«Воды разве ей принести?» Слева был вход в школу. Вите вспомнилось Тенишевское училище, залитый солнцем двор, огромный куб дров у стены… Он подумал об отце и поспешно отошел. «Может быть, в школе можно достать воду. Впрочем, никому от воды в таких случаях легче не становилось…» Какой-то высокий сутуловатый человек в длинном черном пальто медленно шел по двору, бесстрастно глядя на тела убитых. Почему-то Витя задержался на нем взглядом.
   У входа в школу собралась небольшая толпа. Молодая женщина, вероятно, прислуга школы, рассказывала в десятый раз: она все видела собственными глазами. «Вот, вот мое окно, вон то, — тыкала она энергично рукой в направлении стены, точно другие это оспаривали. — Я тут всегда живу, уже пять лет, это моя комната, я все, все видела. Сначала спряталась, а потом не могла, подошла к окну…» Она говорила, что всех их, кого схватили, привели сюда и били, очень долго били. «Ремнями и резиновыми палками, страшно били и издевались! — поясняла она, расширяя глаза. — А потом стали расстреливать, одного за другим, одного за другим, из револьверов, и всех сюда, вот сюда…» Она показывала на лоб у переносицы. Слушатели ахали. Из глубины двора неслись рыданья. Вдали изредка слышались глухие залпы. Говорили, что это расстреливают спартаковцев. Витя повернулся — и вздрогнул, встретившись глазами с сутуловатым человеком в черном пальто. Он, видимо, тоже слушал рассказ женщины. «Кто это?.. Русский и петербуржец. Я его где-то видел, но каким-то другим… Кажется, и он меня знает…» Человек в черном пальто однако ничем не показал, что знает его, и усталой походкой отправился к воротам. Витя нерешительно отошел к госпоже Леммельман, оглянулся, сделал еще несколько шагов и вдруг остановился пораженный. «Неужели Федосьев?! Не может быть!..» Но человека в черном пальто уже на дворе не было.

XV

   В залитом солнцем спальном вагоне возбуждающе-радостно зазвенел колокольчик. Лакей из вагон-ресторана торопливо проходил по коридору, заглядывая в отделения, и везде полуговорил-полупел с одной и той же интонацией: «Le dîner est servi!.. Premier service!..»[134] Клервилль положил газету, сунул в пепельницу папиросу и встал в самом приятном настроении духа. Он разрешил в пользу красного бургонского вопрос о выборе вина, уже давно его занимавший.
   — А книга для нашего друга Серизье? — с улыбкой спросил он жену, которая пудрилась перед зеркалом.
   — Ах, да, — сказала Муся. — Она в моем несессере.
   Колокольчик, удаляясь, продолжал радостно звенеть. Клервилль ловко снял с сетки несессер, щелкнул замочком и достал книгу, лежавшую на красном атласе, среди раззолоченных, хрустальных, черепаховых вещиц. Этот несессер они недавно купили вместе с целой коллекцией превосходных чемоданов одинакового цвета, разной величины и назначения.
 
 
   Покупки очень занимали Клервиллей в первое время после смерти тетки. Мебели они не покупали, так как еще не имели дома и даже не знали точно, где именно будут жить: вопрос о службе Клервилля оставался нерешенным. Однако присматривались они и к мебели, составляли подробные подсчеты, сметы, не раз рисовали даже план квартиры, которую следовало бы снять. Муся заказывала платья, покупала меха, шляпы, безделушки. Клервилль входил во все и давал советы. Его мнению Муся верила плохо: в туалетах ничего не мог понимать ни один мужчина, — кроме, разумеется, тех знаменитых парижских портных, которые эти туалеты выдумывали. Однако, она очень внимательно прислушивалась к его советам. Клервилль тоже заказал у лучшего портного несколько штатских костюмов; во время войны он почти всегда носил мундир. Разные мелочи они выбирали вместе. Постоянно возникал спор, где именно делать покупки: Муся стояла за Париж, ее муж за Лондон. Зато оба они сходились на том, что приобретать надо дорогие вещи в лучших магазинах. В пользу этого говорили даже соображения экономии: дорогое и держится дольше, — уж лучше покупать немного, но только очень хорошее.
   Покупки были чрезвычайно приятным делом. Муся не сразу себе созналась, что собственно они были даже самым приятным из всего, — «если не считать дней любовного угара», иронически добавляла она в мыслях словами какого-то романа, над которым принято было смеяться. Чемоданы не принадлежали к числу показных вещей. Однако это была одна из самых приятных покупок. После нее они долго сидели, в прекрасном настроении, на террасе кофейни в Елисейских Полях. Был солнечный весенний день. Говорили они о Далеких путешествиях, в Египет, в Америку, в Японию. Муся хотела начать с Европы — она никогда не была в Испании, Константинополе, на фиордах. Вивиан со вздохом напомнил, что, быть может, его пошлют служить в Индию. Мысль об Индии занимала Мусю. Она представляла себе — пожить немного в Бомбее (ей очень нравилось слово Бомбей), посмотреть на магараджей, на слонов, на невольников, затем вернуться в Париж, после большой охоты на тигров во владениях магараджи. Вивиан имел менее радостные представления о службе в Индии. «Во всяком случае, мы будем часто приезжать в Париж», — несколько неожиданно добавила Муся. Ее увлечения Парижем Вивиан не разделял. Однако он должен был признать, что такой улицы, как Елисейские Поля, нигде нет, что в Лондоне нет кофеен, и что они купили у Вюиттона превосходные чемоданы, — лучше, пожалуй, и в Англии не сыщешь. Муся вдруг расхохоталась, вспомнив, что, когда давала приказчику инициалы М. К. для обозначения на чемоданах, то под К. она мысленно разумела свою девичью фамилию. «Chéri, je te jure que je t’ai complètement oublié, c’est une gageure! Mais quelle coïncidence de lettres!»[135] Вивиан тоже очень смеялся. В ту пору у них еще часто выпадали такие счастливые дни. Теперь они бывали реже.
 
 
   — Не забыть отдать книгу нашему бедному другу, а то ему нечего будет читать на ночь, — сказал, улыбаясь, Клервилль. Эта улыбка, с которой он всегда говорил о Серизье, не нравилась Мусе. Не нравилось ей и то, что он всегда, как будто нарочно, называл депутата «нашим другом». Во всяком случае, скандала он никогда не сделает, на скандал он не способен… Изредка, впрочем, Мусе казалось, что он и очень способен на скандал, и тогда ей становилось не по себе, — этот геркулес в ярости должен был быть страшен. Однако сейчас Вивиан явно думал только о предстоящем обеде: он говорил, что перед обедом надо отгонять от себя неприятные мысли, иначе не стоит и жить. «Все-таки очень удачно устроилась эта поездка в Люцерн…»
   Поездка в Люцерн устроилась не сама собой. Родители Муси давно, с трогательной робостью, просили ее навестить их. Муся долго откладывала поездку. Но, по случайности, все сложилось очень приятно. Оказалось, что в Люцерне состоится международная социалистическая конференция. На нее должен был отправиться Серизье. «Отчего же не поехать и нам приблизительно в это время?» — говорила мужу Муся с подчеркнуто беззаботным видом. Клервилль нисколько не возражал. Напротив, он сказал, что ему самому очень хочется посмотреть на социалистов, — «особенно, если наш друг так любезно обещает показать нам все».
   Самый приятный сюрприз был впереди. Незадолго до их отъезда Клервилль сообщил жене, что Браун, которого он встретил в кофейне, тоже собирается на конференцию в Люцерн.
   — Зачем, не знаю: у этого таинственного человека не разберешь, — смеясь, сказал Клервилль. — Он, кажется, понемногу сходит с ума…
   — Как сходит с ума? Почему?
   — Не знаю, почему. Я шучу, разумеется… Он, кстати, обещал зайти завтра… Надеюсь, вы ничего против этого не имеете?
   — Я очень рада, — небрежно ответила Муся. (Сердце у нее замерло). — Завтра? В котором часу?
   — Я позвал его к шести. Мне хочется познакомить его с нашим другом Серизье.
   — Отлично… Что, если б мы и поехали в Люцерн все вместе?
   — В одном поезде? Отлично. Мы так и устроим. Он тоже едет накануне открытия конференции, кажется, вечером. Надеюсь, они оба заказали спальные места…
   — Право, это будет приятная поездка, — с беззаботным видом сказала Муся. — В самом деле, это хорошо складывается.
   — Ну, разумеется!
   — Все-таки без всякого общества, кроме папы и мамы, нам в Люцерне было бы скучновато. Серизье покажет нам конференцию. Я ничего в этом не понимаю, но, право, и мне это интересно… («Зачем эти идиотские „право“ и „все-таки“, точно я оправдываюсь!..»)
   — Ну, разумеется! — повторил Клервилль, любезно улыбаясь.
 
 
   Вивиан закрыл несессер и поставил его на маленький чемодан. В отличие от Тамары Матвеевны, которая постоянно умоляла носильщиков сносить все вещи в купе даже тогда, когда это было очевидно невозможно, Клервилль почти все сдавал в багажный вагон. «Он умеет путешествовать, это не так просто… И сам он еще лучше своего чемодана…» В превосходно разглаженном костюме, который почему-то назывался дорожным, в перчатках, в фуражке, Клервилль был в самом деле очень хорош. «Каждый вершок джентльмен», — полунасмешливо думала Муся, как бы со стороны, расценивая своего мужа. Она в сотый раз выбранила себя идиоткой за то, что его не любит — или не так любит, как следует. «Но как же следует?..»
   Они вошли в цепь людей, оживленно-радостно передвигавшихся по мягкому ковру коридора в направлении вагон-ресторана. Все это были люди того высокого сорта, который особенно любила и ценила Муся, люди неофициального масонства роскошных поездов и гостиниц первого разряда. «Да, первый класс жизни. Слава Богу, что сюда попала, теперь уж, кажется, это обеспечено навсегда…» В одном из отделений два молодых человека, торопясь, доигрывали партию в карты. «Allons, aliens, vite, j’ai une de ces faims…»[136] — сказал один из них; другой весело расхохотался без видимой причины, верно, просто оттого, что тоже принадлежал к первому классу жизни. В соседнем отделении на кушетке лежала дама устало-страдающего вида. Старый господин в светлосером пиджаке озабоченно накрыл ее пледом, хоть было жарко, — подвинул к краю столика бутылку, и, сказав даме что-то сочувственное, вышел в коридор. Закрыв за собой завешенную дверь, он с легким поклоном посторонился, пропуская вперед Мусю. Поезд толкнуло, Мусю бросило на старого господина. «Oh, pardon, madame», — улыбаясь, сказал он, и в его ласковом одобрительном взгляде она как бы прочла, что старый господин признает ее своей, полноправной участницей масонства спальных вагонов. Муся и перед войной жила в очень хороших условиях, если не в богатстве; а под властью большевиков, в разоренной России, оставалась сравнительно недолго. Однако теперь она чувствовала свою принадлежность к миру богатых, праздных, элегантных людей так радостно и живо, точно вышла из полуголодной семьи.
   Солнце сверкало последними лучами. За окном пронеслось какое-то высокое сооружение, похожее на печатную букву Г; мелькнула сложная сетка, — Муся бессознательно вспомнила рояль с поднятой крышкой; у сторожки женщина, прикрыв ладонью глаза от солнца, с любопытством смотрела на проносившийся поезд; мальчик проехал внизу на велосипеде, держа руль одной рукой и высоко подняв в другой шапку, — он что-то радостно кричал пассажирам. Третий класс жизни без злобы приветствовал первый.
   Муся осторожно ступила, точно боясь упасть, в трясшийся и гремевший проход со странными створчатыми стенками. «Как Мост Вздохов», — с беспричинно-счастливой улыбкой подумала она, чувствуя на своих плечах взгляд шедшего за ней старого господина. За Мостом Вздохов начинался второй класс — второй класс жизни, — шесть-семь человек в купе, пол без мягкого ковра, потертые чемоданы, кульки с провизией. Отсюда тоже выходили люди с билетиками для обеда и вливались в общий поток, — как казалось Мусе, не совсем уверенно. «Это хуже всего, второй класс… Только не сюда, остаться там…» За новым проходом пахнуло кухонным жаром, мелькнул сбоку человек в белом колпаке — последний класс жизни, — и почтительный метрдотель в синей куртке с раззолоченными пуговицами принял у Клервилля билетик. — «Numéro dix et douze… C’est ici, madame…»[137] За их столиком уже сидел Серизье. Брауна в ресторане еще не было. «Неужели он взял на вторую серию? Тогда это нарочно. Нет, верно, сейчас придет и он…» Старый господин взглянул на свой номерок с лестным для Муси разочарованием.

XVI

   «Что такое? Уж не случилось ли что?» — спрашивала себя Муся, тревожно оглядываясь по сторонам. На вокзале не было ни Тамары Матвеевны, ни Семена Исидоровича. Первая волна вновь прибывших пассажиров уже выливалась за ограду контроля, толпа на перроне начинала редеть, — нет, родителей не было. «Наш спальный вагон последний… Папа мог не прийти по болезни, но мама?»
 
 
   Ритуал встреч в их семье был давно установлен. До войны Семен Исидорович летом уезжал на воды отдельно от жены и дочери. Дня за четыре до приезда они всегда получали письмо с просьбой ни за что его не встречать на вокзале — это совершенно не нужно, только лишнее беспокойство, — и с подробным указанием маршрута обратной поездки. «Чтоб знали, где искать, на случай ежели кондрашка. Все мы, человеки, под Богом ходим», — говорил шутливо Кременецкий, к ужасу и гневу Тамары Матвеевны, которая стучала по дереву и произносила мысленно одной ей известные заклинания, отвращавшие опасность сказанных мужем слов. Несколько позднее приходила телеграмма о выезде, потом еще, из Вены или из Берлина, какое-нибудь «Küsse Grüsse»[138] или «Priedu vtornik 11.15 Zeluiu». А в назначенный день, задолго до прихода поезда, Тамара Матвеевна в их новеньком щегольском экипаже уже подъезжала к вокзалу; ждала мужа на перроне с радостным волнением, с легкой тревогой: все может быть, случаются ведь и крушения (постучать сейчас по дереву). Муся в таких случаях неизменно сопровождала мать на вокзал, хоть ей Тамара Матвеевна великодушно предлагала остаться дома, тоже не без тревоги: вдруг согласится и останется, — папе было бы так неприятно. Выезжал на вокзал и Фомин. Он звал, случалось, и Никонова, но тот благодарил к отказывался, поясняя, что шесть недель мужественно прожил без Семы, чувствует себя в силах претерпеть еще лишних полчаса. Строго соблюдал уютный, ласковый обряд встреч и Семен Исидорович: отрываясь от самых важных дел, иногда во фраке, прямо из суда или из Сената, он выезжал встречать жену и дочь, когда они возвращались из-за границы.
 
 
   Серизье отделился от кучки встречавших его людей, подошел к Клервиллям, спросил с улыбкой, как спали, — «я как убитый, — и тотчас простился, — à bientôt, n’est-ce pas».[139] Муся с любопытством скользнула взглядом по социалистам, встречавшим ее приятеля. Вид у них у всех был необычайно озабоченный. «Невзрачные какие-то, не то, что он… А Браун не соблаговолил подойти… Верно, его вагон далеко… Мог все-таки проститься, хоть, должно быть, сегодня же встретимся опять… Все-таки вчера за обедом он был любезен, хотя и разговаривал так мало…»
   — Все-таки это очень странно, что мамы нет, — сказала она мужу, который пересчитывал чемоданы на тележке носильщика. — Я начинаю беспокоиться.
   — Значит, что-либо помешало, — вполне хладнокровно ответил Клервилль, вынимая портсигар. — Какая досада, не осталось ни одной папиросы!
   — Может быть, они не получили нашей телеграммы?
   — Тоже может быть, — согласился ее муж. — Так получите большой багаж и все на такси, — обратился он по-английски к носильщику, очевидно в полной уверенности, что носильщик обязан понимать английскую речь. Носильщик, действительно, понял, взял квитанцию и покатил тележку. — Я надеюсь здесь есть Gold Flake[140] — сказал Клервилль и, увидев озабоченное лицо Муси, тотчас добавил:
   — Скорее всего они решили, что незачем вставать так рано. И совершенно правильно… Идем…
   — Нет, это не может быть, — возразила обиженно Муся. Однако уверенный тон мужа произвел на нее обычное успокоительное действие. Как в свое время ее отец, он, очевидно, не допускал возможности каких бы то ни было бед или даже неприятностей.
   — Браун исчез, я так и думал!..
   — Кажется, он был далеко, в том вагоне, — начала Муся и вдруг, слегка вскрикнув, побежала вперед. По перрону им навстречу неслась, переваливаясь, Тамара Матвеевна. Они заключили друг друга в объятия. Клервилль терпеливо ждал своей очереди, прислушиваясь к восклицаниям: «Ах, я так бежала!..» «Ну что, ну как?..» «Ради Бога, извините меня… Ты чудно выглядишь, слава Богу!..» «Все благополучно? Вы, однако, осунулись, мама… Как папа?..» Тамара Матвеевна едва могла говорить, задыхаясь от бега и от волнения. Несмотря на строгую экономию в расходах, она приехала в автомобиле и все-таки опоздала. Клервилль, усвоивший русские обычаи, почтительно поцеловал теще руку.
   — Я так рада… так рада…
   — Я тоже… Но что папа? Как он?
   Тамара Матвеевна вдруг вынула из сумки платок и поднесла к глазам.
   — Что? Что? Ему стало хуже? — растерянно спросила Муся.
   — Да… Ему хуже, — ответила Тамара Матвеевна и всхлипнула. — Извините меня, ради Бога… Да, ему хуже!..
   — Oh! — огорченно произнес Вивиан.
   — Но что же?.. Что говорят врачи?
   — Зибер говорит, что опасности нет…
   — Так в чем же дело? А тот другой?.. Лихтенберг?
   — Лихтерфельд тоже говорит, что опасности нет… вчера был консилиум… Уже с прошлой недели… Я не хотела тебе писать…
   — Но почему же? Как это странно, мама!..
   Они медленно пошли вперед. Тамара Матвеевна сбивчиво объясняла, понять было трудно. По словам врачей, в ее передаче, выходило так, что опасности нет, но есть опасность.
   — Я все-таки не понимаю, мама, что это значит? — строго спрашивала Муся, точно через мать делала выговор Зиберу и Лихтерфельду. — Ведь одно из двух, мама?..
   — Я же тебе объясняю, Мусенька, — робко говорила Тамара Матвеевна, вытирая слезы. — Я повторяю то, что они сказали…
   — Но я не могу понять!
   — Они сказали, непосредственной опасности нет, — выговорила Тамара Матвеевна, с очевидным ужасом произнося слово «непосредственной».
   — О, я так огорчен, — не совсем впопад сказал Клервилль, тщетно стараясь приспособиться к их черепашьему ходу. Муся сердито на него оглянулась. Он подал контролеру билеты и вдруг сбоку, к большой своей радости, увидел табачный киоск; прежде его заслонял поезд, стоявший на соседнем пути. — Надо справиться о большом багаже, — озабоченно заметил он и отошел.
   — Все-таки, в конце концов, значит, особенно тревожного ничего нет? — неуверенно, упавшим голосом, сказала Муся. Она сразу вошла в этот мир родителей, когда-то свой, уютный, хоть скучный, теперь мрачный, тяжелый и почти чужой. Как нарочно, в поезде все было так хорошо… У нее опять скользнула мысль о Брауне. «Да, он мог подойти…» — Значит, оба они ясно сказали, что нет опасности? Но отчего вы мне не написали? Прямо стыдно!
   — Мусенька, дорогая, что ж я буду тебя волновать! Я ведь знала, что ты все равно приезжаешь… И потом я ждала консилиума.
   — Все равно… Надо было написать сейчас же, если даже немного хуже! — «Да, поездка пропала, а я так ее ждала!» — со вздохом подумала Муся, подавляя беспредметное раздражение. Все у нее заволоклось мраком. «Они не виноваты, бедные… Но ведь и я не виновата…» Вивиан их нагнал; он купил папиросы и свежий номер Observer’a.
   — …Я только тебя прошу, дорогая, и Вивиану ты тоже это объясни: когда вы зайдете к папе, чтоб вы и виду не подали. Он плохо выглядит, очень плохо, — горестно говорила Тамара Матвеевна, — ты знаешь, какой папа мнительный… Если он что-нибудь у вас заметит…
   — Ну, разумеется! Будьте спокойны, мама.
   — Он очень исхудал, бедный!.. Ты хочешь прямо к нам заехать или сначала в гостиницу?
   — Как прямо к вам? Разве вы нам приготовили комнаты не у вас?
   — Что ты, Мусенька! — испуганно сказала мать. — У нас ведь совсем простая вилла!.. Я для вас приготовила две комнаты с ванной в «Национале»…
   Муся вспыхнула и оглянулась на мужа. Ей все еще трудно было привыкнуть к мысли, что у нее и у ее родителей теперь разные условия жизни. Семен Исидорович, бывший прежде, всю ее жизнь, источником земных радостей — игрушек, конфет, платьев, лож на дорогие спектакли, — теперь стал почти бедным родственником.
   — Какой вздор! Конечно, мы будем жить там же, где вы с папой.
   — Разумеется, — подтвердил Вивиан, без большой горячности, но с достаточной теплотой.
   — Я даже не понимаю, мама, как вы…
   — Мусенька, ты не подумай, Боже упаси!.. Ты меня не поняла, — оправдывалась Тамара Матвеевна, угадавшая чувство дочери. — Наша вилла очень хорошая: тихая и спокойная, все что нужно папе. Ты понимаешь, что я его не устроила бы в плохом месте.
   — Так тем более!..
   — Но вам на этой вилле было бы скучновато… Ведь это вроде санатории…
   — Какой вздор! Мы приехали сюда не веселиться, а чтобы побыть неделю с вами…
   — Я конечно, понимаю, но, правду сказать, я не хотела бы, чтоб вы были рядом с папой, — сказала Тамара Матвеевна, отметив с сокрушением «неделю» — «только неделю!..» — Если он будет знать, что вы живете рядом, он не будет соблюдать режим… Ему нужно отдыхать, а он будет все время разговаривать с тобой, с Вивианом, это ему очень вредно…
   — Тогда другое дело…
   — Зибер прямо говорит, что для папы самое важное не волноваться, а при вас он…
   — Это другое дело.
   — В самом Деле это серьезное соображение, — сказал по-французски Клервилль.
   — И мы живем в двух шагах от вас… Я вам сняла две отличные комнаты с видом на озеро. Сорок франков в день, конечно, с полным пансионом. Не очень дорого? — тактично спросила Тамара Матвеевна, смягчая этим вопросом разницу в их материальном положении. — Спальня прямо чудная, салон немного меньше…
   — Спасибо, мамочка, — сказала Муся, наклоняясь к ней и снова целуя ее. «Бедная, она очень осунулась, в самом деле…»
   — Папа тоже жил в «Национале» перед войной, помнишь, когда он к нам приехал из Люцерна на Лидо?.. Ах, Боже мой!..
   Она тяжело вздохнула. Их обступили у выхода комиссионеры, предлагавшие свои гостиницы. «Hier National!»[141] — сказала Тамара Матвеевна.
   — Я с вами заеду и все вам покажу, а потом пойдем к папе… Я так с ним и условилась: в десять часов, он уже будет готов.
   — Я думала, прямо к папе, но как вы хотите…
   — Зибер сказал, что он должен лежать минимум до девяти утра. Ему завтрак приносят в постель.
   — Бедный папа!..

XVII

   Семен Исидорович обычно очень уставал за день (хоть ничего не делал), ложился рано и тотчас засыпал; но часа через два просыпался и потом до рассвета ворочался в постели, — лишь под утро удавалось снова заснуть. Из-за жены ему в бессонные часы было совестно зажигать лампу: он знал, что Тамара Матвеевна не может спать при свете. Снять две комнаты не позволяли средства. Иногда Семен Исидорович испытывал настоящее бешенство, думая о большевиках, всего его лишивших (он и свою болезнь, быть может, не без основания, приписывал революции), о Нещеретове, который ему посоветовал перевести деньги из Швеции в Германию, о себе самом, что послушался Нещеретова. Деньги не могли бы его излечить, но, при необходимости беречь каждый грош, и болезнь становилась несносней, тяжелее, даже опасней.
   Ночь перед приездом Муси была мучительна. Кременецкий очерствел с годами и без всякого волнения, чуть только не с некоторой радостью, узнавал о смерти, о болезнях, о несчастьях людей, бывших его друзьями, — в последний год подобных известий было очень много. Но Мусю он любил почти так же нежно, как прежде. Собственно он никого и не любил, кроме жены и дочери. Предстоящее свидание с Мусей волновало Семена Исидоровича. В эту ночь он проснулся еще раньше обычного — от сильного толчка в грудь, с непонятным ужасом в душе. Без всякой причины, едва ли не в первый раз, ему пришло в голову, что он умирает. «Какой вздор!» — замирая, прикрикнул он сам на себя. Ничто не говорило о настоящей, серьезной опасности, — вот только неприятный вид, с которым его выслушивали врачи, особенно старый профессор с длинной бородой, походивший на Иеремию Сикстинской капеллы. Этот угрюмый профессор получал такой гонорар, что даже Тамара Матвеевна сочла возможным пригласить его только два раза. Как нарочно, попались врачи, не находившие нужным радовать больных.
   Ровное дыханье Тамары Матвеевны немного успокоило Семена Исидоровича. «Что с ней тогда будет!.. Что с ней было бы! Она не может жить без меня. Да и не на что ей будет жить… — Эта мысль вернула ему мужество. — Во всяком случае дела надо привести в ясность… Я не дама, я старый адвокат…» Он стал рассуждать спокойно, точно речь шла о другой семье. При больших расходах, вызывавшихся его болезнью, остатка денег им может хватить на полтора-два года. Одной Тамаре Матвеевне хватило бы, пожалуй, и на пять лет. «Но, значит, все зависит от того, когда я умру!.. Нет, нет, об этом потом, теперь о делах… Разумеется, большевики скоро падут, и тогда она получит то, что у меня там осталось…» Однако Семен Исидорович сам не знал, что у него оставалось в России. Были разные паи, облигации Займа Свободы, наличные деньги в банках. Теперь трудно было даже приблизительно определить стоимость этого имущества. Может быть, оно ничего не стоило. «И банки, и предприятия, все разорено, разграблено… Но если будущее национальное правительство ревалоризирует все обязательства? Или хотя бы только часть? Тогда другой разговор», — подумал Семен Исидорович. Мысли о ревалоризации, о банках, о сложных юридических вопросах, которые возникнут после падения большевиков, ненадолго заняли Кременецкого. «Для нашего брата будет раздоль», — подумал он, разумея адвокатов, правда, преимущественно гражданских, и тотчас вспомнил, что раздолье будет не для него: не потому, что он преимущественно уголовный адвокат. Дыхание Тамары Матвеевны слышалось так же ровно и безмятежно. «Да, с ней, с ней что будет! Деньги, это не так важно. Ну, ничего не останется. — Муся будет ей помогать. Но разве она может жить без меня!..»