— Свое будущее предвидеть иногда можно, — перебил его Браун. — Разумеется, не каждому. Кто много жил, тот может себя довести до предвиденья… Вот сны, например. Ведь от сна до безумия только волосок… Что это такое?
   — Это вам, ученым, лучше знать, — ответил Витя и развязно, и несколько сконфуженно: ему обычно снилась всякая ерунда.
   — Науке об этом ничего не известно. Она не знает даже, как к этому подступиться. Сны вне законов природы, или же законы их непостижимы. А мне в снах открывалось многое.
   — Но как же вы можете знать, что…
   — Случалось и без сна. Иногда случалось, — разумеется, только ночью и в очень тяжелые ночи… Кофе, музыка очень этому способствуют. Это и есть вдохновенье, а не то, о чем врут поэты, чего они ждут, корпя над своим рукодельем. Радости от этого мало. Да и ясности немного. Ведь и зная, ничего не поймешь. Зачем было все это? Into this wilderness, and why not knowing»[217], — медленно проговорил он. — А в будущем что? Вот как знаменитая артистка Жорж окончила свои дни содержательницей общественной уборной, — сказал Браун и точно опомнился. — Да, да, Бога благодарите, что ноги унесли из того петербургского пекла.
   — Я знаю, но и здесь плохо.
   — А что? Влюблены и несчастны?
   — Что вы!
   — В чем же дело?
   — В том Дело, что нет дела… Извините дурной каламбур. Мне делать решительно нечего, Александр Михайлович.
   — Средств у вас, конечно, никаких нет?
   — Никаких, я живу на средства Марьи Семеновны, — произнес, побагровев, Витя.
   — Вы говорите так, точно вы у нее на содержании. Что ж тут дурного, если ваши друзья вам помогают?
   — Это не так просто… Можно мне выпить еще?
   — Нет, нельзя.
   — Я хочу сказать… Александр Михайлович, сделайте милость, помогите мне найти работу.
   — Какую?
   — Все равно. Мне предлагают стать статистом в кинематографе, но мне стыдно…
   — Стыдного в этом ничего нет.
   — Да и об этом приходится просить, кланяться! А этого я не выношу! («Говорю, что не выношу, а его прошу! Но его можно…»)
   — Я подумаю. Ведь вам однако надо учиться. Если Марья Семеновна готова вам помогать три-четыре года, то, быть может, лучше принять ее помощь, чтобы кончить университет, а? Этот долг вы ей потом отдадите. Вы не хотите, чтобы я поговорил с Клервиллями?
   — Нет, нет!.. Ни в каком случае! Это не так просто… Я очень, очень вас прошу, Александр Михайлович.
   — Я подумаю. Вполне одобряю, что вы стараетесь оберечь свою независимость. Дороже нет ничего в жизни, помните это. И чем талантливее человек, тем ему труднее независимость достается: тем больше людей, посягающих на нее. Немногие устояли против соблазна до конца… Расин, доверят, умер от немилостивого взгляда Людовика XIV.
   — Я не знал…
   — Вероятно, это выдумка, но ведь интересно и то, как лгут о больших людях… Я подумаю о работе для вас. Говорю это не для того, чтобы отвязаться: «буду вас иметь в виду, если что представится». Я в самом деле о вас подумаю. Надо найти для вас такую работу, которая давала бы вам возможность учиться, ходить на лекции или, по крайней мере, сдавать экзамены.
   — Диплом мне не нужен.
   — Нужен, — сказал Браун. — Такую работу найти довольно трудно. Но я постараюсь это сделать. Вот что, наведайтесь ко мне через неделю… У вас есть телефон? Пожалуйста, оставьте мне ваш телефон и адрес.
   — Я буду несказанно обязан вам, Александр Михайлович, — сказал, вставая, Витя. «Несказанно обязан» было от Pernod, но он и в самом деле был в восторге. — Не хочу больше вам мешать. — Запишите же телефон и адрес, — повторил, не удерживая его, Браун.

XI

   В Регенсбурге, в 1630 году, был назначен имперский сейм для разрешения многочисленных важных дел. Война шла двенадцать лет, и конца ей не было видно. Грабежи, налоги, поборы разорили Германию. Между тем, дело все запутывалось, и никто уже не мог бы толком объяснить, из-за чего собственно воюют князья: были лютеране на стороне императора Фердинанда, были католики в лагере сторонников реформы. Говорили, что курфюрст баварский, ревностный католик, вступил в тайные сношения с французским двором; между тем Франция оказывала поддержку князьям лютеровой веры. Мира хотели почти все князья, но большая часть их находила, что для умиротворения страны прежде всего необходимо иметь мощную армию.
   Всем, впрочем, было известно, что главное, первое, самое важное дело сейма: как угодно, но во что бы то ни стало, избавиться от Валленштейна. Он стоял во главе императорской армии, и кормил ее будто бы на свои средства, то есть не требовал на это денег из венской казны. В действительности же, все брал у князей и у населения тех земель, по которым проходили его войска: говорил, что так и быть должно, ибо кормит войну война, — и всех извел поборами, а еще больше своей гордостью, пышностью своего двора, подобного которому не было у самых богатых курфюрстов. Одни князья хотели назначить главнокомандующим венгерского короля, другие — курфюрста баварского, но на одном все стояли твердо и единодушно: император должен уволить герцога Фридландского в отставку. При этом, у всех было сомнение: подписать приказ об увольнении легко, но уйдет ли в отставку Валленштейн, если приказ и будет подписан? Армия же его стояла совсем близко: в Меммингене.
   Курфюрсты и князья, прелаты и графы, благородные люди и городские советники начали съезжаться в Регенсбург в июне. И так было всем грустно и беспокойно, что немного времени заняли сложные вопросы этикета: кому где сидеть? Ведавшие этим старики, помнившие не один сейм, с двух-трех заседаний порешили, что рядом с майнцским курфюрстом в первый день сидеть курфюрсту трирскому, а во второй — курфюрсту кельнскому. Остальное пошло совсем гладко.
   В среду 29 июня с часу дня стали проезжать, по пути ко дворцу архиепископа, разные повозки и коляски. Население города дивилось обилию и роскоши поезда, числу императорских слуг, — их было до трех тысяч. К общему горю, стал накрапывать дождь. Советники в черных шелковых костюмах, с золочеными цепями, заволновались, — как теперь сойдет прием, ведь они ни в чем не виноваты!
   Стрелка городских часов уже подходила к трем, когда показался отряд венгерских телохранителей императора, — у их серых коней хвост, грива и копыта выкрашены были в красный цвет, за ними следовали коляски, одна лучше другой, и, наконец, квадратная, раззолоченная, запряженная шестериком карета. В ней на почетном месте сидел император Фердинанд, а против него императрица Элеонора, оба в шелковых одеяниях итальянской моды, одного серебряного цвета.
   Поезд остановился у кордегардии. Пажи, в черных бархатных костюмах, отворили дверцы. Бургомистр, с должным числом поклонов в пояс и до земли, приблизился к карете и, по обычаю, поднес императору ключи города и подарки: кусок сукна, вино, сено и рыбу. Жена бургомистра произнесла выученное назубок приветствие императрице и не сбилась даже в конце его, хоть очень замысловатый конец выдумал старый советник, знавший придворные обычаи: «…И если не могу я, недостойная, поцеловать Вашему Величеству руку, то да будет мне дозволено поцеловать ногу Вашего Величества». Оказалось, однако, что старый советник не так уж знал обычаи венского двора и только осрамил Регенсбург, ибо полагалось жене бургомистра прикоснуться губами не к руке и не к ноге, а к подолу платья императрицы. Встреча не очень удалась. Император был в дурном настроении — из-за дождя, из-за утомительной дороги, из-за того, что у заставы его не встретили курфюрсты. Улыбался советникам в обрез, — видом своим показал, что доволен Регенсбургом, но не слишком доволен. Пажи захлопнули дверцы кареты, поезд двинулся дальше.
   Сейм же открылся нескоро. После молебствия в соборе св. Петра, император, в тяжелой отороченной мехом мантии и в короне, держа у плеча, как ружье, скипетр, оглядываясь по сторонам, вытирая бархатным платком лоб, щеки, короткую седоватую бороду, прошел в зал, сел на крытый красным бархатом трон и, чуть наклонив голову направо и налево, открыл первое заседание: имел к своему делу большую привычку. Камерарий сделал перекличку лицам духовным и светским.
   Императорское послание было туманное, ибо сочинивший его канцлер Верденберг знал толк в политике: ничего в послании не сказал. Говорилось в нем, что император всей Душой жаждет мира, но это его желание не у всех находит отклик. А потому о сокращении армии, к несчастью, не может быть и речи, как ни искренно миролюбие его величества. Первый с ответом выступил курфюрст майнцский Ансельм-Казимир, и так как он тоже был опытный политик, то ничего не сказал и курфюрст, зная, что не на заседании в большом зале, перед сотнями людей, решаются важные дела: заседания же и послания, да и весь сейм, нужны больше потому, что это очень приятно благородным людям и городским советникам. О герцоге Фридландском не было сказано ни слова, точно его и не существовало на свете, И только позднее, в покоях архиепископа, где остановился император, началось настоящее политическое дело: переговоры, торг, вежливый шантаж и контршантаж пяти-шести человек, от которых все зависело на сейме.
   Потом город дал обед в честь императора Фердинанда. Сошел обед невесело. Император, человек нездоровый и печального нрава, почти ни к чему не прикоснулся из поданных тридцати блюд, даже к утке, утопленной в старом венгерском вине, зажаренной с гвоздикой и с ароматами, начиненной трюфелями и посыпанной золотой пылью. Многие гости, особенно дамы, заметили, что после утки и рыбных блюд император, и императрица, и венгерский король, и эрцгерцогиня не облизывали пальцев, а вытирали их о скатерть; те из гостей, что побойчее, тут же переняли эту новую французскую моду. Государственные же люди обратили внимание на то, что после десерта был к его величеству подозван и долго с ним беседовал непобедимый баварский полководец граф Тзерклас Тилли — маленький, сухенький, остроносый старичок, который за обедом ел только хлеб и овощи, к вину не притрагивался и на обедавших поглядывал исподлобья с злобным презрением. Государственные люди тотчас сделали вывод, оказавшийся вполне правильным: так как император не хочет назначать главнокомандующим баварского курфюрста, а курфюрсты не желают императорского сына, то, верно, все сошлись на графе Тилли: именно он и будет назначен преемником герцога Фридландского.
   Император же был грустен и после разговора. Ему и нужно, и страшно было расстаться с Валленштейном. Не хотелось и уступать желанию сейма. И вид его показывал, что он недоволен Регенсбургом, но не слишком недоволен. Грусть же императора передалась курфюрстам и князьям, прелатам и графам, благородным людям и городским советникам.
 
 
   Отряд католиков, направлявшийся в Регенсбург для вступления в армию графа Тилли, последнюю остановку сделал недалеко от Меммингена. Гостиницы в городке были, наверное, переполнены, хозяева везде драли немилосердно, погода стояла жаркая, и решено было в Мемминген не заезжать, а весь остаток дня и ночь провести в лесу вблизи большой дороги. Съестные припасы были на исходе. Драгун Деверу — родом ирландец, много поездивший по Европе и знавший разные языки (понимал даже и по-латыни), — взялся съездить в городок и привезти все нужное. Отряд составился в пути, из случайно встретившихся людей; в большинстве, они не знали друг друга, однако Деверу поверили: деньги не очень большие, а подсыпать отраву в вино ему расчета нет. Ехать же в одиночку, или даже вдвоем, да еще лесом, никому не хотелось.
   По дороге в Мемминген, Деверу подкреплял себя водкой; но с ним ничего не случилось. Только па опушке леса увидел он дерево, увешанное людьми. Казненных было человек пятнадцать, — очевидно, все провинившиеся солдаты, так как разбойников и дезертиров никогда на зеленом дереве не вешали, а не иначе, как на сухом или на виселице. Не то, чтоб Деверу испугался, но смотреть было неприятно, — провиниться мог каждый, — он выпил еще водки и хлестнул лошадь.
   Свое поручение выполнил он в Меммингене вполне честно: ни одним грошем товарищей не попользовался, с лавочниками торговался долго и жестоко, а мяснику велел поклясться памятью матери, что колбаса не из человечьего мяса, — его теперь подсовывали всюду, — и в дополнение к клятве ясно намекнул, что в случае какого обмана зарежет. Угроза была непозволительная и не очень страшная: герцог Фридландский поддерживал порядок в городке, не церемонясь с преступниками. Но лицо у драгуна было такое, что связываться с ним никому не хотелось. Мясник, впрочем, человечьим мясом не торговал, вел дело честно и сдачу заплатил правильно. Деверу долго ее проверял. Одна монета вызвала в нем сомнение: был на ней изображен сам герцог, а на обороте вокруг гербового орла вилась надпись крупными буквами: «Dominus protector meus».[218] Деверу не знал, что Валленштейн чеканит свою монету. «Вот куда зашел человек! — с завистью подумал он, — а ведь был простой солдат, как я!..» Вина он купил разные, и каждое пробовал в интересах товарищей. Под конец он стал очень весел и булочнику сообщил, что в Регенсбурге ждут его очень важные особы, и что, по всей вероятности, он скоро приобретет капитанский патент в армии графа Тилли. На что булочник недоверчиво, но почтительно ответил: «Дай Бог! Дай Бог!»
   Выехал Деверу из Меммингена уже часу в восьмом вечера, стараясь не думать о неприятном возвращении через лес. На окраине городка он еще остановился в кабачке, — как раз оставалось одно свободное место у вынесенного за ворота стола. Но только он сел и заказал пива, как раздались трубные звуки, все повставали с мест. В Мемминген въезжал пышный поезд: были тут и драгуны, и кирасиры, и мушкетеры, за ними трубачи, лакеи, пажи, дальше коляски одна за другой и, в конце поезда, хорваты с кривыми саблями наголо. Легко было догадаться, кто так ездит в Меммингене. И действительно, в первой раззолоченной коляске, с видом величественным и хмурым, сидел, подтянутый и строгий, тот самый человек, который был изображен на монете. Деверу никогда до того не видал герцога Фридландского и так и впился в него глазами: коляска проехала медленно, совсем близко. Лицо у Валленштейна было надменное, как ему и полагалось. Из-под шляпы на белый кружевной воротник падали длинные, вьющиеся светло-рыжеватые волосы. Увидев вытянувшихся солдат, герцог прошелся по ним неприятно-внимательным взглядом и встретился глазами с Деверу…
   «Вот кому служить бы! — подумал драгун и пожалел, что уже подписал договор с вербовщиком графа Тилли. — Принял бы этот меня на службу, не было бы у него человека вернее, чем я…» Он грустно расплатился и сел на коня. Не встретил Деверу разбойников и на обратном пути. Мимо того дерева он проскакал галопом, стараясь на него не смотреть, но не удержался, взглянул и опять подумал, что все может случиться с воином и ни от чего отказываться наперед нельзя. На привале все заждались.
   Тотчас начался шлафтрунк. Как человек деликатный и воспитанный, Деверу первый пробовал все привезенное: понимал, что у других могут быть нехорошие мысли. Он и сам знал, что такие случаи бывали: грабители переодевались солдатами. Однако, подозрение было ему обидно: грехов на совести было у него немало, но товарищей или даже случайных попутчиков не убивал и не грабил. Скрывая обиду, он прикасался к еде акульим зубом, который, по обычаю, при себе носил: таким образом уничтожалась сила заговора, — хоть только дурак или совершенный разбойник мог предположить, что он заклял колбасу! От обиды Деверу и разговаривал за шлафтрунком мало. Говорили о предстоящей войне, рассказывали о походах; он угрюмо молчал. Раз только горячо вмешался в беседу, — одобрил, что драгунам платят больше, чем мушкетерам.
   Потом, впрочем, Деверу смягчился, и когда сели играть в карты, ясно всем показал, что он человек образованный, знающий обычаи хорошего общества: при каждой сдаче привставал, — хоть прямо с земли было неудобно, — и, по французской моде, с легким поклоном, делал жест рукою.
   В 12-м часу легли спать. Раздевшись, Деверу вытер тело сухим полотенцем: воды не употреблял, зная, что от нее портятся глаза и появляется зубная болезнь. Проверив заряженные пистолеты, он положил их рядом с собой. Затем, оглянувшись на товарищей и убедившись, что никто не видит, снял и спрятал в пороховницу странный предмет: маленькую золотую розу, висевшую у него на груди на синей ленте.
 
 
   Одновременно с имперским сеймом, но в глубокой тайне, была созвана в Регенсбурге большая ложа розенкрейцеров. Называли их невидимыми, и много о них говорили, особенно с той поры, как разоблачила их и опозорила книга, неизвестно кем выданная во Франции: «Effroyables pactions faites entre le Diable et les prétendus Invisibles avec leurs damnables instructions, perte de leurs Escoliers et leur misérable fin».[219] Страшно было непонятное слово «розенкрейцеры», страшно определение «невидимые», но гораздо страшнее было то, что в городе Лионе, в ночь на 23 июня 1623 года, состоялся капитул 36 главных розенкрейцеров и закончился он великим колдовским шабашем. Рассудительные люди допускали, что не всякому слову надо верить, даже если оно и печатное. Но все же о невидимых говорили больше по вечерам, когда за окнами был мрак и холод, говорили, понижая голос и расширяя глаза, так, как рассказывали о гнусных проделках Каспара Черного или о ведьме Клодине Удо, сожженной на костре в Везуле за устройство грозы. Собирались невидимые, по слухам, изредка, в больших городах, всегда на восточной окраине и перед самым рассветом, узнавали же друг друга по особым словам, значкам и приметам. Созывал их тайным образом их невидимый император, и будто бы хвастали они, что первым розенкрейцерским императором был Адам, а за ним следовали Ной, Авраам, Моисей, Соломон и другие всеми почитаемые лица.
   Однако почти никто не знал (разве жена его, ибо как от жены утаишь?), почти никто не знал, что в пору регенсбургского сейма императором невидимых розенкрейцеров состоял Иоганн-Карл фон-Фризау, человек весьма почтенный: если бы знали это в его городе, то усомнились бы в мрачных слухах о невидимых, ибо кто же мог допустить, что Иоганн-Карл фон-Фризау поддерживает сношения с дьяволом? И еще больше было бы общее удивление, когда бы стало известно, что в розенкрейцерском капитуле состоят или состояли очень знатные люди и даже владетельные князья, как Мориц, ландграф Гессен-Кассельский, или Христиан, князь Ангальтский. Вместе с владетельными князьями был в капитуле ученый, голландский профессор Ионгман, нисколько не знатный и не родовитый. А как раз перед сеймом, к великому своему счастью, попал в капитул и совсем простой человек, старый магдебургский печатник Тобиас-Вильгельм Газенфусслейн.
   Выбрали его потому, что это был человек праведной жизни и светлой души, вдобавок, большой мастер своего дела: он работал и у Джунти, и у Жан Мэра, и у Эльзевиров, потом открыл мастерскую в своем родном городе, в протестантском Магдебурге (хоть сам был верующий католик), и по ночам, скрываясь от подмастерьев, печатал бумаги, дипломы, грамоты невидимых, несмотря на свою бедность, совершенно бесплатно, рискуя, быть может, костром. Тобиас-Вильгельм Газенфусслейн тоже ни за что не согласился бы вступить в сношения с дьяволом и даже верил в дьявола плохо, ибо трудно ему было допустить, что существует в мире столь злобное и вредное существо. Да верно (так позднее казалось многим) и другие члены капитула, за самыми редкими, быть может, исключениями, никогда с дьяволом дела не имели и только грустно удивлялись, слыша, с какой ненавистью и с каким страхом говорят люди об их ордене. Настоящая же цель розенкрейцеров была совершенно иная: они хотели положить конец войнам, казням, пыткам и прочим страшным и бесполезным для человека вещам, найти способ лечения всех болезней, установить равенство и дружбу между гражданами, а равно мир и любовь между всеми народами, кроме разве каких-нибудь турок. И, наверное, они этой цели достигли бы, если бы не мешали им разные случайные обстоятельства, а всего больше козни врагов.
   В Регенсбурге же должны были невидимые обсудить главные вопросы, интересовавшие образованных людей. Нужно было поговорить о том, прав ли престарелый Галилей, занимавший должность первого философа при дворе великого герцога Тосканского: вслед за давно умершим польским каноником, этот знаменитый и почтенный старец утверждал, что не солнце вращается вокруг земли, а земля вокруг солнца. Второй же вопрос был политический, связанный отчасти с регенсбургским сеймом: необходимо было выяснить, как относятся невидимые к Валленштейну, и должно ли ему сочувствовать в его таинственных и великих замыслах. Были также и другие вопросы: о странном брате Андрэ, о несерьезной и непристойной книге «Химическая свадьба Христиана Розенкрейца» и о том, что должно предшествовать при изготовлении философского камня: нигредо, альбедо или рубедо? Однако эти давние, хоть волнующие, вопросы могли подождать и до следующей ложи.
   Торжественное заседание было назначено на последний вечер июня. Но часть невидимых уже съехалась в Регенсбург, ибо всем было интересно посмотреть и на имперский сейм. Вновь приехавшие должны были являться к местному розенкрейцеру, почтенному врачу Майеру, который имел свой дом и, по достатку своему, мог принимать друзей без стеснения для себя, не возбуждая ни в ком подозрений.
   В первый день сейма собралось в доме Майера семь или восемь невидимых, и они, без малейшего церемониала, за пивом беседовали и о важных, и о суетных предметах. И всем было очень приятно: иноземельным, что благополучно пройдена ими опасная дорога, местным, что пришли вести из разных земель, а всем вообще, что встретились они в гостеприимном доме в своей дружеской среде. Особенно же радовался чистой душою своею член капитула, печатник Тобиас-Вильгельм Газенфусслейн: были в столовой почтенного врача Майера и католики, и сторонники Лютера, и ученые люди, и только любившие просвещение, и знатные дворяне, и простые ремесленники, как он сам. Нужно ли было лучшее доказательство того, что все люди братья, и что не по греховности их природы, а по невежеству, творится зло, которым полон мир?
   Больше всех говорил, сияя радостной улыбкой, голландский профессор Ионгман, ибо профессор любил поговорить, был ученее всех других и видел очень много: постоянно ездил по разным странам, — как только хранил его жизнь Господь? — и всячески служил делу розенкрейцеров, поддерживая между ними связь. Кроме науки и этого дела (да и были они одно), ничто в жизни не интересовало профессора: не имел ни жены, ни детей, средства же были у него достаточные. Как весьма ученого человека, невидимые его расспрашивали о взглядах Галилея и просили прочесть на торжественном собрании доклад, дабы им, наконец, стало ясно, что именно обо всем этом думать. Однако, от доклада о земле и солнце профессор отказался (хоть очень доклады любил), а на вопросы отвечал уклончиво. Понять можно было так, что во вращение земли он не верит, но лучше пока не высказываться, ибо Галилей весьма мудрый старик и не стал бы говорить на ветер. А, главное, перед самым отъездом из Амстердама, профессор встретился там с Декартом, — да, с тем самым», — многозначительно добавил он, намекая на давние, хоть запутанные, сношения Декарта с невидимыми: не то он сам был невидимый какого-то иного толка, не то над ними над всеми потешался, — нелегко разобрать душу этого человека. И при встрече, зная, что Декарт Галилея недолюбливает, профессор, хоть нерешительно, но с неодобрением отозвался о новой теории мироздания. Однако, собеседник его, помолчав и не вступая в спор, сказал только, что если Галилей ошибается и солнце вращается вокруг земли, то, значит, и он, Декарт, ничего в устройстве вселенной не смыслит, и лучше ему бросить научные знания. И этим ответом смутил профессора, который, как все, знавшие Декарта, имел чрезвычайное доверие к силе его ума.
   Потом заговорили о политических делах, о том, что, вместо Валленштейна, главнокомандующим назначается Тилли. Об этом пожалели, ибо всегда обидна замена умного человека тупым, — так сказал почтенный профессор Ионгман, и все с ним согласились: граф Тзерклас Тилли был, по общему мнению, и тупой, и невежественный, и жестокий человек. Только Тобиас-Вильгельм Газенфусслейн, не любивший дурных отзывов о людях, напомнил, что и Тилли имеет добрые свойства: очень храбр, не пьяница, не развратник и никогда солдатскими деньгами не пользовался. За Валленштейном же все невидимые признавали и великий ум, и дарования и сильную волю, — очень много дано ему, вплоть до звучного красивого имени. Лишь в том, они думали, вопрос: к чему направлена воля герцога Фридландского? Ибо верно сказал профессор: важно не то, что человек ищет власти, а то, для чего он ее ищет. И если иные и Валленштейна считают розенкрейцером, то никаких оснований для этого ведь нет: ибо желающий найти путь к розенкрейцерам рано или поздно найдет его. Но человек он большой, об этом и спорить невозможно. Идет молва, будто он хочет стать богемским королем, а потом, пожалуй, выставит свою кандидатуру на императорский престол. Да и правду сказать, если б, по розенкрейцерскому учению, полагалось одному человеку управлять полновластно миллионами других, то нельзя было бы, конечно, подыскать достойнейшего цезаря, чем герцог Фридландский. И много еще разумных и справедливых слов сказал, сияя радостной улыбкой, всеми уважаемый профессор Ионгман.