— Я не могу жить несколько лет на счет твоего мужа! Достаточно того, что… — Голос его дрогнул. — Конечно, мне лучше всего поехать в армию…
   — Перестань говорить глупости!
   — Это не глупости, а самое разумное, что я могу сделать, и самое порядочное, — сказал Витя и опять покраснел, вспомнив, что точно такой же разговор у них был год тому назад в Гельсингфорсе. Он почувствовал, что и Муся подумала об этом. — Во всяком случае об университетских занятиях не может быть и речи. А вот если б ты могла найти для меня платную работу…
   — Деньги это вздор, очень стыдно, что ты об этом говоришь! Однако если тебя, по твоей глупости, это тревожит, то я не возражаю. Может быть, такую работу можно сочетать с университетом? Кроме того, ты так молод, что университет не убежит, — сказала Муся. — Знаешь что? Надо бы нам воспользоваться тем, что дон Педро поблизости, и обратиться к нему? Я уже о нем думала («Значит, она сама Думала, что мне пора поискать заработка», — отметил мысленно Витя). Это прекрасная мысль. Вдруг ты станешь великим кинематографическим артистом? — продолжала она в шутливом тоне. — Или кинематографическим режиссером, а? Дон Педро, конечно, может тебя устроить. Вот только захочет ли он?
   — Мне все равно, какая работа, лишь бы я мог жить без чужой помощи, — сказал Витя. В голосе его Мусе послышалось оскорбление.
   — Спасибо за это «чужой»… Ну, что ж, я попрошу дон Педро назначить мне свидание. Говорят, он теперь великий человек. Может, надо говорить не «свидание», а «аудиенцию»?..
   О свидании Муся попросила дон Педро не сразу. Сначала что-то помешало, — дело было все-таки не спешное, — а потом доктор ей объявил, что она, по всей вероятности, беременна. Только дня через два после этого известия, по настойчивой просьбе Вити, Муся отправилась к дон Педро, который жил на соседнем курорте.
   Муся и сейчас еще не знала, какого места будет просить для Вити у Альфреда Исаевича. «Неужели статиста в кинематографе? Я понимаю, что это обидно для его самолюбия. Я и сама желала бы для него другого. Конечно, и среда это, должно быть, не Бог знает какая, особенно вредная в его годы. Сонечка тоже была статисткой или чем-то в этом роде. Но это было в Петербурге, в большевистское время… В России все было совершенно другое. Тогда все они у нас жили, ели, пили, и никому в голову не приходило, что это неестественно, неловко или стыдно. Удивительно, как на нас подействовал парижский воздух, воздух „буржуазной Европы“… Могла ли бы я прежде подумать, что во мне скажется самый обыкновенный эгоизм богатых людей, что деньги будут занимать такое место в моей жизни, в жизни папы, что они отразятся на моих отношениях с Витей! У него нет ни отца, ни матери и если б не я, то он погиб бы в самом буквальном смысле слова. Он и погибнет, если я умру от родов…» — Муся с первого дня решила, что у нее мрачные предчувствия, и тотчас им поверила. «Да, умру, меньше чем через год после кончины папы… О маме позаботится Вивиан… С ним вышла глупая ссора. Удивительно: у нас ссоры почти всегда по таким поводам, что ни понять, ни рассказать потом нельзя… Но о Вите некому будет позаботиться. Поэтому я должна его устроить. Надо, кстати, купить ему подарок, хороший, дорогой, такой, чтобы мог ему пригодиться и в случае нужды, когда меня не будет. Денег в подарок он не возьмет. Кольцо ему купить, что ли, или запонки, или булавку, как только появятся лишние деньги…» Несмотря на значительное увеличение состояния, лишних денег у них все-таки как будто никогда не было. Они по-прежнему проживали весь свой доход. «Вивиан и знать не должен. Но во всяком случае, я обязана его устроить…» Мусе хотелось плакать оттого, что она скоро умрет от родов, оттого, что она больше не любит Витю, оттого, что так много странного в жизни, в особенности оттого, что надо бросить все. «Конечно, надо. Теперь это было бы просто гадко и глупо… Все гадко: и эти мои похождения, и комиссия Вивиана… Все надо изменить, как я и хотела тогда в Люцерне», — Думала Муся. «Теперь — в княгине б — не узнал…» — стучал, переговариваясь с ней, Даймлер.

III

   Дон Педро, предупрежденный из Довилля по телефону, встретил Мусю в hall’e своей гостиницы, самой дорогой на курорте. Неприятной неожиданностью оказалось то, что с Альфредом Исаевичем был Нещеретов. Увидев его, Муся вспомнила: бывший богач теперь состоял компаньоном дон Педро, она слышала об этом еще в Париже.
   Альфред Исаевич был чрезвычайно внимателен и любезен. Но это был другой человек. — «Право, кажется, он и ростом выше стал», — с улыбкой подумала Муся. Одет дон Педро был превосходно, именно так, как полагается быть одетым на морском курорте не очень молодому богатому человеку: светлый костюм, шелковая рубашка с открытым воротником, галстук, пояс, белые башмаки, все так и сверкало новизной.
   — …Да, да, Марья Семеновна, поверьте, я был совершенно потрясен кончиной вашего батюшки, — говорил он, пододвигая Мусе кресло у небольшого стола, на котором стояли кофейный прибор и рюмки с ликером. — Ведь вы в Люцерне получили мое письмо?
   — Да, очень вас благодарю… Мы никому тогда не отвечали, но…
   — Что вы! Какие тут ответы!.. Ваша матушка здорова? Я понимаю, какой это был ужасный удар для Тамары Матвеевны.
   Нещеретов пробурчал что-то сочувственное. Он после смерти Семена Исидоровича не прислал ни письма, ни телеграммы.
   — Мама здорова, как может быть здорова теперь, но ее жизнь кончена.
   Дон Педро глубоко вздохнул. Он искренно жалел Тамару Матвеевну.
   — Я понимаю… Ваша матушка с вами в Довилле?
   — Нет, она отказалась с нами поехать, как мы ее ни просили.
   — Я понимаю… Вы позволите вам предложить чашку кофея? Здесь превосходный кофей, какого я, кажется, с Петрограда не пил.
   Дон Педро теперь говорил не кофе, а кофей. Он обменялся с Мусей замечаниями о жаре в Париже, о погоде на море, о Довилле, — Альфред Исаевич уже знал и Довилль. «Нет, я не очень люблю эти модные светские места, — тихо сияя, говорил он. — Каждый вечер напяливать смокинг, покорно благодарю…» — Нещеретов слушал его с усмешкой.
   — Какие же теперь, Марья Семеновна, ваши планы? Ваш супруг будет служить в Англии?
   — Он сам еще этого не знает. Мы из Довилля поедем в Лондон, там все это выяснится. Может быть, мой муж будет назначен военным агентом на континенте… У меня к вам просьба, Альфред Исаевич…
   — Не просьба, а приказание, — любезно сказал дон Педро. — Я слушаю.
   Муся перешла к делу. Альфред Исаевич тотчас ее прервал.
   — Яценко? Сын петроградского следователя по важнейшим делам?
   — Да. Вы его знали?
   — Конечно, знал… Марья Семеновна, я знал весь Петроград.
   — Николай Петрович Яценко, — добавил он со своей безошибочной памятью на имена и отчества. — Это был прекрасный человек. Я слышал, что он погиб?
   — Да, по-видимому. Но сын этого не знает и все еще надеется, что его отец жив.
   — Дай Бог, чтобы он был прав!.. Ужас-ужас!.. Прекраснейший был человек. Так сын его здесь? Помнится, я видел одного сына Николая Петровича, не тот ли это? Тот во время войны еще был гимназистом.
   — Тот самый. У Николая Петровича был только один сын, вот он теперь и оказался здесь…
   — И, конечно, никаких средств не имеет, — докончил за нее дон Педро. — Бедный юноша… Сколько теперь таких драм! Вы, верно, собираете для него деньги? Я охотно готов принять участие в подписке, — сказал Альфред Исаевич и вынул из бокового кармана новенький изящный бумажник. Это теперь для него уже стало довольно привычным делом. В последние месяцы к нему часто обращались за пожертвованиями дамы. Дон Педро и заранее уверен был после телефонного звонка Муси, что она хочет просить о пожертвовании. — Рад помочь, сколько могу…
   — Нет, нет, Альфред Исаевич, вы ошибаетесь, — сказала Муся. — Видите ли, этот юноша очень близок нашей семье, он долго жил у нас, и папа очень его любил. Следовательно, пока у меня есть средства, он нуждаться никак в подписке не может, — пояснила она, с досадой чувствуя на себе насмешливый взгляд Нещеретова.
   — Так чего же вы желаете, Марья Семеновна? — спросил Альфред Исаевич. С полной готовностью вынимая бумажник из кармана, он клал его назад еще охотнее. Узнав, в чем дело, дон Педро только вздохнул. По доброте своей и по опьянению властью он и так уже принял на службу больше людей, чем требовалось делу. — На службу это, конечно, труднее… Однако я все сделаю… Не только потому, что вы этого желаете, хоть и этого, разумеется, было бы достаточно, но еще и потому, что сохранил о Николае Петровиче светлое воспоминание. Мы с ним были в самых добрых отношениях, — почти искренно сказал дон Педро: ему теперь действительно казалось, что он всегда был в самых добрых отношениях с разными видными людьми. — Что он умеет делать, ваш молодой человек?
   — Что он умеет делать?.. Начать с того, что он прекрасно знает иностранные языки: французский, английский, немецкий.
   — Это очень важно, — одобрительно сказал дон Педро. — В нашей бранше[199] языки первое дело… Может, и стенографию знает?
   — Нет, стенографии он не знает… Но я уверена, он в деле быстро ей научится.
   — Было бы веселее, если б малец уже ее знал, — сказал Нещеретов. — А то в деле учиться, делу накладно-с.
   — Разумеется, — подтвердил дон Педро, смягчая улыбкой тон своего компаньона. — Со всем тем стенография не есть условие sine qua non[200]… Вот что мы сделаем, Марья Семеновна. Мы с Аркадием Николаевичем послезавтра возвращаемся в Париж…
   — Так скоро?
   — Да, увы! Дела вот сколько, — Альфред Исаевич показал на горло. — Вы адрес нашей дирекции знаете? Я его вам дам… Так вот, пусть этот молодой человек зайдет ко мне, как только он вернется в Париж. Я с ним поговорю, расспрошу его, как и что, и почти уверен, что работа для него найдется. Правда, Аркадий Николаевич? — обратился Дон Педро к Нещеретову. Впрочем, по его вежливо-снисходительному тону ясно было, что он спрашивает только из корректности, чувствуя себя полным хозяином.
   Чувствовал это и Нещеретов. Он занимал в деле должность члена правления, но был на вторых ролях, от которых очень давно отвык. Его и взяли больше за связи, да еще потому, что участие Нещеретова было лестно Альфреду Исаевичу, который помнил прошлую славу разоренного богача. Нещеретов старательно поддерживал свой обычный грубовато-насмешливый тон, по привычке продолжал зачем-то подделываться под купца или мещанина; но все это выходило не так, как прежде.
   — Работа для работящего человека всегда найдется, — ответил он, угрюмо взглянув на Альфреда Исаевича. Нещеретова раздражало, что распорядителем фирмы, чуть только не его начальником, оказался Бог знает кто. Однако так повернулось денежное колесо, которым он сам работал всю жизнь. Работу этого колеса он привык принимать и признавать без споров. Одни, богатея, взлетали, другие разорялись и падали, — так всегда было. С раздражением и с тяжелым чувством он теперь признавал в этом мелком газетчике хозяина. Альфред Исаевич и смешил Нещеретова, и внушал ему некоторое подобие уважения: как-никак, именно он придумал дело, обещавшее блестящий успех; он и капитал нашел, и с обстановкой быстро освоился, и справлялся со своими обязанностями не худо. «Только они это могут», — думал Нещеретов, разумея евреев.
   — А что, Марья Семеновна, если б мы пустили вашего юношу не по конторской, а по артистической части? Как вы думаете?
   — Я уверена, Альфред Исаевич, что вы выберете для него лучшую, самую подходящую работу, — сказала Муся. — И заранее сердечно вас благодарю.
   — Жалованья у нас небольшие, — вставил Нещеретова.
   — Большого жалованья я не могу обещать, — подтвердил Альфред Исаевич.
   — Я всецело на вас полагаюсь, Альфред Исаевич. Говорят, вы создали колоссальное предприятие, — польстила ему Муся.
   — О нет, пока еще отнюдь не колоссальное, — скромно ответил дон Педро. — Может быть, со временем оно разовьется, но сейчас еще и весь мир находится в недостаточно устойчивом состоянии для колоссальных предприятий.
   — Ведь, кажется, в вашем деле принимает участие мистер Блэквуд? — спросила Муся. Тотчас, по недовольному выражению лица Альфреда Исаевича, она поняла, что сделала ошибку. Нещеретов засмеялся.
   — Ничего подобного! Кто вам сказал?
   — Не помню, кто… Может быть, я просто что-то спутала.
   — Не понимаю, кто мог вам это сказать. — Дон Педро остановился на мгновенье, соображая. Муся была близко знакома с баронессой Стериан, бывала в том румынском салоне, куда он давно больше и не заглядывал. «Вероятно, это идет оттуда. Может быть, та госпожа подозревает, что я деньги у Блэквуда достал, а комиссии ей не заплатил!..» — Альфред Исаевич возмутился: он всегда честно выполнял свои обязательства. — Мистер Блэквуд никакого, даже самого отдаленного, отношения к нашему предприятию не имеет! Я действительно предлагал ему в свое время заняться кинематографом, и то в совершенно другом варианте моих идей. Но он отклонил мое предложение, — извините меня, это не ваш друг? — отклонил мое предложение в довольно хамоватой форме…
   — И теперь рвет на себе волосы, — заметил весело Нещеретов.
   — Вероятно, не рвет, но мог бы рвать волосы, — сказал, успокаиваясь, дон Педро. — А если вы хотите знать, кто наши акционеры, то…
   — Помилуйте, Альфред Исаевич, зачем мне это знать?
   — Это не составляет секрета. — Нещеретов смотрел на дон Педро с неудовольствием: секрета тут действительно не было, но без всякой надобности сообщать имена пайщиков дела мог только свежеиспеченный финансист. Альфред Исаевич и сам это почувствовал. Не называя имен, он сказал, что в дело вложили капитал самые разные люди: среди них есть и аргентинцы, и один швед, почитатель Аркадия Николаевича, и даже какой-то индусский богач.
   — Кроме того, я пустил в ход некоторые свои еврейские связи, — закончил дон Педро.
   — Так что мы не какие-нибудь антисемитники, — сказал Нещеретов. — А что до вашего Блэквудианца, Марья Семеновна, то он теперь отсюда рукой подать, в Кабуре.
   — Я не знала. Вы его видели?
   — Не видал и о том не скорблю-с. Но прочел в газете, что он остановился в Гранд-отеле. Если он вам нужен…
   — Нет, он мне не нужен, — сказала Муся, вставая. — Еще раз сердечно вас благодарю, Альфред Исаевич. Значит, мы так и сделаем. Как только этот молодой человек вернется в Париж, он зайдет к вам.
   — Так точно… Для верности пусть сошлется на вас, и я его тотчас приму. А то вы знаете, у меня там теперь столпотворение, голова кругом идет… Вот вырвались сюда отдохнуть, на две недельки, с Аркадием Николаевичем, и то целый день телефонируем в Париж.
   — Вы что же предполагаете ставить? — спросила Муся, холодно прощаясь с Нещеретовым. — Если, конечно, это не секрет.
   — О, У нас интереснейшая вещь! — сказал дон Педро. Он взял Мусю обеими руками за руку. Дон Педро ставил драму из древних времен. Муся слушала, думая, как бы освободить руку.
   — … Да, да, остро-авантюрная вещь, но поставленная в совершенно новых, истинно-художественных тонах, — говорил Альфред Исаевич. — Мы хотим дать высший синтез. Мой девиз: простые, всем доступные, общечеловеческие чувства на фоне художественной фантастики, с остро-напряженной фабулой. Я хочу, чтобы у зрителей все время комок стоял в горле и чтобы они в то же время были ослеплены красотой, богатством постановки…
   — Это очень интересно…
   — Это будет необыкновенно интересно. По моей мысли, действие происходит на востоке, в пору римского владычества. Вы понимаете, борьба двух начал: с одной стороны римляне времен упадка, скептики и эпикурейцы, утратившие веру в правоту своего мира, с другой стороны иудаизм, физически подавленный, но несущий античному миру новую мораль, новую высшую правду. Помните, как у Алексея Толстого: «слаб, но могуч…» Большая идея побеждает силу упадочников. И на этом фоне, на фоне восточной неги и роскоши, разыгрывается любовная драма, с напряженно-острым действием. Это моя идея. Нам было представлено шесть сценариев по моему заданию, я их синтезировал, и мы уже крутим вовсю. Через неделю начнется декупаж.
   — Очень, очень интересно, — повторила Муся, пытаясь освободить руку. Она и сама не рада была своему вопросу. — Это, кажется, немного напоминает «Quo Vadis»?[201]
   — Ах, нет! У нас гораздо лучше, и не то, совсем не то!..
   — Я понимаю, что не то, — поправилась Муся, увидев огорчение, изобразившееся на лице Альфреда Исаевича, — только отдаленное сходство.
   — Нет, даже отдаленного сходства нет, ни намека!
   — Идея прекраснейшая, — вмешался Нещеретов. — Евреи во всем мире валом повалят, их печать не нахвалится. Продажа в Америку совершенно обеспечена. Эх, жаль, Альфред Исаевич, что вы больше не сионист. У сионистов теперь хорошие деньги, они и в Палестину купили бы фильмишко.
   — Кто вам сказал, что я больше не сионист?
   — Вот ведь и действие будет в Палестине… Люблю я слово «Палестина», единственное красивое из сионистских слов. А то все какие-то «экзекутивы».
   — Ну, это очень условно, какие слова красивые, какие нет, — сказал дон Педро, с сожалением выпуская руку Муси.

IV

   Море было довольно далеко. Муся шла по топкому песку, старательно обходя лужи, и, прикрыв глаза рукой, разыскивала палатку. Они сняли ее сообща, — все внесли свою долю. Кабину решили не нанимать, узнав с ужасом, что она стоит в сезон пятьсот франков. «По-моему, без кабины можно обойтись, а впрочем, как вам угодно», — посоветовал в первый же день жене Клервилль. — «Разумеется, можно обойтись», — согласилась Муся, подавляя раздражение, которое теперь вызывало у нее почти все, что говорил ее муж. «Пятьсот франков на кабину жалко, а пятьсот фунтов для себя за этих лошадей на поло не жалко», — и теперь подумала она с досадой, увидев выходившую из кабины даму в великолепном пеньюаре. Муся сама чувствовала несправедливость упрека: уж в скупости Клервилля упрекнуть было бы трудно. Но они действительно по-разному понимали, на что нужно и на что не нужно тратить деньги. Последнее увлеченье Клервилля — поло — было совершенно непонятно Мусе. Она нисколько не возражала. Игра была очень красивая и элегантная, фамилия Клервилля появлялась теперь в светской хронике газет, — это было приятно Мусе. Но все-таки это была игра для мальчиков, — так увлекаться ею мог, по ее мнению, только ограниченный человек. Клервилль проводил на полях поло, на ипподроме, в конюшнях ежедневно долгие часы. По тому, как он смотрел на лошадей, как о них говорил, как доказывал, что английская система игры — семь периодов по 8 минут — лучше американской — восемь периодов по 7 минут, — Муся все яснее чувствовала, что перед ней чужой человек, человек другой расы, — «высшей или низшей, уж этого я не знаю… Верно, он и сейчас на поло. А другие уже, должно быть, тут. Где же однако наша палатка? Она была левее клуба», — ориентировалась Муся по стоявшим на берегу домам. Мимо нее, провожая ее взглядом, шли мужчины, одетые как уличные мальчишки. Ветер рвал пестрое полотно палаток. Впереди над Трувиллем зеленел лес. «Вот сейчас за той веревкой должна быть наша палатка. Кто это лежит? Да, Жюльетт…»
   — Вы одна, мой друг?
   — Как видите, — ответила сухо Жюльетт, приподнявшись ровно настолько, насколько требовал минимум вежливости. Она не спросила Мусю, как сошла поездка.
   — Вы не знаете, где Вивиан?
   — Не знаю. Кажется, на поло.
   — А остальные?
   — Сейчас должны прийти. Купаться…
   — Все?
   — Кто все? («Ей, конечно, нужно знать, где Серизье», — мысленно перевела Жюльетт почти с ненавистью). — Мама не придет, у нее болят ноги, море плохо на нее действует.
   — Зачем же она приехала в Довилль? — спросила Муся, чувствуя, что под влиянием враждебного гона Жюльетт раздражается сама. — Лучше было бы выбрать курорт не на море («Это значит: лучше было бы, чтобы нас здесь не было, чтобы мы им не мешали»).
   Муся села в холщовое кресло, распахнув свой купальный халат, и положила на колени книгу, французский роман из русской жизни. «Нет, еще, разумеется, ничего не может быть заметно… Почему она на меня сердится? Ревнует к Серизье, конечно… Какой уж теперь Серизье! Сказать ей? Нет, не скажу… Жюльетт — самая трезвая девочка на свете, Вот кто твердо знает, чего хочет: теперь ученье, теннис, разные романы — без глупостей, конечно: потом „выйти замуж за любимого человека“. И она всего этого добьется, зубами вырвет у жизни. Так и надо, за свое счастье надо бороться безжалостно… Но теперь с ней что-то творится странное… Не хочет разговаривать, ну и не нужно. Она поздоровалась со мной вот как сердитый мопс подает лапу: на, отвяжись… Так как же князь Иримов?..»
   Мимо палатки, таща за собой ведерко, с озабоченным деловым видом, плелся, переваливаясь, трехлетний мальчик. «Сейчас иди сюда», — кричала бонна в очках. — «Что ей от него нужно? Зачем она кричит? Хочу ли я иметь такого карапуза? Это должно быть забавно»… «Chocolat… Fruits glaçés…»[202] — пел проходивший разносчик. Муся откинулась на спинку кресла, взглянула на море, устало закрыла глаза, затем снова открыла. «Совсем оно не такое, как пишут теперь художники. У них море выдуманное…» У палатки справа, лежа на животах с необыкновенно деловым видом, загорали две дамы средних лет. Слева старый актер, которого знала в лицо Муся, рассказывал свою биографию, — по его тону ясно чувствовалось, что рассказ будет длинный. Море гипнотизировало Мусю, дурманило ветром, рябью, мерным шумом, запахом соли. «Это выдумали, что море красиво: оно слишком велико, чтоб быть красивым, Но такт его действует как музыка…» — «А когда я кончил, он бросился мне на шею и воскликнул: „Мой мальчик, ты будешь великим артистом! Это я тебе говорю! я!…“ — с растроганной улыбкой рассказывал актер. — „Все-таки з ее годы немного смешно носить розовые платья, — говорила дама. — Ведь ей лет под сорок?“ — „Что вы! Ей по меньшей мере сорок четыре!..“ — „Правда? Вот я не подумала бы!“ — „Я наверное знаю! Она училась в пансионе с моей старшей кузиной, и была двумя классами выше ее…“ В море атлетически сложенный человек, подойдя к краю высокого похожего на эшафот сооружения, раскачивался, готовясь к прыжку в воду, „Как хорошо сложен!.. Показать его Жюльетт? Здесь как будто все устроено для того, чтобы доводить нас до белого каления. Только мы в этом друг другу не сознаемся… Браво, молодец!.. Да, море дурманят…“ „Chocolat! Fruits glaçés!“ — орал разносчик. „Так мы тогда с папой в Сестрорецке, в день его рождения, ели глазированные фрукты с присохшим песком… Потом был званый ужин. Банкет не банкет, но с речами… Засиделись до того часа, когда ораторам начинает „вспоминаться одна старая легенда“. Кажется, в тот вечер старая легенда вспомнилась Фомину. И, право, было весело… Березин затянул: „Как цветок душистый…“ Мне показалось смешно и глупо: „Выпьем мы за Сему, Сему дорогого…“ За глаза папу все называли Семой, это его сердило… А теперь та урна в Люцерне“. За эшафотом вдали медленно шел пароход. Струя дыма как будто переходила в облако. Отгороженный облаком голубой свод замыкал над Мусей огромную коробку. „Ах, как хорошо! Только бы не уходить из этой коробки подольше. Да, «Simon Krémenetzky, Eternels regrets…“[203] Как можно после этого ссориться!..»
   — Жюльетт, за что вы на меня сердитесь?
   — Нисколько не сержусь.
   — Нет, я вижу…
   — Вы ошибаетесь.
   — Жюльетт, я хочу сказать зам одну вещь, которой я еще никому не говорила. Я, кажется, жду ребенка.
   Жюльетт изменилась в лице.
   — Я вас поздравляю, — не сразу выговорила она.
   Обе не знали, что сказать друг другу.
   — Вы… Вам сказал доктор?
   — Да… Пожалуйста, никому не говорите.
   — Я никому не скажу. — Жюльетт чувствовала, что ее так и заливает радость.
   — Вивиан хочет девочку, я мальчика, верно, и здесь сказывается начало пола. Я говорю глупости? Все равно. Говорят, это открывает новую жизнь, — с грустной насмешкой сказала Муся. — Но я…
   — Не говорят, а наверное.
   — Но я этого не чувствую. Вы твердо знаете? Я сейчас чувствую себя какой-то машиной, и это гадко…
   — Какие глупости!
   Жюльетт вдруг встала на колени и поцеловала Мусю.
   — Я так рада!
   — Я вижу и очень тронута. — Муся с удивлением в нее вглядывалась. — Со всем тем вы на меня дуетесь уже давно. За что?