Пензе лучше".
Жаль, но в Пензе у нас как было хуже, так и осталось. И Атлантический
океан все-таки шире Волги. И "я другой такой страны не знаю, где так вольно
дышит человек" оказалось не чем иным, как "случаем так называемого вранья"
-- по знаменитому выражению Михаила Булгакова из "Мастера и Маргариты".
От хорошей жизни мало кто бежит, и одним из доказательств тому -- наша
четырехтомная антология. В ней сто семьдесят пять поэтов, -- но могло бы
оказаться и вдвое больше. Слишком многое затеряно и по сей день по
"медвежьим углам" зарубежья. СССР, конечно, был одной шестой суши на нашей
планете. Но ведь и всего лишь одной шестой. Так что прежде чем гордиться
нашей лучшей в мире литературой -- повременим хотя бы до конца тысячелетия.
И попытаемся к этому времени хотя бы собрать, хотя бы начать серьезное
изучение нашей родной литературы, "распыленной мильоном мельчайших частиц"
(Г. Иванов).
Где только не выходили книги русских поэтов! Передо мною -- книга
Маргариты Дьяконовой "Как это неренесть?". Год издания -- 1965-й, а место
издания -- город Хобарт. Боюсь, что больше чем 99 процентов читателей не
только не знает, где такой город расположен, -- его и в подробном атласе
будет найти нелегко. А расположен этот город на Тасмании. Книга другого
поэта, выходца из Риги Бориса Вейнберга, вышла десятилетием раньше в
Рио-де-Жанейро. Первый сборник поэтессы Е. Цетлин вышел в начале двадцатых
годов в Литве, второй -- в конце тридцатых, в Буэнос-Айресе. Перечисление
одних только городов, обозначенных на книгах русских поэтов, растянулось бы
на несколько страниц. Но наша антология -- максимально полный свод высших
достижений поэзии первой и второй волн эмиграции, а не справочник по
географии, поэтому, увы, для перечисленных выше поэтов места в ней не
хватило.
Однако никак нельзя было не найти места для одной из едва ли не начисто
обрубленных ветвей русской литературы -- казачьей поэзии. В СССР ее
"расказачили" вместе со всем казачеством. А вот в эмиграции казачья поэзия
не только уцелела, но без нее поэзию русского зарубежья вообще нельзя
представить. Перед нами целая плеяда имен: Н. Воробьев (Богаевский), автор
важнейшего эпического произведения русского казачества поэмы "Кондратий
Булавин" (1965); значительнейший лирик из числа казаков -- Н. Туроверов;
поэты Н. Евсеев, Н. Келин, М. Залесский, М. Волкова, М. Надеждин (Демушкин),
выходцы из сибирских казаков -- А. Перфильев и А. Ачаир (Грызов), почти всех
их читатель найдет на страницах нашей антологии, у кого больше
стихотворений, у кого меньше -- тут уж как объемы позволили.
Разговор о казаках не случаен, казаки -- часть русского народа, сколько
бы ни выдумывали иные хилые вожди в эмиграции никогда не существовавшую
державу, "Казакию". Были ведь и те, кто требовал отделения от России то ли
Костромской, то ли Тамбовской губернии, -- но за давностью лет все это уже
стало неинтересно: в литературе, в поэзии "мелкие сепаратисты" не оставили
практически никакого следа, в нашей антологии искать их не надо -- и для
значительных-то поэтов места оказалось в обрез.
Но как же распылены поэты по всему миру! Сколько отчаяния в этом
подвижничестве -- несмотря на беспросветный сталинизм в родной стране,
несмотря на полное равнодушие со всех мыслимых сторон, люди и писали, и
пишут. Велика ли была их надежда хоть когда-то быть услышанными в России?
Думается, лучше всего об этом рассказал в предисловии к роману "Параллакс"
выдающийся прозаик и неплохой поэт Владимир Юрасов (Жабинский): на книжном
развале в Нью-Йорке ему попалась книга с печатью на титульном листе:
"Библиотека зимовки на Новой Земле". "Как, какими неведомыми путями она
добралась до нью-йоркского Манхаттана -- острова в устье Гудзона?
<...> Может статься, и мой "Параллакс" найдет дорогу до города моей
юности Ленинграда или до города моего детства Ростова на Дону". Шанс в
пространстве, -- увы, три четверти века он был неизмеримо меньше шанса во
времени; впрочем, многим ли верилось, что рано или поздно их голоса будут
услышаны в России? Таких, кто не только "в душе надеялся" или "мечтал" о
своем приходе к "внутреннему" читателю, но твердо знал, что в России рано
или поздно они будут прочтены с настоящей любовью, можно счесть по пальцам:
от Ходасевича до Чиннова. Что двигало остальными поэтами?
Какая разница! Лорд Гленарван все-таки выловил из воды бутылку с криком
о помощи, брошенную капитаном Грантом на другой стороне планеты. Тот же
Юрасов, не обольщаясь, пишет: "Основной русский читатель живет за семью
замками в Советском Союзе". Валерий Перелешин уже в начале "перестройки"
писал мне в Москву: "Я ведь знаю, что мой мечтаемый читательский круг -- не
слависты в университетах, а широчайшие круги в России". У нас давно уже
печатаются авторы, за одно хранение произведений которых еще десять лет
назад можно было получить пять -- семь лет, -- не только Солженицын и
Бродский, но и Авторханов, и Синявский, -- да и вообще после того как
российские издания оказались начисто лишены западной валюты и оказались не в
состоянии покупать права на публикацию произведений современной западной
литературы, именно эмигрантская литература во всех жанрах заполнила страницы
журналов и планы издательств. Приятно отметить, что "внутренняя" критика,
говорящая от имени читательских интересов, оказалась куда менее
консервативной, чем зарубежная; писатели, которыми в эмиграции пренебрегали,
оказались в нынешней России весьма к месту, -- характерен пример начисто
забытого за рубежом пражского прозаика Василия Георгиевича Федорова; не так
давно мне пришлось рассылать его изданный в России однотомник друзьям,
западным славистам, ибо старые книги Федорова не только недоставаемы, но и
включают в себя лишь немногое из того, что им создано. То же и с вышедшей в
серии "Московский Парнас" книгой Несмелова, не говорю об именах более
известных -- Алданове, Осоргине, Газданове и многих других.
Но далеко не всех издашь отдельной книгой, особенно поэтов, а
публикации в периодике слишком фрагментарны и быстро забываются. Даже в
зарубежье, где, но словам калифорнийского писателя Петра Балакшина, "трудно
подготовить в эмиграции русскую книгу, почти нет издательств и с каждым
годом убывает и так небольшое число русских читателей <...> русские
книги выходят, их читают, даже обмениваются мнениями но поводу их, что в наш
неспокойный и озабоченный век явление уже само по себе замечательное", --
даже в зарубежье по меньшей мере четырежды выходили антологии русской
эмигрантской поэзии, претендующие на полноту и хоть какую-то
беспристрастность. Первая из них, "Якорь", была выпущена в Берлине, в
издательстве "Петрополис" к двадцатилетию русской эмиграции, разделялась на
шесть рубрик, -- очень условных, кстати, -- и охватила довольно много имен и
стран. Право на отдельную рубрику получили в ней: 1. Поэты, завоевавшие
известность до 1917 года. 2. Парижские поэты. 3. Пражские поэты. 4.
Берлинские поэты. 5. Дальневосточные поэты. Шестую, последнюю рубрику
образовали поэты, которых оказалось трудно отнести к какой-либо
сложившейся географически поэтической школе. Трудно сказать, что заставило
составителей -- Г. Адамовича и М. Кантора использовать именно этот принцип:
из нашего нынешнего временного далека и не понять уже, отчего в "Якоре" нет
ни единого поэта из тех, кто жил в это время в США, где обосновались очень
одаренные Г. Голохвастов, Д. Магула, В. Ильяшенко и еще кое-кто; почему так
много поэтов из Чехословакии и только два из Польши -- и т. д. В те годы,
видимо, ответ на каждый из подобных вопросов был самоочевидным: Харбин был
все-таки русским городом, из которого доходили новые журналы и книги,
Америка же казалась расположенной где-то вовсе на другой планете, -- как
мало оставалось времени у многих из поэтов до переселения в эту страну,
сколь для многих стало это спасением! Ответ на второй вопрос неожиданно
прост: для этого нужно знать, в каких странах русскому человеку было в
двадцатые-тридцатые годы поселиться легко, в каких -- сложно и порою не
совсем приятно. Довольно подробно останавливается на этом вопросе в своих
мемуарах А. Н. Вертинский. Из Константинополя, куда бежали в 1920 году сотни
тысяч русских, эмиграция стала разбредаться очень скоро, оттого и случилось
так, что интеллигентная Прага охотно давала приют именно русской
интеллигенции, Франция, потерявшая огромное количество мужчин в первую
мировую войну, -- почти кому угодно, но предпочтительно тем, кто соглашался
идти работать прямо, к примеру, на заводы Рено. Тем, кто "хотел сесть на
землю", предлагалось ехать в Аргентину, туда, как пишет Вертинский,
устремилась изрядная часть казачества. При желании можно было далеко от
Константинополя не уезжать: Югославия и даже Болгария довольно охотно
принимали русских. Северный Китай -- Маньчжурия -- вобрал в себя огромное
число русских в силу существования КВЖД, недолгого "уик-энда"
Дальневосточной республики и просто легкости перехода границы с СССР в тех
краях. А вот прибалтийские страны, от Эстонии до Польши, давали приют
неохотно, полагая, что и от царских времен осталось в них русского населения
слишком много. Почти совершенно невозможен был въезд на постоянное
жительство в Японию, -- отчасти такое положение дел сохраняется и но сей
день: нужно было не только свободно знать японский язык, но даже, принимая
японское гражданство, отказаться от своего имени и принять японское. Как ни
странно, даже на таких крайних условиях кое-кто из русских в Японии сумел
остаться -- Н. П. Матвеев-Амурский, к примеру, дед поэтов Ивана Елагина и
Новеллы Матвеевой. Оказался кто-то в Финляндии, заехал в Бельгию, в Англию,
даже в Марокко, мало ли еще куда. И конечно, в начале двадцатых годов
существовала огромная колония русских в Берлине, постепенно растаявшая под
натиском внешних обстоятельств. Многие из этих геополитических факторов и
привели приснопамятный "Якорь" в столь странный вид.
Вторая мировая война перекроила все карты, не только географические;
для эмиграции она была такой же катастрофой, как и для остального мира.
Произошел сильнейший отток литературных сил в США, и лишь немногие из поэтов
-- София Прегель к примеру, -- после этой войны нашли в себе силы
возвратиться на прежнее парижское пепелище. Русская эмиграция в странах
Восточной Европы практически перестала существовать, и даже если не была
"репатриирована" на Колыму, то полностью потеряла возможность печататься, --
так случилось с пражскими поэтами В. Лебедевым, Э. Чегринцевой, В.
Морковиным. В течение первого послевоенного десятилетия почти полностью
исчезло некогда огромное русское население Китая -- одних "репатриировали"
все на ту же Колыму, -- или под Караганду, велика ли разница? -- другие
бежали в страны Южной Америки, в Австралию, хотя бы на Филиппины. Поэтесса
Ольга Скопиченко, покинувшая Шанхай, оказалась на довольно долгое время
именно на острове Тубабао и там, среди филиппинских пальм, в палаточном
городке, умудрялась ротаторным способом даже выпускать книги; однако
постепенно все "филиппинские беженцы" все же были впущены в США и осели на
западном побережье страны -- чтоб глядеть на линию горизонта, на запад, где
за Тихим океаном остались две их прежние родины -- Россия и Китай. А на
другом побережье США, на Атлантическом, скапливалось все больше беглецов из
Европы: вся Западная Европа казалась такой маленькой в сравнении с так
страшно придвинувшейся родиной. В США, кстати, очень быстро оказалось 70 --
80 процентов всей второй волны эмиграции, сменившей почти полностью свои
фамилии, памятуя, что "рука Москвы" хотя и не очень сильная, но очень
длинная (А. Авторханов).
Логична поэтому вторая -- и по сей день самая серьезная -- антология
русской эмигрантской поэзии, несшая название, некогда бывшее заголовком
поэтического сборника Георгия Адамовича, -- "На Западе". Составил книгу
практически единолично тонкий литературовед и неплохой поэт Юрий Павлович
Иваск; книга вышла в 1953 году в Нью-Йорке, в издательстве имени Чехова. Ее
деление на четыре раздела было столь субъективным и на сегодняшний день
малопонятным, что даже обсуждать его не хочется. Надо отдать должное Иваску:
называя книгу "На Западе", он оговорил в предисловии, что "данные о
дальневосточных поэтах отсутствуют". Иваск, сам выходец из Эстонии, был в те
годы начисто лишен столичного снобизма, немало повредившего берлинскому
"Якорю". Изъянов в этой очень объемной книге тоже немало, но достоинств
неизмеримо больше. Впервые серьезно были представлены и поэты второй волны,
-- в последнем разделе, где они были перемешаны с перебравшимися из одной
страны в другую эмигрантами куда более раннего "призыва", -- Л. Алексеева, к
примеру, до войны жила в Югославии, и соседство ее в одном разделе с
Елагиным или Моршеном сейчас выглядит странно. Но бросать камень в покойного
Иваска за недостатки "На Западе" невозможно: лучше него подобной работы
никто пока не сделал.
Третья такая антология вышла в 1960 году в Мюнхене, в издательстве
"Посев", хотя и была составлена в Париже маститым критиком и литературоведом
Юрием Терапиано. Именно об этом писателе выдающийся ум эмиграции, поэт
Сергей Рафальский, сказал, что "уполномоченный ценитель считал, что после
Пушкина все пишут плохо и потому нет никаких достаточных оснований одних
печатать, других выбрасывать в корзинку". Однако литературные свои
пристрастии этот ведущий критик парижской газеты "Русская мысль" выражал
именно "отсутствием присутствия" в "Музе Диаспоры" -- так называлась
антология -- всех, кто не ложился в ею понимание поэзии, в понимание
ограниченно-парижское, сформировавшееся почти целиком под влиянием
бессмертного набоковского Христофора Мортуса из романа "Дар", -- он же,
собственно, Георгий Адамович, хоть и пытается Набоков отвести глаза
читателю, поясняя, что Мортус в жизни -- это пожилая женщина, мать
семейства, хронически страдающая болезнью глаз. "Муза Диаспоры" -- апофеоз
того "парижского" понимания поэзии, о котором Валерий Перелешин писал в
своей "Поэме без предмета":
В Париже группировки, кланы, Литературные кружки: Подружки млеют и
дружки.
Взаимным восхищеньем пьяны.
Там видятся большие планы.
Там анемичные стишки
О счастье, остром до тоски <...>.
Увы, более всего "Муза Диаспоры" содержит именно "анемичных стишков", и
-- хотя есть несколько исключений -- из эмигрантской поэзии вытравлено все,
неугодное лично Ю. К. Терапиано. В ней нет имен Д. Аминадо, Саши Черного --
вообще ни одного "сатириконца", для Терапиано все, что они написали, --
"низкий жанр"; нет лучшего из пражан -- Вяч. Лебедева, да и Эйснера тоже
нет; из "дальневосточников" -- только Ю. В. Крузенштерн-Петерец и Л.
Андерсен (последняя к этому времени, впрочем, жила во Франции), т. е. нет
именно лучших -- Несмелова, Колосовой, Перелешина; нет, наконец, даже лучших
из русских поэтов Франции, резко не вписывавшихся в личные пристрастия
Терапиано, -- Ильязда, Бориса Божнева.
Но, хотя "Муза Диаспоры" -- книга в некотором роде неудачная, сам
Терапиано поэтом был хорошим. И тактично не включил в антологию именно
собственные стихи: от этого антология стала еще хуже.
Четвертая антология подобного рода, в куда меньших масштабах, была
предпринята в 1978 году западногерманским издательством "Финк-Ферлаг";
называлась антология "Вне России", в роли составителей выступили опять-таки
Ю. Иваск и американский славист Чалзма; в антологию вошли произведения всего
трех десятков поэтов, и подборки были невелики: но сути дела, антология
оказалась лишь компиляцией работы предшественников, и говорить о ней
отдельно нет смысли.
В разное время в эмиграции выходили сборники стихотворений различных
авторов по принципу, близкому к советскому "Дню поэзии", т. е. у различных
живых поэтов берутся новые, по возможности ранее не печатавшиеся стихи и
издаются единой книгой. Наиболее известен из таких изданий сборник
"Эстафета", вышедший в Париже в 1947 году, составитель вообще не обозначен,
но им был, вероятно, Александр Гингер; в сборнике объединены стихи более чем
сорока поэтов из многих стран, в том числе наконец-то из США. По грудным
условиям послевоенного времени связь между странами была нерегулярной, так
что многие поэты не принимали участим в "Эстафете" не но "злому умыслу", но
кое-кто, возможно, и не захотел: в книге отчетливо прослеживается стремление
собрать воедино всех, кто принял советское гражданство или стремился к
чему-то подобному, оттого невозможно было участие в этой книге, скажем,
Георгия Иванова. Впрочем, как антитеза "Эстафете" в Париже почти
одновременно вышел альманах "Орион", где издатели сочетали стихи, прозу,
мемуары и другие материалы: там Георгия Иванова, Одоевцевой, впервые
подавшего свой голос скандально знаменитого Одарченко было предостаточно.
Из сборников более поздних лет резко выделяется "Содружество",
выпушенное в 1966 году вашингтонским издательством "Виктор Камкин", книга
более чем в 500 страниц, объединившая произведения семидесяти пяти поэтов.
Тогда казалось, что это -- некий мощный аккорд, последнее слово эмигрантской
поэзии. Но... уже через несколько лет за рубежами СССР появились первые
поэты третьей волны, -- о них разговор совершенно особый. А "Содружество",
составленное поэтом и литературоведом Татьяной Фесенко, не претендуя ни на
полноту имен, ни на "антологичность" отбора стихотворений, стало важнейшей
вехой в поэзии русского зарубежья: "МЫ СУЩЕСТВУЕМ!" -- напомнил читателям
мощный хор поэтических голосов. Более чем через два десятилетия
"Литературная газета" опубликовала целую полосу стихотворений эмигрантов,
взятых именно из "Содружества".
Видимо, нужно бы рассказать и о других сборниках -- скажем, об очень
объемном и очень интересном сборнике шанхайских поэтов "Остров", -- и о
некоторых попытках издать еще какие-то антологии -- скажем, поведать о том,
что в переводе на английский язык существует тощая "антология" "Русские
поэты США". Но обо всем все равно не расскажешь, особенно же не хочется
ворошить в памяти имена некоторых писателей, по тому или иному несчастному
случаю к эмигрантской литературе относимых. Как писал Р. Иванов-Разумник в
своей книге "Писательские судьбы" (Нью-Йорк, 1951): "Почему это, говоря о
советской поэзии, я не упомянул про такого ее кита, как Демьян Бедный?
<...> Потому, что к поэзии Демьян Бедный не имеет ни малейшего
отношения". Уже предвижу читательский вопрос: на кого, мол, сударь,
намекаете? Много на кого. Откроем список, скажем, неким выдающимся
футуристом, написавшим в 1927 году в эмиграции поэму к десятой годовщине
советской власти. И к сожалению, продолжим список. И закроем тему. Дурного
всегда очень много, а хорошего быть много не может. В эмигрантской критике,
при ее в общем очень высоком уровне (В. Ходасевич, Р. Гуль, В. Вейдле, Ю.
Мандельштам, И. Н. Голенищев-Кутузов), все же то и дело давало себя знать
некое заболевание наподобие слепоты. А за примерами далеко ходить не надо:
незадолго до смерти Юрий Иваск писал -- и не закончил -- свою "Похвалу
Российской Поэзии", которая с продолжениями печаталась в нью-йоркском "Новом
журнале". В предпоследнем опубликованном отрывке (Новый журнал, No 162) есть
такие слова Иваска: "В эмиграции мало было поэтов, которых можно было бы
назвать белогвардейцами. Белогвардейский цикл у Цветаевой -- эпизодичен.
Далее следуют "миноры". Среди них -- казачий поэт Николай Туроверов и поэт
"белой мечты" Иван Савин (Саволайнен)-- <...> И далее в том же духе.
"О, святая ненаблюдательность!" -- только и хочется резюмировать. Ни Николай
Туроверов, ни -- даже -- Иван Савин "минорами", т. е. "мелочью", считаться
не могут, в чем читатели могут убедиться по стихам обоих поэтов, включенных
в нашу антологию. Слова о Цветаевой -- объективная неправда. А тех, кто
писал о "белом движении" всю жизнь и всерьез -- того же Несмелова, к
примеру, -- Иваск пренебрежительно не упоминает вовсе, не потому, что не
знал: я сам в разное время послал ему для прочтения не менее двухсот
стихотворений Несмелова и несколько поэм. Иваску не понравилось. Ничего, и
без Иваска разобрались...
Или другой пример. До тех нор пока в 1987-- 1989 годах в США не был
издан двухтомник произведений Бориса Божнева, об этом, как считалось прежде,
шестого-седьмого разряда поэте упоминалось разве что в подстрочных
примечаниях и факты о нем сообщались самые бредовые: и что умер он не то в
сорок восьмом, не то в шестидесятом году в каком-то сумасшедшем доме, и год
рождения его был всегда перевран, и считалось, что "Божнев" -- псевдоним, а
подлинная ею фамилия другая, неарийская, а главное -- что поэтом он был из
числа тех, кого упоминают лишь ради их чудачеств. Когда же со страниц
составленного Л. Флейшманом двухтомника предстал перед читателем поэт
огромный, поэт, чьему дарованию явно уступали даже те, о ком говорили, что
они одним только своим творчеством оправдывают существование русской
эмиграции; уникальный лирик-суггестивист, способный в лучших своих вещах
апеллировать через звук прямо к читательскому подсознанию -- ну, что ж...
Развели братья-критики руками: прозевали. Нельзя, мол, знать всего. То же
случилось, когда в Лейдене вышли относительно полные собрания стихотворений
Анны Присмановой и Юрия Мандельштама, -- последнего Глеб Струве
характеризовал как наименее интересного поэта из числа парижан, ну а то, что
писал Ю. Терапиано о Присмановой, едва ли можно читать, не краснея от стыда
за автора. Кто следующий на очереди к воскрешению -- Александр Кондратьев?
Илья Зданевич? Марианна Колосова? Эти имена несомненны, но можно ли
поручиться, что из праха не встанут поэты, чьи имена либо вовсе безвестны
ныне, либо почти безвестны?
Ходасевич писал, что беда эмигрантской литературы не в том, что она
эмигрантская, а в том, что она недостаточно эмигрантская. Ходасевич умер в
1939 году; при всей своей несомненной гениальности он не мог охватить одним
взглядом всю эмигрантскую литературу -- изданную, а чаще к тому же еще и
неизданную, -- ну и не мог, конечно, знать, что послевоенная литература
окажется сильней довоенной, что воскреснет из пепла Георгий Иванов, вернется
в поэзию Сергей Маковский, возникнут "ниоткуда" Одарченко, Чиннов,
Перелешин, наконец, придет вторая волна, а с ней -- Моршен, Елагин, Анстей.
Там же Ходасевич писал, что трагедия писателей эмиграции выразилась не
в том, что написано, а к а к написано. Пожалуй, и эта беда с течением
десятилетий "рассосалась". Трагедией тою, "как написано", стала, быть может,
единственная трагедия пресловутой "парижской ноты" с Адамовичем во главе и
единственным талантливым учеником в лице барона Анатолия Штейгера. Минор
этой ноты так нигде и не поднялся до грозного ре-минора баховской токкаты,
-- в адамовичевской ноте и их похоронном марше дозволялось исполнять разве
что первые два такта, а что сверх того -- то искусство "не истинное".
Адамович как критик изжил себя в самом начале критической своей карьеры -- в
чем автор этих строк полностью солидарен с виднейшим немецким славистом
доктором Вольфгангом Казаком -- ибо, как незабвенный граф Зорич из "Девятого
термидора" Алданова, имел "мыслей вообще не так много и ими поэтому особенно
дорожил". Сказанное опять-таки не относится к дарованию Адамовича как поэта:
оно несомненно.
Возвращаясь к вопросу о критике и о "куриной слепоте", иной раз
посещавшей лучших из числа эмигрантских критиков, необходимо вспомнить
некоторые наиболее яркие, мягко говоря, неудачи такого рода -- насколько
точны и глубоки были оценки тех же людей, когда "слепота" им глаза не
застила. Вспомним, как грубо и зло пинал Георгий Иванов Набокова -- тогда
еще "Сирина"; как самого Георгия Иванова объявлял "компаративистом"
(компилятором, т. е. не-поэтом) обиженный Ходасевич; опять же Георгий Иванов
в долгу не оставался и охаивал Ходасевича почем зря; тем временем Алексей
Эйснер в Праге объявил стихи Бунина дурной и малограмотной прозой, -- что,
впрочем, вызвало к жизни драгоценную отповедь Набокова, так что нет худа без
добра; тот же Эйснер охарактеризовал лучшее из ранних стихотворений Анны
Присмановой "На канте мира..." не более чем как набор слов; в более позднее
время мудрейший Владимир Вейдле, уже принесший покаяние за свое прежнее
недоброе отношение к Георгию Иванову, объявлял Ивана Елагина "неудавшимся
лириком" -- и подобных казусов не перечесть. От похвал в рецензиях и
вообще-то толку мало: нужно было, чтобы Мережковский назвал "Распад атома"
Г. Иванова именно гениальным (на более слабый эпитет отзыва могло бы и не
быть), чтобы смертельно больной Ходасевич откликнулся на ту же книгу
недоброй, но глубокой и зоркой рецензией; не объявили бы Николай Ульянов и
Глеб Струве после смерти Г. Иванова лучшим поэтом эмиграции Д. Кленовского,
не разразилась бы в 1959 году полемика в печати "кто лучший", в результате
полемики имя Кленовского сразу стало широко известно и книги его попали на
полки к тем, кто, возможно, и не принимал всерьез этого запоздалого
"царскосела". Именно такая перебранка, в которой никогда не лилась кровь
(как в СССР), но лишь чернила, приносила плоды самые положительные -- из