Достопримечательности Вестминстерского дворца не заинтересовали мистера Блэквуда. Историю он знал плохо, культа старины у него не было, да и старина была здесь как будто подкрашенная, не совсем настоящая. Он делал над собой усилие, чтобы хоть в малой степени изображать интерес к огромным историческим картинам, очень похожим одна на другую, и к той плитке на полу Вестминстер-холла, на которой стоял Карл I во время своего процесса.
   Затем любезный член парламента повел его в «лобби», — внутренние апартаменты палаты общин. Вход туда, собственно, запрещался посторонним людям, но для мистера Блэквуда, очевидно, запретов не существовало. В переполненном шумном лобби он тоже не нашел ничего интересного. Первого министра, которого, как главную достопримечательность дворца и всей Англии, желал бы увидеть мистер Блэквуд, в лобби не было: по объяснению банкира, наиболее известные государственные деятели заходили сюда редко; Гладстон, например, был в лобби всего один раз за десять лет. «Это, вероятно, для престижа, чтобы не смешиваться с толпой, — сказал мистер Блэквуд, — вожди демократии не должны быть ни слишком горды, ни слишком просты». Член парламента ничего не ответил. Оказалось впрочем, что в лобби находится тот министр, от которого зависело дело Клервилля. Мистер Блэквуд подумал, что может выполнить поручение и не дожидаясь приезда своего знакомого. Он попросил члена парламента познакомить его с этим министром. Произошло опять то же самое: несмотря на то, что министру решительно ничего не было нужно от американского богача, он проявил к делу необыкновенное внимание и предложил одному из секретарей спешно затребовать справку. «Да, и здесь царство денег», — угрюмо думал мистер Блэквуд, благодаря министра. «Другому для этой справки, верно, потребовалась бы неделя». Ему показалось даже, что сам министр вдруг почувствовал чрезмерность своего внимания и нарочно подтянулся, дабы не уронить достоинства. Мистер Блэквуд сознавал несправедливость своих мыслей; но печень у него болела все сильнее. «Да, само по себе все это не так скверно: и банки, и парламенты, и газеты, и министры. Но что-то делает это скверным, и они сами не желают своего спасения…»
   Как раз тогда, когда мистер Блэквуд заканчивал разговор с министром — оба не знали, что еще сказать друг другу, — двери лобби отворились; за ними кто-то громко неестественным, парадным голосом прокричал нараспев: «Шляпы долой! Дорогу спикеру!..» У дверей тотчас все почтительно склонились. По коридору шла странная процессия: за людьми в камзолах, в коротких панталонах, в шелковых чулках проходил, тоже не совсем естественной, парадной походкой, немолодой, очень представительный человек в огромном парике, в длинной мантии, которую сзади поддерживали, как шлейф, другие неестественно одетые люди. Перед спикером кто-то нес на плече странный предмет. «Mace! Mace!»[251] — прошептал член парламента, видимо ждавший выражений восторга. Он пояснил мистеру Блэквуду, что это древняя реликвия палаты общин, правда, не настоящая, — настоящая, кажется, находится где-то на Ямайке, — но очень старая, знаменитая реликвия. «Шляпы долой! Дорогу спикеру!» — опять с точно той же строго-внушительной интонацией пропел впереди голос.
   Депутаты устремились в зал вслед за процессией. Министр простился с американским гостем, выразив радость по случаю знакомства. Старый член парламента сдал мистера Блэквуда лакею, который по лестнице проводил его в галерею для почетных иностранцев. «Надо дать на чай», — подумал мистер Блэквуд, опуская руку в жилетный карман. Как на зло, у него оказалась только монета в полкроны. Давать так много было неразумно и неприлично, но выбора не было. Мистер Блэквуд сердито сунул монету лакею, который вытаращил глаза. «Спикер молится», — прокричал внизу голос. Сразу во всем здании наступила тишина.
   Входить в галерею для почетных иностранцев еще не дозволялось. Однако, лакей не решился затворить дверь перед носом такого гостя и избрал полумеру: оставив дверь незатворенной, он почтительным шепотом попросил немного подождать. Мистер Блэквуд остановился на пороге; ему была видна только часть зала. Спикер торжественно вошел в зал и, не садясь, поклонился собственному креслу. Послышались слова молитвы, ее читали в два голоса капеллан и спикер. Боль у мистера Блэквуда усилилась; он ухватился за борт двери, чтобы не упасть. Лакей беспокойно взглянул на его руку: это движение, очевидно, не было предусмотрено правилами. Внизу послышался шум, говор голосов; члены палаты занимали места. Мистер Блэквуд сел и передохнул. Стало легче.
   Первое его впечатление было неблагоприятное. Все здесь напоминало ему масонские обряды. Как большинство американцев его круга, мистер Блэквуд был масоном. В свое время он вошел в лучшую ложу Нью-Йорка; это произошло само собой, — почти так же, как он стал членом лучшего нью-йоркского клуба. Бывал он в ложе редко, и всякий раз его там неприятно поражало несоответствие между старинным, торжественным, хоть не очень стройно (много хуже, чем здесь) выполнявшимся обрядом и теми незначительными, прозаическими, в большинстве благотворительными, делами, к которым переходили в ложе после обрядов.
   Дверь в галерею отворилась, на пороге появился Клервилль. Он подошел на цыпочках к мистеру Блэквуду и сел рядом с ним, особенно крепко пожав ему руку. Лицо у него было веселое, возбужденное, от него пахло вином. — «Это не так важно, — сухо проговорил вполголоса мистер Блэквуд в ответ на извинения Клервилля, — заседание только что началось». — «Я страшно сожалею, что опоздал: совершенно неотложное дело…» — «Я так и думал». — «Говорят, сегодня очень интересное заседание… А, военный министр уже здесь». — «Где?» — «На правительственных местах. Это места по правую от спикера сторону стола. Против них, по левую сторону, сидят вожди оппозиции… Военный министр вот этот второй», — шептал Клервилль, показывая глазами на плотного коренастого человека с умным, очень подвижным и выразительным лицом.
   Лакей, считавший себя теперь обязанным заботиться об американском госте, принес ему большой белый лист, и, почтительно наклонившись, прошептал, что особое внимание надо обратить на номер 66-й. На листе, под заголовком «Вопросы для устного ответа», были красиво, с шестиконечными звездочками в начале строчек, отпечатаны разные вопросы под номерами. Их было очень много. Мистер Блэквуд заглянул в 66-й номер. Первого министра запрашивали об Украине: не подвергаются ли там преследованиям Петлюра и его сторонники, не доставляет ли британское правительство оружие врагам Петлюры, не делается ли это с одобрения первого министра, и не намерен ли первый министр принять какие-либо меры для того, чтобы положить конец подобным действиям?
   — Как это произносится и кто этот человек? — строго спросил Клервилля шепотом мистер Блэквуд, тыча пальцем в имя Петлюры.
   — Это диктатор на юге России, — неуверенно ответил Клервилль.
   — Разве диктатор на юге России не генерал Деникин?
   — Да, конечно. Кажется, их два… Петлюра либеральнее генерала Деникина. Странно, что в вопросе помещено имя, обычно это не делается, — сказал Клервилль, не раз бывавший в палате общин.
   Мистер Блэквуд сердито пожал плечами, отвернулся от Клервилля и уставился вниз. Вопросы уже начались. Один из членов оппозиции поднялся с места и попросил министра, значившегося в первой строчке белого листа, ответить на вопрос номер первый. Министр заглянул в белый лист, встал и очень ясно, кратко, толково дал ответ. Речь шла о доставке молока в какие-то благотворительные учреждения. Закончив объяснения, министр сел. Спрашивавший член палаты неопределенно кивнул головой, с видом неполного доверия. Выражение его лица как будто означало: «Спорить не буду, а может быть, все это совершенно не так…» Затем другой член палаты попросил другого министра ответить на вопрос номер второй — о постройке казенного здания в Манчестере — и получил столь же краткий, простой и деловитый ответ. Мистеру Блэквуду хотелось находить здесь все дурным, смешным или нелепым, но по совести он не мог этого сделать. То, что происходило внизу, было похоже на столь ему привычные заседания правлений хороших, процветающих акционерных обществ: акционеры вежливо задавали вопросы, члены правления вежливо и деловито отвечали. Риторикой никто не занимался, люди делали дело. Удивило мистера Блэквуда лишь то, что на одной из задних скамей спал какой-то член палаты в цилиндре. Видимо, это никого здесь не смущало. У себя в правлении мистер Блэквуд этого не допустил бы. «Знаете, каковы обязанности того человека, что сидит у входа? — сказал Клервилль. — Он защищает палату от короля. Если б король пожелал сюда войти, этот человек обязан захлопнуть дверь у него под носом». — «Ничего умного в этом нет, — подумал раздраженно мистер Блэквуд. — Вероятно, в старину эту штуку изобрел какой-нибудь озорник. Серьезному человеку она не могла придти в голову. Традиция лишь закрепила озорство, только и всего…» — «Видите эту шкатулку, что стоит на столе рядом с mace? На ней остались следы перстня Гладстона! Увлекаясь во время речи, он с силой ударял рукой по шкатулке…» Мистер Блэквуд недовольно мычал. — «Обратите также внимание на кресло спикера, — шептал Клервилль. — Оно сделано из дерева фрегата Нельсона». — «Мне в одной вашей школе, помнится, говорили, что там скамейки сделаны из дерева Непобедимой Армады, на них, кажется, секут школьников», — сердито сказал мистер Блэквуд. Его злило то, что Клервилль, видимо, всем здесь очень восхищался, и что от него пахло вином.
   Члены палаты продолжали задавать деловые вопросы. Вслушиваясь в объяснения министров, мистер Блэквуд должен был признать, что трудно говорить проще, разумнее, лучше по тону, чем говорили они. Это прямо было ему неприятно, — так сильно в нем было желание все находить дурным. «Но какие же это государственные дела! Да, именно правление общества, не хватает только сигар и виски…» Сходству способствовал и зал, не очень большой, не очень роскошный, без ораторской трибуны. «Все торжественно и все крайне скучно». Некоторые депутаты выходили из зала, — в конце прохода они поворачивались к спикеру, кланялись ему и исчезали. Один из министров, отвечая на вопрос, нехитро пошутил. Весь зал засмеялся; члены оппозиции смеялись так же весело-благодушно, как депутаты правительственного большинства. Джентльмен в цилиндре проснулся, спросил о чем-то соседа, тоже посмеялся и снова заснул. Вождь оппозиции, смеясь, откинулся на спинку кресла и на радостях, к изумлению мистера Блэквуда, положил ноги на стол, — на тот самый, на котором находились реликвии, mace и Гладстонова шкатулка. Мистер Блэквуд в первую минуту подумал, что вождь оппозиции внезапно сошел с ума, и что его тотчас выведут из зала. Однако, никто в палате не нашел ничего странного в поступке вождя оппозиции. Мистер Блэквуд возмущенно оглянулся. Клервилль тоже весело смеялся. «Вот тебе и ритуал! Странные люди англичане», — поду мал мистер Блэквуд.
   — Где же первый министр? — спросил он строгим то-ном, точно Клервилль отвечал за все, что здесь происходило.
   — Первый министр не бывает здесь в эти часы. Светила палаты обычно выступают только часам к пяти или вечером, после обеда… Я думаю…
   — Вы знаете, я уже сделал то, о чем ваша жена просила, — перебил его мистер Блэквуд. — Министр приказал секретарю завтра снестись с вами по телефону.
   — Правда? Я чрезвычайно вам благодарен…
   Внизу что-то произошло. «Withdraw! Withdraw! Order!» — закричали голоса. Мистер Блэквуд, занятый разговором, не расслышал сказанного. В зале, скрестив руки, стояли, с нахмуренными лицами, друг против друга, два члена палаты. Шум все рос. «Возьмите это слово назад! К порядку!» — кричали на правительственных скамьях. Лица у многих стали злобными. Джентльмен в цилиндре окончательно проснулся, осведомился о случившемся у соседа и возмущенно закричал: «Withdraw!..» Мистер Блэквуд несколько оживился. До него долетело слово «шиннфайн». «А, Ирландия! Это им не молоко и не дом в Манчестере», — подумал он не без радости.
   Спикер наклонился в кресле и необыкновенно внушительно поднял руку с вытянутым указательным пальцем. Этот жест, видимо, имел магнетическое действие, — тотчас восстановилась тишина. Из разъяснения спикера выяснилось, что достопочтенный член палаты от Дауна назвал дерзким заявление главного секретаря лорда наместника Ирландии, Спикер желал знать, употребил ли достопочтенный член палаты от Дауна слово «дерзкий» — impertinent — в смысле обычном или, быть может, в каком-либо ином смысле.
   Все насторожились. Вождь оппозиции снял ноги со стола. Член палаты от Дауна, подумав с минуту, сказал, что употребил слово «дерзкий» в обычном смысле, ибо иначе и нельзя было квалифицировать замечание главного секретаря лорда наместника Ирландии, который назвал его адвокатом шинн-файнеров. «Order! Withdraw! Withdraw!», — снова закричали сердитые голоса. На задних местах люди повставали с мест. Кое-где началась перебранка. Спикер холодно сказал, что в своем обычном смысле выражение это непарламентарно: достопочтенный член палаты от Дауна должен взять его назад. Член палаты от Дауна еще подумал и отказался взять назад свое выражение. Спикер снова сделал магнетический жест и ледяным тоном предложил достопочтенному члену палаты от Дауна покинуть заседание. Ему придется назвать по фамилии достопочтенного члена палаты от Дауна.
   Настала мертвая тишина. Член палаты от Дауна, побледнев, ответил, что подчиняется распоряжению спикера. «Наступит, однако, время, — произнес он торжественным голосом, — когда все члены этого дома будут одного мнения в оценке слов, произнесенных главным секретарем лорда наместника Ирландии». Сказав это, член палаты от Дауна направился к выходу, отвесил поклон спикеру и вышел.
   Палата подавленно молчала. Вождь оппозиции снова положил ноги на стол. Настроение в зале переменилось. Мистер Блэквуд был очень доволен, у него и печень стала болеть меньше. «Да, Ирландия, это им не молоко…» — «Очень забавный инцидент, — сказал он Клервиллю. — Как жаль все-таки, что вам не удается наладить добрые отношения с Ирландией». — «Ах, да, этот вечный вопрос, — ответил Клервилль, улыбаясь несколько принужденно. — Кажется, это Талейран сказал: „Небо и земля пройдут, но шлезвиг-гольштейнский вопрос не пройдет…“
   В это время один из членов палаты поспешно подошел к правительственным местам и что-то сказал с радостным видом военному министру, который тотчас вышел из зала. Внизу зашептались. Через минуту на галерею пришло известие, что приехал первый министр. Это, с такой же радостью на лице, сообщил мистеру Блэквуду лакей. — «Подобного случая не было больше трех лет!..» — «Какого случая?» — «Чтобы первый министр приехал во время вопросов». Клервилль кивнул головой мистеру Блэквуду, как бы говоря, что вот теперь-то самое настоящее и начнется. И мистер Блэквуд с раздражением почувствовал по выражению лица Клервилля, что это его первый министр и его палата, как существует его парикмахер, его портной и его сапожник.
   В зал заседаний быстро вошел Ллойд-Джордж. Он, собственно, даже не вошел, а вбежал вприпрыжку, весело улыбаясь, видимо, нисколько не заботясь ни о церемониале, ни об эффектном появлении. С правительственных скамей неслись возгласы одобрения. Оппозиция угрюмо молчала. Первый министр пробежал к своему месту, сел, поздоровался с соседями, что-то сказал, о чем-то спросил, заглянул в белый лист, заглянул в бумаги, которые ему подавались с разных сторон, — он как будто делал все это одновременно. От него шел ток энергии, бодрости, оживления. Разговаривая с министрами, он искоса бросил лукавый взгляд на скамьи оппозиции, засмеялся, положил ноги на стол и, углубившись в бумаги, стал рассеянно подталкивать ногой к башмакам сидевшего против него вождя оппозиции шкатулку, — ту самую, на которой были следы перстня Гладстона. Мистер Блэквуд не верил собственным глазам.

XXII

   Первый министр не успел в этот день по-настоящему ознакомиться с запросами. Войдя в свой кабинет в Вестминстерском дворце, он с досадой пробежал белый лист. Вопросов, относившихся лично к нему, было довольно много; все они касались России и почти все были неприятны Ллойд-Джорджу: на одни он не мог ответить правду, на другие не желал отвечать ничего, а на третьи не мог ответить вообще никто в мире, ибо они разумного смысла не имели.
   Самым каверзным по намеренью был вопрос 66-й. Его задал необычайно левый полковник, специализировавшийся с некоторых пор на русских делах. Первый министр был не очень высокого мнения об уме этого полковника (как и об уме громадного большинства своих товарищей по парламенту). Однако, он не сомневался, что и сам полковник отлично понимает нелепость своего вопроса; выступает же отчасти из озорства, отчасти по непреодолимой потребности в работе, в шуме, в рекламе, а больше всего из желания сделать неприятность правительству.
   Сущность этой неприятности заключалась в проявлении разногласия, наметившегося по русскому вопросу между главой кабинета и военным министром. Со времени гилдхоллской речи Ллойд-Джорджа вся Англия говорила о том, что он решил пойти на соглашение с большевиками, и что этому противится военное министерство, ведущее свою собственную политику.
   Имя Петлюры было знакомо Ллойд-Джорджу. Но он ежедневно слышал такое число иностранных, трудно произносимых имен, что связывать с каждым из них вполне определенные представления было совершенно невозможно. Зазвонил телефон, секретари понеслись за справками, подоспел главный секретарь, который каким-то чудом помнил все бесчисленные бумаги, поступавшие на рассмотрение первого министра. Личность и дела Петлюры были тотчас установлены.
   Затем в кабинет вошел военный министр, спешно вызванный из зала заседаний. Они дружески-радостно поздоровались и поболтали. Ллойд-Джордж знал, что военный министр страстно желает сесть на его место, — проделать с ним точно такую же штуку, какую сам он проделал со своим предшественником. Это было довольно естественно и почти не вызывало раздражения у первого министра. Вражды между ними не было. Они давно знали друг друга наизусть, в душе друг друга считали шарлатанами, но очень любили и ценили: в самом мастерстве политического шарлатанства, доведенном до такой высоты, была и гениальность. Так и теперь они с полуслова поняли один другого. На разрыв идти было рано. Военный министр не имел пока никаких шансов стать главой правительства; Ллойд-Джордж еще не раскрывал своих карт по русскому вопросу.
   Это принятое в политике выражение обычно его забавляло, — в большинстве случаев, никаких карт у него не было: он правил Англией осторожно, считаясь с обстоятельствами, следуя инстинкту государственного человека, и редко мог сказать наперед, какую политику будет вести на следующей неделе. Однако, в русском вопросе некоторое подобие плана у него, действительно, было. Ему давно хотелось порвать с белыми генералами, — Ллойд-Джордж вообще недолюбливал генералов, — и завязать добрые отношения с большевиками. Причин для этого было много. На первом месте среди них стояли государственные интересы Англии; но одним из второстепенных, почти бессознательных побуждений Ллойд-Джорджа был тайный сочувственный интерес, который ему внушали большевики.
   Первый министр был искренен в своих демократических взглядах. По его внутреннему убеждению (распространяться об этом не следовало), сущность демократии заключалась в том, чтобы в процессе не очень нужных, но безвредных и порою занимательных прений в парламенте, на выборах, на разных собраниях, могли в короткое время выдвигаться настоящие, замечательные люди, как он сам. Этим настоящим людям и надо было предоставить всю полноту власти, с тем, чтобы другие им мешали возможно меньше.
   Настоящие люди могли, правда, выдвигаться и по другому способу подбора, например, по обыкновенной государственной службе. Но это был порядок и слишком медленный, и недостаточно надежный. Вдобавок, демократический, парламентский способ перехода власти к настоящим людям имел то громадное преимущество, что он в Англии уже существовал.
   Большевики вышли в люди другим путем, в Англии не принятым и невозможным. Первый министр, человек довольно добродушный, не любил диктаторского пути к власти: уличные бои, кровь, насилия внушали ему отвращение и ужас. Но, подобно всем государственным людям, он принимал факты без лишних споров. В России существовала диктатура, как в Великобритании существовал парламентский строй. У парламентского строя (как у всего английского вообще) были несомненные преимущества, приятнее и разумнее было править при помощи британских политических приемов, чем посредством казней и ссылок. Но некоторые преимущества были и у диктатуры. Из них особенную зависть внушала Ллойд-Джорджу несменяемость диктаторов со всеми теми возможностями, которые она открывала в политике. Он и сам теперь обладал такой степенью несменяемости, какой не имел до него никто в Англии со времен Питта. И все же, при благоприятной обстановке, в удачно выбранный момент, его могли свергнуть этот левый полковник и другие подобные ему люди; по принятым правилам игры, они имели полную возможность делать ему неприятности (как, впрочем, и он им), хоть к делу правления были совершенно неспособны (наименее неспособных он взял в свой кабинет). С этим можно было мириться: в трудной, утомительной, но, в общем, интересной парламентской игре он не имел соперников и неизменно входил в зал заседаний палаты с той радостной, бодрой самоуверенностью, с какой входит в свой класс всеми признанный первый ученик.
   Как только очередной оратор получил разъяснение по очередному вопросу, левый полковник, обращаясь к спикеру, заметил учтиво-ядовитым тоном, что надо было бы воспользоваться столь редким и счастливым обстоятельством — появлением первого министра: быть может, он согласится дать ответ на вопрос шестьдесят шестой, давно интересующий палату общин и эту страну?
   В зале наступила тишина.
   Ллойд-Джордж неторопливо встал. Лицо его сияло Улыбкой: по-видимому, он даже и не заметил иронии относившихся к нему слов, — так ласково он улыбался полковнику. Первый министр сказал, что ему будет чрезвычайно приятно дать обстоятельные, откровенные объяснения, которых от него с полным основанием ждет его достопочтенный и храбрый друг, член палаты от Ньюкастла. Однако, он желал бы высказаться также и по некоторым другим вопросам. Поэтому он позволит себе соединить в своем ответе сразу несколько вопросов, а именно — он заглянул в лист, — а именно: 47, 52, 56, 60, 63, 64, 65, 66, 70, 72, 73, 74, 75 и 76-й.
   Спикер изумленно взглянул на главу правительства. На местах оппозиции поднялась буря. Маневр сразу обозначился довольно ясно: соединяя 14 вопросов, первый министр, очевидно, собирался все запутать. На лице левого полковника выразился последний предел возмущения. Он только молча переводил глаза с первого министра на своих товарищей. Вид его говорил: «Нет, этого даже от него ждать было невозможно! Человек способный на это, может отравить свою мать!..»
   Один из членов оппозиции вскочил и повышенным голосом спросил спикера, имеет ли первый министр право соединять в своем ответе множество вопросов: соответствует ли это традициям и достоинству палаты общин. Спикер не без смущения объяснил, что палата желает получить от главы правительства ответ на все вопросы; в какой форме ответ будет дан, быть может, не так важно. Первый министр смотрел на оппозицию с выражением глубокого изумления в широко раскрытых, честных глазах: он, видимо, не мог понять, в чем дело и чего, собственно, от него хотят. Рядом с Ллойд-Джорджем военный министр смеялся без всякого стеснения. Однако, он испытывал некоторое беспокойство: если первый министр ничего не хотел сказать, то ему незачем было приезжать в палату.
   Спикер протянул руку, магнетическим жестом прекратив бурю. Ллойд-Джордж начал речь.
   Говорил он деланно-просто, — так, как говорят на сцене очень хорошие актеры в первом действии реалистической пьесы (пока ничего не произошло), — чуть-чуть проще и отчетливее, чем разговаривают люди в жизни. Клервилль с гордостью сравнивал ораторскую манеру первого министра с певучей декламацией, с истерическими выкриками Серизье и других ораторов, которых он недавно слышал в Люцерне. Отдавал должное искусству Ллойд-Джорджа и мистер Блэквуд. «Собственно, главное в том, чтобы заставить себя слушать, — угрюмо думал он. — А это не его заслуга. На моих собраниях так слушали меня акционеры. Другой, мелкий акционер, случалось, говорил очень умно, но никому не было интересно знать, что он думает… Однако, здесь дело не только в том, что выступает первый министр Англии. Да, конечно, он замечательный оратор…» Ллойд-Джордж говорил о России, об ее громадной величине, о непонятном характере русского народа, и, несмотря на простоту его интонаций, почти у всех слушателей было одно впечатление: первый министр произносит необыкновенно важную речь, которая наделает много шума в мире. Знатоки парламентского дела взволнованно отметили и прецедент: большая речь произносилась во время, положенное для вопросов.
   Военный министр, как вся палата, слушал с чрезвычайным вниманием. Его совершенно не интересовали мысли Ллойд-Джорджа о русском национальном характере; он отлично знал, что первый министр не имеет об этом ни малейшего представления и пока просто чешет язык, отбывая скучную обязанность: приличие требовало, чтоб он поговорил с полчаса. Тем не менее, беспокойство у военного министра все росло: тактика Ллойд-Джорджа еще была ему неясна, — будет ли заметать следы, на сколько именно градусов сегодня повернет руль? Первый министр сказал, что к русским делам никак нельзя подходить с британской меркой. Мысль была всем довольно знакомая, но интонация у Ллойд-Джорджа вдруг стала чрезвычайно значительной, точно в этих словах заключался огромный политический смысл. Именно из значительности этих интонаций военный министр заключил, что Ллойд-Джордж еще только заговаривает слушателей, ничего серьезного не сообщая: так, по словам какого-то композитора, для передачи тишины в музыке, необходимы три оркестра. Оппозиция насторожилась. С лица левого полковника стало сползать возмущенное выражение. Ллойд-Джордж обвел взглядом свои скамьи — и затормозил. Его спрашивают, ведет ли правительство тайные переговоры с большевиками. Нет, правительство не ведет тайных переговоров с большевиками! Лицо первого министра так и засветилось искренностью: самое предположение это, видимо, крайне его обижало.