чтобы не дошло до его жены, Анны Ивановны Ходасевич, сестры Чулкова: "Иначе
она такое устроит!"*.
Ниже Н.Я. Мандельштам посвятила Анне Ивановне полстраницы, очень
жалостливых и недобрых (впрочем, она и о собственном муже порой писала в том
же тоне наверное, так понимала юнговское "правдиво выразить"). В приведенном
же отрывке, думается, все правда кроме, конечно, того, что "Ходасевич не
прорвался в Самиздат": еще как прорвался, впрочем, сама Н. Я. Мандельштам на
той же странице рассказывает о том, как встретила Анну Ивановну "в уже очень
поздние годы <...> в трамвае, и она показала мне тетрадочку со стихами
Ходасевича". В "тетрадочке" Надежда Яковлевна не распознала тот самый
Самиздат, в который, к ее чести будь сказано, "пробила" собственного мужа
Осипа Мандельштама.
Известно, что писем Мережковского и Зинаиды Гиппиус друг к другу не
существует: какие письма между людьми, не расстававшимися всю жизнь ни на
единый день? А вот письма Ходасевича к Берберовой -- начиная с сентября 1926
года, т.е. с самого начала их парижской жизни сохранились. Так складывалась
жизнь, что расставались они часто.
Когда Ходасевич писал Берберовой (письмо от 11 апреля 1927 года): "Ты
моя жизнь, как всем известно"*, то здесь важны не просто слова любящего
человека, а то, что тон писем Ходасевича к Берберовой (сохранилось 74
письма) почти не меняется до самого последнего, написанного в год смерти
поэта. Когда разлука между ним и Берберовой стала уже неизбежной с конца
двадцатых годов, о чем Берберова пишет довольно открыто, он лишь просил ее:
"Не сердись ни меня, но не вижу нужды играть роль великодушного рогоносца, в
которого он (Н.Д. Милиоти. -- Е. В.) меня сознательно рядит. < ... >
Допустим, своей репутации ты хозяйка, но и я своей тоже"*. В недатированном
письме, относящемся к весне 1933 года, когда Берберова уже перебралась от
него на улицу Клода Лоррена, Ходасевич пишет прямо: "Какое право я имею
предписывать тебе то или иное поведение? Или его контролировать? Разве хоть
раз попрекнул я тебя, когда сама ты рассказывала мне о своих, скажем,
романах? < ... > Так это и останется, и все люди, которые хотят быть
хороши со мной, должны быть хороши и до6рожелательны в отношении тебя"*.
Нужно напомнить, что все эти письма отдала в печать сама Берберова, сохраняя
твердую верность единожды декларированному ею принципу умалчивать, о чем
хочет, и рассказывать, что хочет. В "Курсиве" она даже перечисляет
стихотворения поэта Довида Кнута, посвященные ей ("С Кнутом семь лет меня
связывала тесная дружба: многое в ею стихах творит об этих отношениях"). В
числе этих стихотворений знаменитое "Нужны были годы..." Пожалею чувства
читателя и не буду цитировать последнюю строфу этого стихотворения, отошлю к
его публикации*.
Но, к счастью, сверхоткровенная порою исповедь менее всего для
Берберовой самоцель. Чья бы то ни было личная-интимная жизнь не представляет
собой художественного произведения: на мой взгляд, и "донжуанский список
Пушкина", и "донжуанский список Ходасевича", приводимый Берберовой,
интересны больше как шутка -- любопытно, кто стал бы читать донжуанский
список исторического Дон-Жуана видимо, длинный перечень неведомых
кастильских имен и только? Берберова рассказывает обо всем подобном между
делом, и то, что "Нужны были годы..." и т. д. где описано нечто конкретное и
лично к Берберовой относящееся, ничуть не важней и не интересней для
читателя, чем рассказ о том, как певица с двумя подбородками в русском
ресторанчике в Биянкуре вставляла в "Очи черные" строфу Бориса Поплавского:
"Ресторан Закрыт, путь зимой блестит..." Второе даже ценнее: озаренный
гением неумелый дилетант Поплавский не очень-то просится "под гитару".
В том же ряду -- воспоминания Берберовой о Бунине. Как не разъяряться
иным советским буниноведам (это не описка, хотя и нишу эти строки в апреле
1995 года) на берберовские рассказы о том, как Бунин нюхал цыпленка, прежде
чем покушать ("Дворянин тухлятину есть не может..."), о том, как выпивал у
себя на кухне с выпущенным из тюрьмы коллаборационистом Клягиным, выставив в
переднюю полный до краев ночной горшок, о том, как любил "детскую
матерщину", как попался в поезде на безбилетном проезде, и о том, как "12
февраля 1945 т. <...> С.К. Маковский заехал за ним, чтобы везти его к
советскому послу Богомолову пить за здоровье Сталина". Бунин был первым из
невернувшихся эмигрантов, чье творчество попало в СССР в виде изданною здесь
довольно полного собрания сочинений (вторым оказался Георгий Иванов, но
вместо СССР на карте к тому времени появилась Россия), и этим советским
литературоведам образ Бунина, чуть шаржированно обрисованный Берберовой,
портит всю икону. И начинаются длительные обвинения Берберовой в том, что во
время оккупации Парижа она симпатизировала фашистам. Кстати, в подобном
"платоническом" сотрудничестве с фашистами в разное время обвиняли также
Георгия Иванова, Владимира Смоленского (об этом Берберова пишет довольно
подробно) и что особенно замечательно еврея Лазаря Кельберина, тихого
монпарнасского лирика. "Клевещите, клевещите, что-нибудь да останется"
принцип очень старый, вряд ли его придумал Игнатий Лойола. А кое-что, и
вправду, останется. Именно то, что никогда и ни при каких обстоятельствах ни
Владислав Ходасевич, ни Георгий Иванов, ни Нина Берберова, ни многие другие
из числа лучших эмигрантских писателей не шли на компромисс с тов.Сталиным и
его полномочными представителями.
Более сложен вопрос о "коллаборационизме" Д.С.Мережковского, назвавшего
Гитлера в своем выступлении по радио после прихода немецких войск в Париж
"новой Жанной д'Арк". Но вот листаю архив альманаха "Мосты", выходившего в
Мюнхене в 1958 -- 1970 годах под редакцией Г.А. Андреева (Хомякова)
значительная часть этого архива была передана Андреевым в 1984 году мне,
исключение составили лишь письма писателей, тогда еще здравствовавших,
оттого ко мне не попали письма печатавшейся в "Мостах" Берберовой, и в
письме Юрия Терапиано от 25 ноября 1962 года нахожу смелый "проэкт --
вспомнить подвергнутого остракизму Мережковского" (орфография оригинала).
Хомяков-Андреев (эмигрант "второй волны") "проэкт" одобрил. Двадцать лет
после смерти Мережковского, пятнадцать после смерти "новой Жанны д'Арк", и
только тогда дерзкое -- "пора вспомнить"... А вот сталинского пособника
Ромена Роллана никто не подверг остракизму и до сих пор, да и вряд ли кому
придет это в голову в дальнейшем. Не говорю уже о писателях советских,
особенно о Горьком, воспоминания о нем Берберова напечатала как раз в No 8
"Мостов", и значительная их часть попала в "Курсив".
Кстати, именно к этой части "Курсива" первые недоброжелатели, после
выхода английского варианта книги в 1969 году и первою русского издания
тиражом 600 экземпляров в немецком издательстве "Финк-ферлаг" в 1972 году,
предъявили претензию, что Берберова в своей работе очень уж обильно
использует факты, ранее нее описанные Ходасевичем (читай списывает у
покойного мужа). Кое-какие совпадения, и вправду, есть, а как не быть им,
если жили все в одном доме в Сорренто?
Ополчившемуся на "Курсив" Роману Гулю (и не ему одному) застила глаза
красная пелена ненависти: на рубеже шестидесятых-семидесятых годов Берберова
помянула ему сотрудничество с советскими издательствами в конце двадцатых и
поставила его в один ряд с Эренбургом (см. примечания Берберовой к "Курсиву"
в нашем издании). Хочу надеяться, Господь простит Гулю его несправедливые
слова. Хотя в воспоминаниях о Горьком нет того дружеского чувства, которое
позволяет людям быть в отношениях между собой на "ты" и на "сволочь",
которое есть в берберовских воспоминаниях о том же Бунине, тот, кто
интересуется Горьким, найдет в "Курсиве" немало ценного. Притом иной раз
Берберова сообщает исторический факт, сама предполагая, что повествует о
забавном, загадочном, немного даже бредовом случае.
"... Читали Огурцова? -- спросил он (Горький. Е.В..) меня тогда же.
Нет, я не читала Огурцова. Глаза его увлажнились: в то время на Огурцова он
возлагал надежды. Таинственного Огурцова я так никогда и не прочла".
Что это -- просто смешная фамилия или трогательная неразборчивость
Горького, обозначенная как миф? Ничего подобного! Серафим Иванович Огурцов
(1904 -- 1934), иваново-вознесенский поэт и прозаик, автор повести "Кровь",
рано умерший, кстати, от очень редкой в европейской медицине сонной болезни,
видимо, в самом деле привлекал Горького в соррентинские годы своими
бытописательными новеллами в стихах и в прозе. Может быть, и хорошо, что
Берберова Огурцова не читала. Если бы читала, ей не пришло бы в голову
повторять забавную фамилию три раза в четырех строчках воспоминаний. Но вот
Огурцов-то на самом деле был.
К Горькому и воспоминаниям о нем неизбежно примыкает своеобразное
продолжение "Курсива" второе главное произведение Нины Берберовой книга
"Железная женщина", вышедшая в Нью-Йорке в 1981 году и целиком
перепечатанная "Дружбой народов" в 1989 году, сразу после приезда автора в
Москву. (Кстати, если "Железная женщина" позже вышла в "Политиздате" и в
"Книжной палате" отдельными изданиями, то сказать это о "Курсиве" нельзя: в
журналах печатались большие фрагменты -- полностью в РОССИИ книга выходит
лишь теперь.) Невозможно отрицать огромного значения этой книги Берберовой:
она стерла во прах миф о "железной женщине", доказала, что
Будберг-Закревская не была ни талантливым переводчиком, ни верной подругой
Горького, ни баронессой, ни графиней и менее всего была "железной женщиной"
(прозвище это нынче перешло на саму Берберову, и не без оснований). Что и
говорить книга замечательная, но... не "Курсив". И потому, что тема взята
весьма и весьма узкая, и и в особенности потому, что слишком о многом автору
пришлось писать по догадке, сопоставляя множество документов, а это привело
к неизбежным длиннотам, свойственным перу стареющих писателей (не упрек, а
факт -- в год выхода "Железной женщины" Берберовой исполнилось восемьдесят
лет). И хотя Андрей Вознесенский написал в предисловии к советскому изданию,
что книга "увлекательное документально-страшное жизнеописание баронессы
М.Будберг -- пленительной авантюристки"*, слова эти останутся на его
совести: менее всего образ М.И Закревской-Бенкендорф-Будберг "пленителен"
заслуга Берберовой как раз в том, что образ "баронессы" у нее почти
тошнотворен.
Еще более поздняя книга, "Люди и ложи: Русские масоны XX века"
(Нью-Йорк, 1986), при всей уникальности поднятого в ней пласта материала
почти не поддается простому чтению, да и странно было бы читать как
беллетристику список 666 биографий русских масонов-эмигрантов, хотя в этом
списке есть очень, и очень интересные имена -- от Алданова и Адамовича до
Савинкова и Сергея Маковского (говорю лишь о писателях). Да, книга
чрезвычайно ценна для историков масонства, но и только, за исключением
небольшого по объему вводного раздела, представляющего собой продолжение
линии, начатой в "Курсиве" и "Железной женщине". Впрочем, кое-кого книга
ввела в искушение. Поэт Евгений Рейн вспоминает, как он вел вечер Берберовой
в одном из клубов (когда Берберова посетила Москву в 1989 году) и как
явившиеся на тот вечер члены какого-то национал-патриотического объединения
своими вопросами о жидомасонстве довели почтенную писательницу до крайней
растерянности. Национал-патриотов из зала выставили, но вечер был изрядно
попорчен. Не Берберовой было внушать чугунным головам, что если уж кто-то
сочинил миф о жидомасонстве, то исследователь подлинного, невымышленного
масонства не обязан искать этому мифу подтверждения.
Если ранняя проза Берберовой и была скрыто-подражательной (в ней над
рассказами тридцатых годов так и витает тень Зощенко, а над "Чайковским"
тень "Державина" Ходасевича, о чем уже было сказано и больше говорить не
стоит), то в одном ее ценность очевидна: на ней оттачивалось перо для
будущего "Курсива", к которому нам снова необходимо вернуться.
Думается, Берберова не слишком злоупотребила саморекламой, поместив в
конце второго (и последнего) прижизненного издания книги выдержки из писем
самых разных читателей, накопившихся с момента ее первого английского
издания вплоть до 1982 года, т.е. за тринадцать лет. Очень уж часто право
голоса за это время имели в печати эмиграции те, кто книгу охаял, и в
результате зарубежный читатель, не имея возможности прочесть "Курсив" (тома
"Финк-ферлаг" были не только малотиражны, но и очень дороги; Берберова
постоянно извинялась тогда, знакомясь с новыми людьми, что не может им
"Курсив" подарить), имел возможность читать на эту книгу погромные и
несправедливые рецензии. Мы, естественно, не опускаем эти несколько наивные
для нашего времени письма, хотя, например, знаем, что отнюдь не один
экземпляр "Курсива" был на всю Москву -- неутомимый множитель Самиздата
работал вовсю, и нелегальные фото-- и ксерокопии, машинописи и чуть ли не
рукописи этой книги ходили десятками; у меня самого фотокопия до сих пор
цела.
Интересно в связи с этим вспомнить тот факт, что, видимо, из-за
большого объема книги, ее часто копировали не целиком: кажется, самой
большой любовью пользовалась глава "Соль земли" -- о Мережковском, Гиппиус,
Бунине, "Современных записках", молодых парижских поэтах и многом другом. Не
то чтобы для московских читателей Самиздата -- а также и для тех, кто его
воспроизводил, книга Берберовой была полным откровением. Но она поражала
своей свободой, а больше всего тем, что эта мемуарная книга была настоящим
художественным произведением, беллетристикой в лучшем смысле слова.
Напротив, помнится, никогда не копировалась в Самиздате последняя часть,
наиболее сильно переработанная во втором издании (1983) по сравнению с
первым (1972).
Справки о тех, кого Берберова упомянула в "Курсиве", она написала сама,
и как раз эта часть книги -- самая странная, самая субъективная, уж не знаю,
справедливая ли, но только здесь появляются прямые грубости; главное же --
это вовсе не "Биографический справочник". И дело не в неправильном годе
рождения Адамовича (подлинный, 1892-й, скрывал сам всю жизнь молодившийся
Адамович), не в том, что Михаил Струве назван поэтом-акмеистом (с тем же
успехом его можно бы назвать и символистом -- равно далеко от истины), что
про Кафку сказано: "по происхождению чех, писал по-немецки" -- и только
(кстати, если быть точным, то "по происхождению" Кафка, как известно, был
евреем). Главное все-таки в том, что доброй половины людей, так или иначе
упомянутых в "Курсиве", в этом странном "Справочнике" нет вообще.
К примеру, исчезла куда-то Катерин Мансфильд (в современном написании
-- Кэтрин Мэнсфилд), о которой Берберова довольно подробно пишет, перечисляя
тех писателей, кого в Париже "нам не приходилось знать". Нет никаких
сомнений, что умершая в 1923 году Кэтлин Бичем, новозеландская писательница,
писавшая под этим псевдонимом и в последние годы жизни подпавшая под влияние
"черною мага" Георгия Гурджиева, Берберовой, приехавшей в Париж лишь весной
1926 года, случайно повстречаться ни в каком кафе уже не могла.
Я привел лишь один случай, но можно бы и все тридцать-сорок, даже не
тревожа прах "таинственного Огурцова" и, возможно, опустив единственный раз
упомянутою поэта-импровизатора Бориса Зубакина, побывавшего у Горького в
Сорренто. В этом загадочном "Справочнике" интересно все: и аберрации памяти,
и более чем субъективные оценки, и явные неточности, из коих приведу одну,
кажется, самую интересную. В справке о поэте Сергее Колбасьеве Берберова
пишет: "Георгий Иванов в "Петербургских зимах" без особых оснований
намекает, что он был причиной ареста и расстрела Гумилева". Между тем в
"Петербургских зимах" провокатор не назван по имени, хотя и описан внешне и
биографически*. Берберову, похоже, подвела память, она приписала своему
предшественнику (в области мемуарного жанра) то, что было им, возможно,
сказано в устной беседе, как опубликованное. Всего лишь сказано, а записано
уже Берберовой, много позже смерти Иванова.
Книга писалась Берберовой долго, и в ней можно проследить немало
внутренних противоречий, того, что можно бы назвать двойным стандартом в
отношении к людям. Так, например, не единожды назвав Поля Валери в числе
величайших писателей XX века ("Как бы марксистки ни рассуждал современный
француз -- для него Валери всегда будет велик..." и т.д.), она затем
фактически "уличает" его в мелком снобизме, опираясь на более чем странное
письмо... Бабеля. Стоит сравнить по указателю и все упоминания Бабеля --
будет виден двойной стандарт и в отношении к нему. Довольно холодно пишет
Берберова о Льве Любимове, в 1948 году высланном из Франции за советский
патриотизм, но в справке о Любимове она не может сдержать упоминания о том,
что вышедшая в Москве его книга воспоминаний "вызвала в СССР интерес" к
эмиграции (кстати, примета времени написания "Курсива": как же хотелось еще
оставшимся в живых к шестидесятым годам эмигрантам быть хотя бы упомянутыми
в СССР, чтобы пресловутая "оттепель" наконец превратилась в настоящее таяние
снегов!).
Отделить "Биографический справочник" от основного корпуса "Курсива"
невозможно -- настолько явно продолжает и дополняет он книгу, проясняет
недоговоренности, проявляет двойственность отношений и даже простые пробелы
памяти. Иные "справки" у Берберовой злы и несправедливы (см. справку о
Тэффи, к примеру), но в наследии автора "Курсива", в ее субъективных оценках
важна и интересна даже несправедливость. Впрочем, чтобы эту несправедливость
не увековечивать, к справкам Берберовой в издании "Согласия" прибавлены
необходимые дополнения: курсивом. А больше мы не стали менять в
"Справочнике" ничего, кроме неточно приводимых Берберовой дат: десятки, если
не сотни народившихся в последнее время специалистов по русской эмиграции
своей научной работой прояснили многие тайны и вскрыли почти все "секреты
Полишинеля".
В эмиграции родоначальнику эстафеты скандалов, Георгию Иванову,
доставалось прежде всего за воспоминания о живых людях -- эмигрантские
продолжатели этой эстафеты частично названы выше, частично общеизвестны;
собственно, то же происходило и в СССР, независимо от того, где мемуарная
книга выходила -- за границей ли (Н. Мандельштам), в СССР ли (Н. Ильина).
Однако практически нигде и никогда из мемуаристов не считая самых поздних,
уже избавившихся от пуританских комплексов, -- не рискнул написать о самой
Берберовой больше одной фразы (О. Форш и др.)*. Безобразное печатное
отгавкивание от первого издания "Курсива" не в счет; мольеровского господина
Журдена давным-давно обманули, сказав ему, что все, что не стихи, проза, и
наоборот: есть ведь еще и такой жанр, как, мягко скажем, лай из подворотни,
до которого ни сама Берберова, ни вдова Осипа Мандельштама, написавшие две
самые "злые" книги в нашей мемуарной литературе, не унизились. Воспоминаний
о Берберовой просто пет, и это при том, что о месяцах совместной работы с
Берберовой американские слависты и поэты в семидесятые годы нередко
отзывались как об одном из ярчайших впечатлений своей жизни. Я, кстати,
спросил Ирину Одоевцеву (в 1988 году, в Переделкине) что она думает о
Берберовой. Ответ был кратким: "Какая же она злая!" Наверное, тут короче
всего сформулирована причина отсутствия "прижизненных мемуаров" о
Берберовой: никому не хотелось получить от нее полновесную сдачу. "Железная
женщина" (Берберова, а не "баронесса" Будберг ) никогда, никому и ничего не
прощала. Она словно воплощала своим творчеством тот принцип, который
страшней всех сформулировал самый близкий к ней некогда человек Владислав
Ходасевич:
Но на растущую всечасно Лавину небывалых бед Невозмутимо и
бесстрастно Глядят: историк и поэт.

Людские войны и союзы. Бывало, славили они. Разочарованные
музы Припомнили им эти дни.

И ныне, гордые, составить Два правила велели впредь: Раз: победителей
не славить. Два: побежденных не жалеть.

Берберова не была ни историком, ни поэтом в точном значении этих слов
-- она была и тем, и другим одновременно, и отчасти поэтому, в силу
происшедшего в ее творчестве синтеза жанров, чем-то высшим. От начала до
конца книги невозможно отделаться от ощущения, что время в этой книге не
движется,
оно существует как бы сразу во всем протяжении от петербургского
детства до полной творческих сил американской старости; ближайшая аналогия
такого пространственно-временного построения, которая напрашивается, "Осень
патриарха" Габриеля Гарсиа Маркеса, к тому же и появились эти книги в
семидесятые годы почти одновременно. Поэтому очень важен для понимания книги
Берберовой эпиграф из "Макбета", где говорится о "семенах времени".
Проставляя его на книге, Берберова очень точно знала, зачем это делает: она
указывала внимательному и (что не обязательно) доброжелательному читателю на
главного героя -- на время. О том же почти прямо пишет она в переиздаваемом
нами "Предисловии ко второму изданию", признавая, впрочем, что эта книга
"вся о себе". "Я была одна" (курсив Берберовой. Е.В.). пишет она обо всей
своей жизни. И такой чистой гордостью веет от этих слов, что пусть язык
отсохнет у того, кто упрекнет автора за них в грехе гордыни, "...жить, и
особенно умирать, легче, когда видишь жизнь как целое, с ее началом,
серединой и концом". Под этими словами -- дата и место написания: Принстон,
январь 1983.

"Как-то так вышло, -- пишет она немного выше, -- что мне в жизни
"ничего не перепало".
Кое-что, однако, перепало. И прижизненная слава, и триумфальный визит в
Россию (тогда еще, впрочем, в СССР), и больше чем десять лет жизни после
того, как были написаны эти строки. И даже трехцветный флаг над Россией
вместо красного: эту очень важную для эмигрантов первой волны деталь
совершенно точно предсказывал в 1923 году друг берберовской молодости
Владимир Набоков. Словом, все, о чем человек ее поколения мог только
мечтать.
Нина Николаевна Берберова умерла в Филадельфии 26 сентября 1993 года.
Грустное настало время -- время без Берберовой.
И время заново перечитав книгу, написанную почерком Петрарки.
































"МНЕ НРАВЯТСЯ НЕПРАВИЛЬНОСТИ РЕЧИ..."

...я часто вспоминаю мелочи о Гумилеве... когда мы шли с ним от Оцупа,
он впервые прочитал мне про Одоевцеву, женщину с рыжими волосами "Это было,
это было в той стране".

Корней Чуковский. Дневник 1927г.

Об Ирине Одоевцевой, о ее стихах в разное время кто только не писал!
Писали Троцкий и Чуковский, Блок и Гумилев, Адамович и Эренбург, Ходасевич и
Евтушенко, Ахматова и Надежда Мандельштам, Набоков и Цветаева. Можно
несколько страниц одними знаменитыми фамилиями заполнить; уже этим заслужила
Ирина Одоевцева право писать об этих людях сама. Мемуарные книги "На берегах
Невы" и "На берегах Сены", созданные Одоевцевой в шестидесятые и семидесятые
годы, принесли ей заслуженную славу: сперва они были изданы эмигрантскими
двухтысячными тиражами, позднее -- советскими тиражами в сотни тысяч
экземпляров. Одоевцева диктовала и третью книгу -- "На берегах Леты".
Закончить не успела. Впрочем, для обретения славы ей с лихвой хватило и этих
двух книг.
Но зато уж и доставалось Одоевцевой от современников и современниц!
Упрекали ее прежде всего в недостоверности. "Совершенно не веришь
стенографической, на многие десятки страниц, передаче высказываний
полувековой давности. А цитаты из поэтов почти все перевраны! Если Одоевцева
их не запомнила -- как она могла запомнить разговоры?"* -- возмущался в
Германии старший современник Одоевцевой, поэт Дмитрий Кленовский, не
сообразив, что разговоры полувековой давности старческая память подчас
хранит лучше, чем стихи, -- уж их-то проще простого цитировать без ошибок,
знай переписывай. Ошибок в воспоминаниях Одоевцевой и вправду много, только
вот ошибки ли это?
Скорее -- описки. К примеру, пишет Одоевцева: за столом среди прочих
сидел сын Андреева, Игорь Леонидович. Но Игорем звали не сына Леонида
Андреева, а его племянника, к тому же умершего в 1912 году; так кто же сидел
за столом в Париже? Вадим Андреев жил в Женеве, имел советский паспорт и с
кругом Одоевцевой не общался; Савва Андреев жил в Аргентине. Методом
исключения получаем, что за столом мог сидеть лишь Валентин Леонидович
Андреев, некогда танцор, позднее -- рисовальщик и переводчик, оставивший
воспоминания об отце. Или пишет Одоевцева, что в 1957 году Георгий Иванов
якобы выдвигался какими-то американцами на Нобелевскую премию, а вот получил
ее Роже Мартен дю Гар. Литературоведы возмущаются: все у старухи в голове
перепуталось, ведь Мартен дю Гар получил эту премию в 1937 году!
Действительно, в 1957 году Нобелевскую премию получил "другой француз" --
Альбер Камю: что, серьезная ошибка?..
Ничего бы не стоило эти ошибки выловить в тексте, -- я насчитал их
почти полсотни, -- исправить в новой публикации или хотя бы
откомментировать. Но законы жанра противятся. Мемуары -- не документ, а
явление художественной литературы. В стихах Одоевцевой несколько раз
возникает странный образ: портрет в зеркальной раме. Человек,
рассматривающий такой портрет, неизбежно будет видеть также и себя.
Одоевцева, глядя в прошлое, отнюдь не стремилась к точности, ее воспоминания