали, что сеанс за сеансом терпеливо смотрели одну и ту же картину. Это тоже было не так легко после дня работы.
   Зал бистро был наполнен голосами и смехом рабочих. Те, кто не мог себе позволить горячего, жевали сухие булочки, скупо прослоённые ломтиками вареной говядины.
   Тема разговоров была одна: Испания. Британский флот проявлял странную «нейтральность», угрожая пушками своих линкоров кораблям республики, пытавшимся осматривать торговые суда, шедшие в порты мятежников. Всем было ясно, на чьей стороне симпатии английского адмиралтейства и его первого лорда, пресловутого Семюэля Хора.
   Старый рабочий с седыми усами, покрасневшими от повисших на них капелек вина, угрюмо говорил:
   — Можно подумать, что наши министры глупее нас: как будто они не понимают, что будет, если порты Испании и Северной Африки станут базами итальянского и немецкого флотов… Скажите, кто из нас идиот: я или члены кабинета?
   Слушатели смеялись. Они с добродушною досадой подталкивали локтями снующих между столиками танцоров.
   — Нашли время!
   И вдруг, когда умолк нестройный гул оркестриона, на столик, к которому после танца возвращались Зинн и Тереса, вскочил Луи. Он движением руки потребовал тишины и заговорил, не поднимая головы, словно для одного себя:
   — Когда-то я вообразил, будто я очень талантлив… Но хозяева вышибли из меня эту фантазию. Мне так же хотелось есть, как всем остальным. — Он поднял голову и обвёл взглядом слушателей. — А сегодня у меня праздник. Да, да, большая радость: я освобождаюсь! — Луи вскинул длинные руки и распахнул полы пиджака. — Я ухожу из холодного подвала, от танцев, от пьяных зрителей. Но это значит, что я ухожу и из Парижа, из этого бистро, от вас… Позвольте мне, господа, в этот последний вечер сыграть только для вас. Не то, что мне заказано, а то, что хочется… Это будет импровизация. Я посвящаю её… — он на мгновение закрыл глаза рукою, словно отгоняя от них какое-то видение, — нашей с вами Франции, Франции простых французов!
   Хозяин подошёл к двери и запер её. Опустил шторы на окнах.
   Луи заиграл.
   Зал был недвижим.
   Зинн смотрел в лучистые глаза Тересы, устремлённые на скрипача…
 
   …Луи опустил скрипку.
   Если бы зал разразился рукоплесканиями, Зинн мог бы подумать, что скрипача слушали из вежливости. Но скрипка давно умолкла, а в ресторане продолжала царить благоговейная тишина. Не стучали стаканчики. Не хрустели сандвичи.
   Сидевшая неподалёку от Зинна высокая, худая работница поднялась и при общем насторожённом внимании прошла к краю стойки, вырвала из стоявшего там горшка цветок и, даже не дав себе труда отряхнуть с корней землю, поднесла его скрипачу.
   Только тогда, как бочка с ракетами, взорвались рукоплескания. За их грохотом хозяин не сразу услышал стук во входную дверь. В зал вбежало несколько взволнованных рабочих.
   — «Кресты» блокируют кинематограф. В зал невозможно попасть!
   — К чорту молодчиков де ла Рокка!
   — Долой фашистов!
   Один из прибежавших крикнул:
   — Полиция охраняет негодяев!
   — К чорту Кьяппа! — пронеслось в ответ.
   За столиками никого не осталось.
   На стол вскочил молодой рабочий; его голос звучал, как горн:
   — Порядок, товарищи!.. Стройте ряды!.. Порядок!
   Зинн притянул Луи за лацкан пиджака и напел ему в ухо короткую мелодию.
   Прежде чем Луи успел её повторить на скрипке, Зинн был уже на стойке буфета.
 
Марш левой! Два-три!
Марш левой! Два-три!
Встань в ряды, товарищ, к нам,
Ты войдёшь в наш единый рабочий фронт,
Потому что рабочий ты сам.
 
   Покрывая чужие немецкие слова, о смысле которых догадывались по знакомому всем мотиву, рабочие подхватили песню по-французски.
   Шёл не Веддинг, а Клиши. Шли на бой с фашистами сыны рабочего Парижа, многие из которых собирались покинуть Францию, чтобы драться за Испанскую республику.

13

   Еда всегда настраивала Монти на благодушный лад. Хотя соус, поданный сегодня в клубе к телячьим котлетам, и оставлял желать лучшего, но яблочный пирог загладил эту неудачу повара. В целом завтрак можно было считать приемлемым. Монти не стал задерживаться в клубе — нужно было ехать в Грейт-Корт, чтобы повидать Бена, последнее время почти не показывавшегося в Лондоне. В министерстве говорили, будто он болен, но по голосу Маргрет, когда Монти позвонил в Грейт-Корт, он понял, что болезнь эта дипломатическая.
   Монти подошёл к стоянке таксомоторов и велел ехать на Феникс-стрит, где помещалась контора его адвокатов. Нужно было уточнить юридическую сторону сделки с первым испанцем, клюнувшим на предложение агентов Мелани. От адвокатов Монти поехал на вокзал Чаринг-Кросс.