Все ее интересы еще были в России. Русских в Париже собралось в ту пору немного. Браун зашел с визитом, — у него и на лице явно читалось: «да, именно, зашел с визитом». Он посидел с четверть часа — и больше не показывался; вдобавок, точно назло, с Клервиллями, в холле, за чаем, были посторонние люди, так что разговор вышел такой же незначительный, как при первой встрече. «Неужели я совершенно ему не нравлюсь? — с горестным изумлением думала Муся. — Право, в Петербурге он был гораздо милее, хоть и там не баловал нас вниманием…» К некоторому неудовольствию Муси, главным ее обществом была Елена Федоровна и семья Георгеску. «Все-таки в „столице мира“, в пору „величайшего сезона в истории“, можно бы найти и более интересное общество», — иронически думала она. Муся все чаще впадала в иронический тон в мыслях и о себе, и о других.
   — Правда, есть еще Серизье. Он — первый сорт… Браун это у меня для души… Нет, не для души, но для настоящего… А Серизье — так…
   Серизье бывал у них раза два в месяц, ездил с Мусей и с Жюльетт в театр, в Дувр, — знаменитые картины, увезенные во время войны в провинцию, как раз вернулись в музей. Клервилль был чрезвычайно любезен с французским депутатом. «Рад или делает вид, что рад, — соображала Муся; эту поправку она теперь обычно вводила в своих мыслях о муже: можно было бы подумать, что Клервилль человек неискренний и лживый. — Я отлично знаю, что это неверно: он очень правдив. Но на это он просто иначе смотрит. Конечно, он мне изменяет (какое глупое слово!). Он типичный homme à femmes[79], — уж такое, видно, выпало мне счастье!.. Ведь он (точно я не вижу) волнуется, когда эта горничная входит к нам в комнату с подносом. Потому он и на мне женился, что homme à femmes: другой тогда в Петербурге не оказалось, а со мной нельзя было иначе как женившись… Теперь он очень об этом сожалеет… Впрочем, нет: сожалеет, но не очень, — я так мало ему мешаю, ведь всегда можно как-нибудь устроиться. Со всем тем он не лжет, когда говорит, что любит меня так же, как прежде. Почти не лжет: не так же, но почти так же. А в этом «почти», в сущности, все…»
 
 
   На 28-ое июня было назначено главное торжество величайшего сезона в истории. В этот день в Версале предстояло заключение мирного договора. Билеты на места для публики брались с боя. Самые влиятельные дамы Парижа пустили в ход свои связи. К большому огорчению Муси, Клервилль не сумел достать для нее билет, — сам он, по должности, имел право на место в Зеркальной Галерее. Чтобы утешить жену, он предложил заказать стол в знаменитом версальском ресторане, где в этот день должен был завтракать весь Париж.
   — Все-таки это будет интересно… Мы можем пригласить этих румын, — с легким пренебрежением сказал он. — И, разумеется, нашего друга Серизье.
   — Если он еще не занят!
   — Если он еще не занят, — смиренно-иронически повторил Клервилль.
   Муся подумала, что можно будет пригласить и Брауна, хоть это не совсем удобно, ввиду его полного невнимания. Однако стола они не заказали: как раз позвонила по телефону Елена Федоровна. Оказалось, что мистер Блэквуд, — «он, разумеется, моментально получил билет во дворец», — пустила шпильку баронесса, — мистер Блэквуд уже заказал большой стол в этой самой гостинице, пригласил ее, всю семью Георгеску, Серизье и просил передать приглашение Клервиллям.
   — Вы понимаете, это он реваншируется, ведь мы его принимали.
   — Я понимаю («реваншируется» за то, что его хотели облапошить)… Это, конечно, очень любезно с его стороны, но он мог бы пригласить нас непосредственно, а не через вас, — с досадой сказала по телефону Муся.
   — Он так и сделал. Верно, вы получите его письмо вечером или завтра утром. Нет, нет, уж пожалуйста, вы не отказывайтесь!
   Придраться было не к чему. Браун таким образом отпадал. Но отказываться от приглашения мистера Блэквуда у Муси в самом деле не было оснований; Вивиан этого и не понял бы. Вдобавок оставалась в кармане по меньшей мере тысяча франков: цена того кружевного веера, которого не хватало для счастья Муси. Прикрыв рукой трубку аппарата, она обменялась вполголоса несколькими словами с мужем и попросила Елену Федоровну поблагодарить мистера Блэквуда.
   Накануне поездки в Версаль Муся получила анонимное письмо. Оно было на редкость глупо, даже для анонимного письма. Кто-то по-английски сообщал Мусе, что один легкомысленный джентльмен слишком часто встречается с одной легкомысленной дамой в одном очень приятном баре в квартале Оперы. Дама названа не была, но адрес бара и часы встреч сообщались в post-scriptum’e. Как Муся себя ни настраивала на полное презрение, это письмо очень ее взволновало. У нее сделалось даже легкое сердцебиение, — не столько от содержания анонимного письма, сколько оттого, что она получила анонимное письмо. Муся долго колебалась: показать ли мужу? — потом решила не показывать. В душе она не сомневалась, что письмо говорит правду. Ни бумага — обыкновенная, серенькая, маленького формата, какая продается за гроши в табачных лавках, — ни почтовое клеймо, ни стиль, ни почерк (письмо было написано от руки) не давали возможности что-либо предположить об авторе. Почему-то Мусе вдруг пришло в голову, что это дело Елены Федоровны. «Да нет же! Стыдно!.. С какой стати она это сделала бы? Да она и по-английски не знает: нельзя же поручать другому человеку перевод анонимного письма», — говорила себе Муся, нервно наматывая на указательный палец цепочку жемчужины, подаренной ей родителями.
   Днем к ней зашла Жюльетт, они должны были вместе поехать в Булонский лес. Ни с того, ни с сего Муся, с самым небрежным видом, показала ей письмо, — еще за минуту до того совершенно не собиралась это сделать. Жюльетт была поражена.
   — Какая низость! Вы, надеюсь, не расстроены?
   Муся улыбалась.
   — Нисколько. Тем более, что это вздор.
   — В этом я не сомневаюсь ни минуты! (Не «тем более, что это вздор», а потому, что это вздор? — с недоумением подумала Жюльетт).
   — Для всякой женщины в моем положении первое анонимное письмо вроде как для писателя первый портрет в газете, — смеясь, сказала Муся. Ей, впрочем, самой было не совсем ясно, в чем тут сходство и что такое женщина «в ее положении». — Я совершенно к этому равнодушна.
   — Но кто мог сделать такую гадость? И зачем?
   — Зачем, я не знаю. А кто… На этот счет у меня есть предположения…
   Она взяла с Жюльетт клятву: «никому никогда ни слова», — и поделилась с ней своим предположением. Позднее Муся сама не понимала, как она могла это сделать. «Собственно, это почти так же гадко, как писать анонимные письма…» Но об этом она подумала лишь тогда, когда предположение было высказано. Жюльетт ахала, возмущалась и не хотела верить, хоть очень не любила баронессу Стериан.
   — Какие у вас основания так думать?!
   — Никаких. Интуиция.
   — Как же можно!.. Боже мой!
   Жюльетт не верила, но представление об анонимном письме навсегда связалось у нее с Еленой Федоровной, точно та и в самом деле написала это письмо. Впоследствии Муся пришла к мысли, что скорее всего письмо было написано какой-либо соперницей дамы из бара или, быть может, самой дамой.
   Вивиану она так ничего и не сказала. Однако по виду жены он догадался, что случилась неприятность. Вечером, ложась спать, Муся не утерпела и самым банальным образом, «точно ревнивая асессорша», ввернула что-то ядовитое: «удивительно, как у вас, в комиссии, много вечерних занятий…» Произошел разговор, выяснялись отношения. Несмотря на искренний тон и честный открытый взгляд Клервилля, отношения не выяснились. Вообще все выходило не так, как в свое время представляла себе Муся, вырабатывая в Финляндии конституцию своей семейной жизни.
 
 
   Неясны были и отношения с Серизье: точнее, Мусе было неясно, чего собственно она хочет. «Хочу, разумеется, чтоб „был у ног“, — в том же тоне насмешки над собой думала она. — «А соглашусь ли я couronner sa flamme[80], — это другой вопрос. Может быть, когда дойдет до дела, я предложу ему дружбу? Это будет во всяком случае забавно: la tète qu’il fera!..»[81] Однако до дела не доходило. Муся видела, что нравится Серизье; но больше она ничего не видела и была этим недовольна. «Да, он ухаживает (тоже какое глупое слово! Григорий Иванович говорил: „ловчится“… Вот уж о Серизье никак нельзя было бы сказать: „он ловчится“…). Опять же, я и его понимаю: русская дама, àme slave[82], очень сложно и длинно, да еще атлет-муж… Хотя он не трус. Но этот великий революционер, преобразователь современного мира, кажется, очень дорожит своим спокойствием и удобством жизни. То ли дело артистки и секретарши!.. Жюльетт хочет выйти за него замуж (убеждена, разумеется, что никто этого не видит!). Бедная девочка! Уж если со мной великому революционному деятелю слишком хлопотно, то связаться с барышней при мамаше, да еще при такой, vous ne voudriez pas, ma chère![83] Co всем тем он очень мил… У меня теперь обо всех гадкие мысли, больше всего о себе самой… Отчего это? Оттого, что Браун не желает меня знать? Оттого, что нет детей? Скорее всего, я просто тема для психиатра… Но очень интересная тема», — думала бестолково Муся.
   Леони сослалась на нездоровье и отказалась от поездки в Версаль. Муся догадывалась, что дело, вероятно, не в нездоровьи, а в каком-либо новом обострении вражды между госпожой Георгеску и Еленой Федоровной. Их отношения очень испортились в последнее время. Дела салона шли нехорошо. После первых удач началась, как говорила баронесса, «полоса невезения». Елена Федоровна требовала сокращения расходов по салону: «зачем нам, например, этот ваш глупый метрдотель?» Леони холодно отвечала, что так могут рассуждать только люди, не знающие парижской жизни. Баронесса дала понять, что подумывает о выходе из предприятия. «Это ваше дело», — ледяным тоном ответила госпожа Георгеску. Она знала, что выйти из предприятия, в которое вложены деньги, много труднее, чем в него войти. Знала это и Елена Федоровна. Но ей в последнее время не давала покоя новая мысль: maison de couture[84]. Открыть в Париже maison de couture по совершенно новому плану, для дам богатых, однако не архимиллионерок, для таких дам, которые тысячу франков истратят на платье, не задумываясь, а вот над двумя, пожалуй, задумаются. Баронесса советовалась со всеми, — разумеется, по секрету, чтобы не дошло раньше времени до Леони. Открылась она и Мусе за несколько дней до поездки в Версаль.
   — Я не совсем понимаю… Что же собственно вы будете делать. Неужели шить?.. Да вы, верно, и не умеете.
   — Почему же я не умею? — обиделась баронесса. — Уж толк-то в туалетах я знаю, позвольте вас в этом уверить! Если б подсчитать, сколько сот тысяч я извела на них на своем веку!
   «Ну, уж и сот тысяч!» — усомнилась мысленно Муся. Ей впрочем было известно, что Елена Федоровна и в самом деле тратила в свое время на туалеты большие деньги.
   — Но ведь это разные вещи: тогда вы заказывали, а теперь вы хотите шить?
   — Не шить, а только руководить, давать указания. Мастериц нанять очень легко: заплатить француженке на сто франков дороже, любая перейдет из лучшего дома… Главное в таком деле, это вкус и связи. А у меня есть и то, и другое.
   — Русские связи? — спросила Муся, демонстративно оставляя в стороне вопрос о вкусе.
   — И русские, и не русские. Самое важное найти американок, это лучшие клиентки. А их я буду находить в обществе.
   Муся слушала недоверчиво. Она очень сомневалась, чтобы можно было одновременно быть и портнихой, и дамой из общества. «То есть, какая-нибудь великая княгиня это и может: о ней растроганно скажут: „c’est vraiment très beau!..“[85] А ты если станешь портнихой, то все подумают: «портнихой бы тебе, голубушка, всю жизнь и быть, а не в общество лезть…» Она, кстати, кажется, третья или четвертая русская дама, которая хочет открыть в Париже maison de couture, и именно по этому плану: такой, чтоб для богатых, но не для архимиллионерок. Почему только все они думают, что у них больше вкуса, чем у француженок, и что они могут чему-то новому научить Париж? Это, как говорит Вивиан, все равно, что в Ньюкасл возить уголь!..»
   — Что ж, это, может быть, хорошая мысль, я ведь не знаю.
   — Вот вы же первая на мои модели наброситесь, — сказала Елена Федоровна: она очень рассчитывала, что Муся будет к ней приводить богатых англичанок.
   — Да, отчего же? — неопределенно отвечала Муся. — Но, значит, вы тогда оставите Леони?
   — Ну, это там будет видно. Можно, наконец, и совмещать.
   — Разумеется.
 
 
   Для поездки на завтрак в Версаль были заказаны на весь день два клубных автомобиля. Мистер Блэквуд был бережлив и по привычке, и по убеждению. Но когда он устраивал приемы, то денег не жалел. Быть может, он чувствовал, что для молодых, веселых людей его общество не слишком занимательно, и вознаграждал их за это так, как мог: он мог только тратить деньги.
   Муся в этот день встала в самом дурном настроении духа. Она почти не спала всю ночь. Анонимное письмо не выходило у нее из головы. «Интересно, с кем сядет легкомысленный джентльмен? — раздраженно подумала она, когда подали автомобили. — Впрочем, мне совершенно все равно. Я во всяком случае сяду не с ним. Вот, если бы Браун был с нами… Да, конечно, все дело в нем: это я из-за него скоро, кажется, начну кусаться… Как бы только отделаться от этого сумасшедшего старика с его банком…» Мистер Блэквуд действительно намеревался по дороге возобновить свои спор с Серизье. Клервиллю, по-видимому, как и Мусс, было безразлично, куда его посадят. «Ни Елена Федоровна, ни Жюльетт легкомысленному джентльмену не нравятся… Поскольку ему вообще может не нравиться женщина: верно, оттого, что они дурного круга», — думала Муся, забывая, что, по ее же наблюдениям, его волновали и горничные гостиницы. «Ну, и отлично, подкинем его в первый автомобиль, к почетным… Гак и быть, осчастливим Жюльетт, пусть распустит перышки…»
   Мистер Блэквуд, по-видимому, и не заметил, какую именно даму посадили рядом с ним. Муся и Елена Федоровна сели с непочетным Мишелем во второй автомобиль. И вдруг Мусе вспомнилась петербургская поездка на острова, в день юбилея ее отца, с Глашей, с Сонечкой, с Никоновым, — из ресторана, где рядом с нею сидел Браун. «Так недавно было, и точно сто лет тому назад!.. Как я изменилась, как разменялась на нехорошие пустяки, на дешевенький флирт, на колкости с Еленой Федоровной…»
   Она почти не разговаривала всю дорогу, односложно отвечая на вопросы. Мишель глядел на нее дерзко и насмешливо. У него с Еленой Федоровной дело, по-видимому, шло на лад. Вероятно, здесь результаты уже были достигнуты — не то, что в ее странных романах. «После Вити — этот. Она кончит пятнадцатилетними», — сердито подумала Муся и вспомнила, что следовало бы ответить Вите на письмо, полученное недели две тому назад. «Куда оно запропастилось? Кажется, я его тогда сунула в шляпную коробку… Сегодня как только вернусь, сейчас же разыщу письмо и отвечу… Совершенно не помню, о чем он пишет. На что-то, бедный, жалуется… Да, как все это далеко, и насколько было лучше то, что было тогда, в моем Петербурге!..»

XI

   Лет восемь-девять тому назад, в первую поездку Муси за границу, Тамара Матвеевна еще соблюдала экономию: Семен Исидорович только начинал тогда богатеть. Они поселились на хорошем курорте; но Тамара Матвеевна решительно отвела в путеводителе те гостиницы, которые назывались Palace’-ами или почтительно помещены были в рубрике «de tout premier ordre»[86]. Она выбрала «Hôtel du Fin-bee et de la Gare (30 charnbre, véranda)»[87], по вечерам редко покупала дорогие билеты в Казино: «Мусенька, ведь мы только в среду были!.. На скамейке в садике, право, гораздо приятнее: и на свежем воздухе, и музыку слышно отлично…» 15-летняя Муся, глотая слезы от скуки, досады и зависти, смотрела на входивших в Казино счастливых, богатых, элегантных людей.
   Это ощущение вспомнилось Мусе, когда завтрак в знаменитом версальском ресторане кончился, — она сама не могла удержаться от улыбки. Очевидно, все собравшееся здесь блестящее общество имело билеты во дворец, на большой исторический спектакль, который там должен был сейчас начаться. Мужчины неторопливо-равнодушно расплачивались, без споров о том, кому платить, без тщательной небрежности в просмотре счета, без всего того, что, по ее мнению, отличало людей второго социального разряда. Клервилль великодушно предлагал остаться с дамами. Муся его жертвы не приняла. «Это почему? Ни в каком случае! Разве можно пропустить такое зрелище?..» — Ее холодный тон еще подчеркивал: «Да, да, другие достали билет для жены, а ты не достал…»
   Мистер Блэквуд был очень мил и всячески старался доставить удовольствие своим гостям: дамам говорил незамысловатые комплименты, в споре с Серизье похвалил социалистов за искренность и за искание справедливости, а для Клервилля заказал столетний коньяк, о котором тот любовно вспоминал дня три после завтрака. Однако настоящего оживления не было.
 
 
   — …Всякий раз, когда я слушаю Бетховена, — говорила Муся, продолжая с Серизье вялый разговор о музыке, который они случайно начали к десерту и не могли закончить до самого кофе, — мне хочется ему сказать: постой, постой, об этом в другой раз, сначала кончим то… Он для меня слишком богат, ваш Бетховен!
   — La fiancée est trop belle[88], — ответил с улыбкой Серизье.
   — Да, вот именно. И потом «шутливость» этого признанного весельчака! Две вещи для меня невыносимы в музыке: это шутливые страницы Бетховена и нежные страницы Вагнера.
   Серизье опять улыбнулся. Взгляд его мимоходом задержался на стенных часах. Муся слегка покраснела.
   — Я не очень люблю немцев, — говорила Елена Федоровна, — но, право, сегодня мне их жаль. А вам, Мишель?
   — Нет, мне их не жаль. Зачем дали себя побить?
   — Однако они геройски сражались четыре года, — сказал мистер Блэквуд.
   — Значит, надо было геройски сражаться еще четыре года, — резко ответил Мишель. Все на него посмотрели.
   — Какая теперь пошла молодежь! — с искренним удивлением заметил Серизье. На лице молодого человека вдруг выразилась злоба. Он хотел что-то сказать, но его поспешно прервала Жюльетт.
   — Господа, я на вашем месте поторопилась бы. Смотрите, все спешат.
   — Как жаль, что я не могу дать вам свой билет! — сказал жене Клервилль.
   — В самом деле, мне было бы трудно сойти за подполковника.
   — Стыдно, стыдно, господин подполковник! — вставила Елена Федоровна, подсыпая соли в рану Муси.
   — Если б вы ко мне обратились недели три тому назад, я думаю, что мне удалось бы достать для вас этот драгоценный билет, — сказал с сожалением Серизье.
   — Я тогда надеялась, что получу так… Господа, в самом деле вы опоздаете…
   — Значит, тотчас после конца заседания. И ради Бога, извините нашу беззастенчивость!
   — Помилуйте!
   — Все-таки мы видели весь Париж. Вы нам показали всех знаменитостей. А то бывает неприятно, на следующий день читаешь в «Figaro», в зале были такие-то великие люди, — а мы их и не видели!
   — Я думаю, за другими столами показывали вас, — сказала депутату Жюльетт.
   После ухода мужчин стало и совсем скучно. Муся все больше сожалела, что приняла приглашение американца. «Ничего интересного не видели и не увидим. А теперь ждать их по меньшей мере два часа, любуясь ее флиртом с этим противным мальчишкой!.. Нет, право, это невыносимо…» Ресторан пустел. Жюльетт предложила посидеть на террасе.
   — Что ж, можно, — согласилась Муся, подавляя зевок теперь уж без всякого стеснения. — Пожалуй, я выпила бы еще кофе.
   — Нам туда и подадут… Вот что значит пить так много вина, — укоризненно сказала Жюльетт, которой алкоголь был противнее всяких лекарств. — Вот вы и раскисли! — Муся, улыбаясь, вздохнула с видом грешницы.
   — Qui a bu boira[89], — лениво проговорила она. Слова эти сказались как-то сами собой; после завтрака из пяти блюд, с двухчасовой застольной беседой, у нее умственный и словесный аппарат работали преимущественно по линии наименьшего сопротивления: что легче всего выговорится. На террасе лучше не стало. Жюльетт, тоже больше по инерции, продолжала доказывать, что Муся пьяна. Елена Федоровна находила, что так сидеть скучно: уж лучше погулять в парке, благо прекрасная погода.
   — А вы, Мишель?
   — Я тоже предпочел бы пройтись, — ответил молодой человек, переглянувшись с Еленой Федоровной. «Вот что… Сделайте одолжение!» — брезгливо подумала Муся.
   — И отлично, — сухо сказала она. — Тогда разделимся: вы пойдете в парк (она не отказала себе в удовольствии: подчеркнула эти слова). А мы с Жюльетт еще немного посидим здесь. Уж очень печет солнце.
   — Не соскучитесь? — спросила баронесса. — Смотрите, как мало осталось людей.
   — Ничего, как-нибудь… Мы тоже пойдем потом в парк… А встретимся, как было с ними условлено, у автомобилей, после окончания церемонии.
   — Отлично. Тогда пойдем, тореадор.
   Елена Федоровна встала. Мишель весело кивнул головой дамам. «Совет да любовь», — сказала мысленно Муся, вдруг почувствовав зависть к этой женщине, которая так просто, легко, почти открыто делала то, о чем она, Муся, не всегда позволяла себе и думать.
   — Если в парк, то гораздо ближе через двор, — с насмешкой посоветовала она им вдогонку. Они сделали вид, будто не расслышали. Муся встретилась взглядом с Жюльетт. Та засмеялась своим спокойным, не совсем приятным смехом.
   — Вы очень не любите моего брата.
   — Какой странный вопрос!
   — Нет, я не обижусь. Я ведь тоже его не люблю.
   — Я ничего не сказала. Но если вы позволите сказать правду, то…
   — То вы его терпеть не можете! Вы преувеличиваете: он не стоит острых страстей. Кроме того, они все такие.
   — Кто они? Товарищи вашего брата?
   — Да, нынешние молодые люди… Мне они все чужие.
   — Это из-за политики? Оттого, что они правые?
   — Из-за всего. Они из грубой материи. Вот как солдатское сукно.
   — А мы с вами? А я?
   — Вы еще не сложились. Вы вся в будущем, — убежденно сказала Жюльетт. Муся засмеялась.
   — Это недурно! Мудрая девятнадцатилетняя Жюльетт!.. Забавнее всего то, что вы отчасти правы.
   — Разумеется, я права… Разве вы живете по-настоящему? Но не стоит об этом говорить…
   — Отчего же? Напротив, мне очень интересно, мудрая Жюльетт, — сказала притворно-весело Муся. Она все не находила верного тона в разговоре с этой молоденькой барышней. Говорить с ней, как когда-то с Сонечкой, тоном ласковой старшей сестры, явно не приходилось, хоть Муся нередко в этот тон впадала. Можно было, конечно, называть шутливо Жюльетт мудрой, но она и в самом деле была умна, — Муся это признавала с неприятным чувством. — Нет, скажите, мне очень, очень интересно.
   — Что вам интересно? — спокойно спросила Жюльетт.
   — То, что вы обо мне думаете. Почему я не живу, а прозябаю?
   — Я этого, кажется, не говорила.
   — Никаких «кажется»! Вы именно это сказали, и я жду объяснения. Но заранее говорю одно: если вы находите, что я должна посещать лекции в Сорбонне или войти в комитет защиты женского равноправия, то это мне совершенно не интересно.
   — А отчего бы и нет?
   — Оттого, что я не общественная деятельница. Но вы, конечно, имели в виду не это. Скажите, Жюльетт!..
   — По какому же праву? Вы и умнее меня, и опытнее, и старше.
   — Ах, ради Бога! Какие мы скромные!.. Кто же, по-вашему, вообще прозябает и кто живет?
   — Прозябает тот, кто не любит.
   Муся осеклась. Она не ожидала этого ответа.
   — Кто никого не любит? А вы любите?
   — Я хотела сказать, кто ничего не любит.
   — Нет, мы не о Сорбонне и не о женском равноправии! Однако dazu gehören Zwei[90], как говорят немцы.
   — Вот и надо бороться за свое счастье.
   — Спасибо, я уже боролась! Но счастье оказалось средним! — сказала сгоряча Муся и сама ужаснулась, зачем говорит это. Жюльетт посмотрела на нее и покачала головой. — Что вы хотите сказать?
   — Решительно ничего.
   — Неправда! — Муся инстинктом чувствовала, что они дошли до той степени ненужной откровенности, которая незаметно переходит в желание говорить неприятное. — За что вы меня осуждаете?
   — Я нисколько вас не осуждаю… Но мне непонятно, как можно жить одним тщеславием.
   — Разве я очень тщеславна?
   — Очень. И главное, все в одном направлении: поклонники и свет, свет и поклонники, да что я думаю, да что обо мне думают…