— У вас есть метрдотель?
   — Был. Его рассчитали, когда дела стали хуже. Я был этому очень рад… Не тому рад, что дела пошли хуже, а тому, что рассчитали метрдотеля. Во-первых, только maman могла держать заведомого вора, а, во-вторых, к чему нам метрдотель? Состояние у нас крошечное. Maman его временно прибрала к рукам… Вам не нравится вино?
   — Нет, вино отличное, — ответил лениво Витя. Он думал, что Мишель от всего — от оперетки, от вина, от женщин, от жизни — получает в десять раз больше удовольствия, чем он. — Ваше здоровье!
   — В общем, вы довольны вечером? Не скучали?
   — Не притворяйтесь, Мишель: «скучали» самое неподходящее слово, вы это отлично знаете.
   Мишель опять весело засмеялся.
   — Вы правы. — Он налил еще вина в стаканы. — Женщины очень ко мне лезут, но я знаю им цену. Все они одинаковые: и герцогини, и наши сегодняшние. Моя, кстати, была гораздо лучше вашей!
   — Я не нахожу.
   — Уж вы мне поверьте! Я это дело знаю. И тут вы сплоховали!
   — Послушайте, Мишель, а мы не заболеем?
   — Ни в каком случае! — уверенно ответил Мишель и дал технические разъяснения. — А заболеете, так будете лечиться. Нельзя заранее отравлять себе существование.
   — В этом вы правы. Это главное несчастье. Я недавно научился бриться: пока боялся бритвы, ничего не выходило. Такова и жизнь.
   — Я во всем прав, но не умею говорить так образно как вы. Сыр отличный… Два семьдесят пять? Неужели три двадцать? И здесь переплатил! Скажите, друг мой, зачем вы заказали ту третью бутылку шампанского? Можно было отлично отделаться двумя.
   — Не я спросил. Они сами потребовали.
   — Еще бы они не требовали! — Мишель смотрел на Витю с благодушным пренебрежением, видимо ни в грош его не ставя. Это стало у него привычкой: все, что делал Витя, Мишель тотчас объявлял верхом непрактичности. — Давайте теперь считаться.
   — Потом сочтемся, не к спеху. «Никогда не откладывай на завтра того, что можно отложить на послезавтра».
   — Это ваш жизненный девиз? Нет, нет, сегодня! — Мишель вынул карандаш и стал подсчитывать на валявшейся тонкой бумажке от веронала. — За автомобиль заплатил я, двенадцать франков, так что шесть скинуть… Я вам должен сто четыре франка.
   — Однако!.. Неужели мы истратили больше двухсот?
   — А вы думали? Что? Большая брешь в вашем бюджете?
   — Да, — кратко ответил Витя. Он сразу пришел в дурное настроение. «Хорош бюджет — деньги от Муси!.. Мишель хочет знать, сколько я от нее получаю. И, конечно, думает, что это гадко: жить на чужие деньги и тратить по сто франков в ночь на разврат. В самом деле, это очень гадко! Да, нашел, чем гордиться!..»
   В коридоре послышался шорох. Мишель поспешно встал и отворил дверь.
   — Жюльетт, это ты? Ты не спишь!
   — Дай, пожалуйста, мне стакан, Мишель. Мне хочется пить.
   — Хочешь вина? Зайди, ты в пеньюаре отлично можешь ему показаться.
   — Нет, я налью воды из-под крана… Впрочем, дай вина. — Она подошла к двери, оставаясь в неосвещенном коридоре.
   — Доброй ночи, мадмуазель Жюльетт, — сказал Витя. Надеюсь, это не мы вас разбудили?
   Жюльетт ничего не ответила. Мишель протянул ей стакан с вином.
   — Ты здорова ли?
   — Здорова… Спокойной ночи… Мишель, который час?
   — Три часа. Что это у тебя такой странный вид? Ты бы, знаешь, закрыла лицо руками, как преступник из общества, проходя перед газетными фотографами.
   — У меня болит голова… Спокойной ночи. Не пей так Много. Спокойной ночи, Мишель!
   — Спокойной ночи, — проворчал Мишель с досадой. Он вернулся к столу.
   — Странная девушка моя сестра, — сказал он, наливая себе еще вина, как бы наперекор совету Жюльетт.
   — Она на меня не сердится?
   — За что?
   — Не знаю. Быть может, за то, что мы так поздно вернулись.
   — Только не хватало бы, чтобы я терпел ее контроль! Достаточно того, что я не слежу за ней.
   — Она ничего худого, кажется, не делает.
   — О нет! Жюльетт всю свою жизнь построила на логике. Она самая рассудительная женщина в мире. Именно поэтому она не имеет у мужчин успеха… А в самом деле, пора спать, — сказал он, потягиваясь. — Я отлично сплю после вина. Но недолго, часов пять, а мне нужно ровно восемь часов сна.
   — Спокойной ночи… Так не заболеем?
   — Какие глупости!.. Вы посмотрели, у вас есть все, что нужно? Одеяло? Подушка?
   — Благодарю вас. Вот читать нечего. Дайте мне какую-нибудь книгу, — зевая сказал Витя.
   — У меня книги больше политические. Ведь вам роман?
   — Что хотите… Какую это книгу так хвалил тогда в казино Серизье?
   — Не интересовался. Романов у меня нет, а книгу, которую хвалил Серизье, я буду читать последней.
   — Вы очень его не любите? — небрежно спросил Витя.
   — Терпеть не могу.
   — Потому, что он социалист?
   — И поэтому, и по другим причинам. А вы его любите?
   — Ценю.
   — Я забыл: ведь вы демократ. Можно ли вас спросить: пошли бы вы на смерть ради Серизье?
   — Ну, на смерть! Я не уверен, есть ли такие идеи или люди, ради которых вы пойдете на смерть.
   — Это другой разговор! Нет, сознайтесь, у вашей Муси отвратительный вкус.
   — У Муси? Почему у Муси?
   — Полноте прикидываться, — сказал Мишель, искоса на него взглянув с порога. — Вы заметили, где в коридоре выключатель?
   — Да, заметил. В чем прикидываться?
   — Точно вы не знаете, что она любовница Серизье… Так не забудьте же потушить в столовой и в коридоре. Спокойной ночи, мой друг.

XVI

   Сон не приходил. Сказанное Мишелем сливалось с впечатлениями ночи, с головной болью, с тяжелым запахом краски и нафталина в общее чувство отвращения от всего на свете. «Да, теперь мне все — все равно, — думал Витя. — Моральных преград больше нет. Покончить с собой не жалко, убить — не грешно… Все могу сделать. Я сейчас готовый преступник. Но и все люди, верно, такие же. Очень мало нужно самому обыкновенному человеку, чтобы перейти эту грань…»
   В столовой он выдержал характер. На слова Мишеля «Точно вы не знаете, что она любовница Серизье?» Витя равнодушным, не дрогнувшим голосом ответил: «Полноте, какая ерунда!..» Мишель саркастически засмеялся. — «Собственно, почем вы знаете?..» Не получив ответа (молчание Мишеля было необыкновенно значительно), Витя небрежно добавил: «Обо всех ведь говорят гадости…» — «Да, да, конечно, конечно!» — сказал Мишель подчеркнуто-уступчивым тоном. Так семье летчика, пропавшего в море без вести две недели назад, близкие говорят, что в самом деле, он верно опустился где-нибудь на необитаемом острове. — «А впрочем! — произнес Витя и потянулся, — мне-то что?.. Эх, спать хочу…» «Что потянулся, это отлично, но не нужно было говорить: „спать хочу“… Кажется, я как раз до этого сказал, что не засну, и просил дать мне книгу. А впрочем, не все ли равно? И если побледнел, тоже все равно, хотя бы он и заметил…»
   Затем он остался один. Витя и себе сначала попробовал сказать: «мне-то что?» Но это не вышло. У него рыдания подступили к горлу. Он разделся и лег в постель. Ему пришло в голову, что до этой ночи он просто никогда не имел времени или, вернее, случая подумать о себе, о своей жизни, о жизни вообще. «Может быть, и у других людей то же самое? Многие, верно, умирают, так и не успев о себе подумать правдиво, по-настоящему…» Он долго разбирался в своих чувствах к Мусе. «Да, конечно, влюбился в первый же день, когда ее увидел. Но в Берлине я думал о ней гораздо меньше. Одно время почти совсем не думал, мне нравилась фрекен Дженни. То было спрятано на дне души. В Довилле моя страсть вспыхнула с новой силой. Но если б я опять уехал, если б зажил другой жизнью, быть может, я забыл бы о Мусе опять, — не через неделю, но через год, через два. И потом, перенес же я ее брак! В сущности, не все ли равно, с кем она живет, если не со мной: с мужем или с любовником», — нарочно самыми грубыми словами говорил Витя.
   Он себе представлял, где Муся может встречаться с Серизье. «Верно, в гарсоньерке. У него достаточно денег, он, должно быть, имеет для всяких таких дел постоянную гарсоньерку», — Витя с особенной радостью повторял мысленно это пошленькое и по звуку слово. Происходившее, по его мнению, в гарсоньерке он воображал с полной наглядностью, в картинах прошедшей ночи (сопоставление это своей грубостью было мучительно-приятно). «А в До-вилле она, верно, приходила к нему в гостиницу, — когда говорила нам, что идет играть. Так было и в тот день, когда она Пришла на поло… „Раздевать женщину надо медленно“, — вспомнились ему слова Мишеля. Чтобы совершенно вымазать Мусю своим цинизмом, Витя отнесся к делу хладнокровно и объективно: «Если б это в той же гарсоньерке было у нее со мной, я смотрел бы на дело иначе. Серизье ничем не хуже меня, только то, что он богат. И, разумеется, я ему завидую, что у него есть деньги, что у него есть гарсоньерка. Конечно, готтентотская мораль. Весь мир состоит из готтентотов…» И Витя долго себе представлял, что сделал бы с Мусей, если б она оказалась в гарсоньерке, в полной его власти.
   Потом он вдруг, со злорадством, вспомнил о Клервилле. «Собственно, он здесь наиболее заинтересованное лицо! Знает ли он? Нет, конечно, не может знать: мужья узнают последними. Но нужно, нужно, чтобы он узнал…» Витя вдруг подумал об анонимном письме. «Что ж, Лермонтов ведь писал анонимные письма. Страсть все оправдывает». Он долго соображал, что сделал бы Клервилль. Мысль о физической силе Клервилля, всегда неприятная Вите, впервые доставила ему удовольствие. «Как было бы хорошо обладать самому такой силой, как у того негра в Довилле!.. Но если б я в самом деле вздумал написать Клервиллю, — значит, на пишущей машине? Анонимные письма (он почти с наслаждением повторил про себя эти отвратительные слова), анонимные письма всегда пишутся на машине. Там, за углом, я видел бюро переписки. Но ведь в переписку нельзя отдать такое письмо, продиктовать тоже нельзя. Значит, надо взять машину напрокат. Это не может стоить дорого… Говорят, эксперты умеют различать почерк машины. Но какие же тут эксперты, и не все ли мне равно? Пусть знает, что это я! По-английски написать? Он догадается по стилю, что писал не англичанин. Лучше по-французски». Витя стал мысленно сочинять — и вдруг, ужаснувшись, опомнился. «Да, я не могу написать анонимное письмо, как не могу вытащить в трамвае бумажник у соседа. Но если б случилось что-либо другое, случилось без меня, само собой? Если б например, Серизье оказался тайным большевистским агентом?..» Он остановился в мыслях и на этом. «Да, это нелепое предположение. Ревнивцы всегда такие предположения и делают…»
   Несмотря на душевные мучения Вити, ему была смутно-приятна мысль — почти незаметная мысль — о том, что он ревнивец, что герои романов, больше всего ему нравившиеся, именно так переживали измену любимой женщины. «Все же об измене говорить тут не приходится… А вдруг Мишель просто соврал или повторил сплетню? У Муси столько врагов, — Витя никаких врагов Муси не знал. — Собственно, я не должен был его слушать. Может быть, я должен был бы дать ему пощечину?» — Он представил себе пощечину, изумление Мишеля, затем безобразную драку. «Он занимается боксом, он наверное избил бы меня, и, быть может, я именно поэтому и не дал ему пощечины. Нет, не поэтому, но… Я у них живу в доме, да и вообще пощечина это не ответ, не выход. Но он не врал! Я чувствую, что он говорил правду. Кажется, он сказал это нарочно, для меня, хоть и с пьяных глаз. Он ведь думает, что я живу с Мусей, и завидует мне. В Довилле он намекал на это, — правда, шутливо, — и я не остановил его потому, что его намеки были мне приятны. Но если он так думает обо мне, то, может быть, и о Серизье такая же ложь? Нет, нет! Разве я не видел того, что было на матче бокса? Только по моей глупости я мог истолковать это как-то иначе. У меня просто не укладывалось в голове: Муся и этот бородатый фразер!» — он вспоминал разные поступки, слова, улыбки Муси; из них из всех теперь следовало, что Муся в связи с Серизье.
   Снизу послышался шум оторвавшейся от пола подъемной машины. Витя напряженно ждал, где она остановится, — точно кто-нибудь мог прийти к ним в этот час. Машина проплыла мимо их этажа. «Кто это возвращается так поздно?..» Витя зачем-то зажег лампочку, взглянул на часы и изумился: еще не было пяти. «Я думал, прошла — не „Целая вечность“, как пишут в книгах, но прошло пять-шесть часов после этого». Машина остановилась где-то далеко наверху, отдохнула, сухо щелкнула и медленно поплыла вниз. Вдруг он подумал: что, если сбежать по лестнице и положить голову на решетку? — недавно он читал в газетах о таком случае. Витя рассчитал, что никак не успеет сбежать. «Да и нельзя: я не одет… Впрочем, это очень просто: можно одеться, сойти вниз, подняться на машине, оставить ее наверху, спуститься опять по лестнице и нажать внизу на кнопку. Решетка у них невысокая, положить голову как-нибудь можно». Ему вспомнилась подъемная машина в доме Кременецких, не действовавшая в последний петербургский год: там решетка была, кажется, много выше. «Смерть мучительная: ведь машина не срежет голову, а задушит. Закричать не успею, но буду хрипеть, выбежит консьержка. Поднять машину верно невозможно. Крик, суматоха, полиция, пошлют телеграмму Мусе. Она, конечно, приедет, „Витенька, Витенька!..“ Знаю я теперь цену этому „Витеньке“! А может быть, она и не приедет? Нет, она приедет именно под этим предлогом, это так легко объяснить мужу. А в Париже Серизье с гарсоньеркой. Что ж, пусть перед гарсоньеркой полюбуется на меня с высунутым языком! Странно, что у них такая низкая решетка. У нас в Петербурге и вообще не было подъемной машины. Папа снял нашу квартиру тогда, когда их не знали. Но я хотя бы из-за папы не могу кончить самоубийством! Да и вообще не могу и не хочу, все это вздор!.. У кого из наших знакомых была подъемная машина?..»
   Он заснул на мысли о самоубийстве. Ему снилось что-то дикое. Вдруг раздался крик. Витя проснулся, и, задыхаясь, сел на постели. Сквозь ставни пробивался свет. Витя с ужасом соображал: он ли это крикнул? В коридоре как будто снова прозвучал не то крик, не то стон. «Да, это послышалось оттуда! Я никогда во сне не кричу. Жюльетт?.. Плачет? Ну, и пусть плачет. Мы достаточно плачем из-за них…» Больше ничего не было слышно. Нелегко справляясь с дыханием, Витя опять лег. «Спал никак не более получаса. О чем я тогда думал? Да, подъемная машина, решетка, все это вздор. Никто не кончает с собой из-за любви. Но ясно одно: оставаться здесь мне больше невозможно. Место у дон Педро? Нет, на это идти нельзя. И это нужно было бы сделать через Мусю, покорно благодарю. Браун? Он сам сказал, что шансов мало. В лучшем случае это будет не скоро. Что же делать теперь, сейчас? Через две недели опять получать деньги у Муси, — уже не в письме, а просто из рук в руки? «Вот твой оклад, Витенька», — сказала она тогда, не глядя на меня. Ей самой было за меня стыдно. Так богатым людям стыдно за тех, кому они дают деньги… Будь проклята эта жизнь, при которой одни люди почему-то, без заслуг, богаты, а другие почему-то, без вины, нищие. Но во всяком случае теперь снова услышать «вот твой оклад» я не согласен. Мне за нее стыдно гораздо больше, чем ей может быть за меня! Куда же мне деться?»
   Он стал мысленно подсчитывать, сколько у него оставалось денег. «Если уехать тотчас, то с Мишеля получить долг нельзя. Как это некстати вышло! Весь сегодняшний вечер!..» Счет не выходил, Витя сбивался, считая. Внезапно ему показалось, что по ошибке он заплатил в том заведении лишних сто франков. «Недаром она тотчас спрятала деньги!..» Несмотря на мысли о самоубийстве и о преступлениях, эти потерянные, быть может, сто франков привели Витю в ужас. Он снова зажег свет, встал, отыскал пиджак; из бокового внутреннего кармана лезло все кроме бумажника: паспорт, какие-то счета, крышка самопишущего пера, — перо отвинтилось, он уколол палец и подумал с радостью, что, быть может, умрет от заражения крови. Бумажник, наконец, был вытащен. Витя пересчитал деньги. Было франков на тридцать меньше, чем выходило по его счету, но на тридцать, а не на сто: значит, лишней бумажки не дал. «Двести сорок пять франков. Куда же уехать?..»
   Внезапно его пронзила мысль: «В армию!..» Витя задохнулся от радости. «Как только раньше не пришло в голову! Ведь целый год говорил, не думая об этом по-настоящему, а в такую минуту забыл, когда это единственный достойный выход! Если убьют, то умру за Россию. Если останусь жив, начнется новая жизнь!..»
   Он долго лежал, уставившись в окно. Щель в ставнях медленно светлела. На улице начинался шум дня. Радость переполняла сердце Вити, он чувствовал, что спасен, точно принял душевную ванну, после тех чувств, которые его измучили. «Ведь в мыслях я дошел до полной низости, до анонимного письма! Да, теперь я спасен, — думал Витя. — Отчаянный летчик, бросившийся вниз с горящего аэроплана, верно, так себя чувствует в то мгновенье, когда раскрывается парашют. Да, мой парашют раскрылся!.. Там, на фронте, напишу и роман о себе, о своей жизни. Вот и этого летчика с парашютом вставлю!..»
   Теперь оставалось только обдумать дело практически. Можно отправиться на юг России, можно поехать в северозападную армию. Витя знал, что существуют полуоткрытые вербовочные организации. Главная борьба была на юге. Ею преемственно руководили знаменитейшие генералы России, — самые слова «под знамена Деникина» ласкали душу Вити. Зато северо-западная армия шла на Петербург. «Там папа, Сонечка, Григорий Иванович…» Он представил себя в авангардном отряде, врывающемся на конях в Петропавловскую крепость. «Если ехать на юг, то нужно отправиться в Марсель, а если в северо-западную армию, то в Берлин. Хорошо, что запасся обратной визой! Там уже денежная забота отпадает: и отправят, и кормить будут за счет правительства. Но уехать из Парижа надо сегодня же! Прощаться не буду. Оставлю Мишелю записку, что возвращаюсь в Довилль. Или, лучше, что получил через Брауна работу в провинции. Пока они спишутся с Мусей, искать меня будет поздно. Муся впрочем не может ничего сделать, она мне не опекунша. Да и не будет она особенно искать меня… Может быть, будет рада: обуза с плеч свалилась! Когда-нибудь я ей все напишу — из Петербурга…»
   Потом он подумал, что денег все-таки недостаточно. На дорогу, на жизнь в первые дни, пока не кончатся формальности, двухсот сорока пяти франков не хватит, — если ехать в Берлин, то не хватит и на билет. Витя злобно-радостно вспомнил: ведь есть запонки Муси! «Теперь сентименты кончены. Отлично можно продать подарок любовницы господина Серизье!..» Он знал, что запонки стоили две тысячи девятьсот франков: Муся об этом проговорилась Мишелю («а может, не проговорилась, а похвастала: вот как она меня осчастливила!») Если продать, верно тысячи полторы дадут? Но где же продать? Зайти к ювелиру? Еще покажется подозрительным: молодой человек продает такие дорогие запонки. Проще заложить в ломбарде. Да, заложить приятнее: когда-нибудь выкуплю и верну ей. Не из сентиментов, а так просто, с коротким письмом, без обращения. «Позвольте вам вернуть с извинениями…» — он довольно долго сочинял в мыслях и это письмо, потом вернулся к делу. — «В ломбарде дадут, скажем, тысячу, но и этого за глаза достаточно. Можно будет даже револьвер купить — на всякий случай. Где ломбард в Париже? Ну, это узнать нетрудно…» Витя встал и прошел в ванную.
   Через полчаса он, с чемоданом в руке, на цыпочках прокрался к выходной двери. В передней у телефона лежал толстый указатель. «Ломбард по-французски Mont de piété…» Такого учреждения в телефонной книге не было. Витя сообразил, что это не официальное, а бытовое название. «Ах да, Crédit Municipal!». Он записал адрес, вернулся в спальную, — не забыл ли чего, — заглянул в столовую, где об этом узнал: «больше никогда не увижу» — и вышел на лестницу, бесшумно затворив за собой дверь.

XVII

   Со скамьи, за окном, на противоположной стороне улицы были видны на желтой вывеске черные буквы: Раре… Над писчебумажным магазином, в глубине комнаты, у окна стояла вполоборота женщина, — кажется, молодая и красивая. С улицы доносились голоса. Везде были отворены окна, люди весело переговаривались между собой, здесь, по-видимому, все знали друг друга. Только в сумрачной зале ломбарда не было этой ласковой провинциальной уютности. Здесь молчали или говорили вполголоса. Тихо входили и выходили люди, в большинстве бедно одетые, печальные. Рядом с Витей дама, одетая получше, старательно показывала, что очутилась здесь совершенно случайно и что она недовольна обществом. Все ждали очереди с французским уважением к правилам, с терпением бедных людей, — ждать нужно было долго. За перилами что-то подсчитывали и писали служащие в серых балахонах. Однообразно-четко стучали машины. Витя нервно поглядывал на боковое окно, выходившее в соседнюю комнату. Там валялись тюки, пакеты, чехлы. У крашеной серой стены сидел оценщик, пожилой, бородатый геморроидального вида человек. «Вот он и решит, ехать ли мне на войну с большевиками!..» Женщина с ребенком на руке вполголоса объясняла соседке, как она здесь очутилась: прежде они никогда не нуждались, но после войны… Соседка вздыхала. «Да, люди стыдятся бедности, все, даже они, вековые, наследственные бедняки…» — «Триста двадцать семь!» — каким-то странным, удалым голосом, со странным напевом и выговором, прокричал молодой веселый служащий, появившийся в боковом окне — «пятьдесят франков!». Пожилой господин, сидевший на отдаленной скамейке с видом совершенной покорности судьбе, сорвался с места и побежал к окну, оглядываясь по сторонам, точно он боялся встретить знакомых. «У него вид женатого человека, попавшего в дом терпимости», — подумал Витя и погрузился в воспоминания о вчерашнем вечере. «Как много ощущений за один день! Там, в оперетке я не думал, что будет через несколько часов. — „Триста Двадцать восемь! Пять франков!“ — снова пропел служащий. Витя вздрогнул и взглянул на свой номер. „Сейчас все решится. Как странно! Для того, чтобы отдать жизнь за Россию, я почему-то должен пройти через все эти „engagement“, „dégagement“, «renouvellement“[239], и если что-либо здесь выйдет не так, вся моя жизнь сложится иначе… А если б она мне тогда не сделала без причины подарка, то я теперь был бы совершенно беспомощен, в ее полной власти. Она тогда, в Довилле, сказала: «Прими это как подарок, на память от папы, он так тебя любил…» И это мне было больно: я рад был бы получить подарок не от Семена Исидоровича, а от нее. Я знаю, она думала, что так будет деликатнее. Но это и показывает, что мы перестали понимать друг друга. Да, она изменилась ко мне, я это чувствовал и в те дни, когда она была весела. Даже тогда она задевала меня, иногда оскорбляла. На пляже она сказала, что у меня смазливая рожица. Она знала, не могла не понимать, что это оскорбительно… Она высмеивала мои манеры: «ты клоп, а стараешься говорить, как вельможа из Английского клуба. Может быть, ты говоришь и „давеча“… Все это мелочи, пусть! Но прежде таких мелочей не было. Отчего же это сделалось? Нет, конечно, не из-за денег, не надо быть болезненно мнительным, я просто надоел ей. У нее сухой ум и сухая душа… Я клевещу на нее, но я поступил правильно, что порвал с ней, с ее домом, с ее деньгами…» — «Но почему же пять франков? — с мольбой в голосе говорила женщина, — прошлый раз дали семь, ведь это настоящий никель». — «La petite dame veut avoir sept francs»[240], — сказал веселый служащий оценщику, показывая ему что-то в чехольчике. — «Хорошо, семь», — ответил, вздохнув, оценщик. — «О, нищета, горе, везде горе! — думал Витя, едва сдерживая слезы. — Зачем все это? Почему все это так?» — «Триста двадцать девять! Тысяча франков!..» — Витя сорвался с места. Соседи глядели ему вслед с уважением и с завистью. «Oui, parfaitement»[241], — поспешно, как можно вежливее, сказал Витя. Служащий посмотрел на него и, по-видимому, не согласился с «parfaitement»».
   — Сколько вам лет?
   — Двадцать два, — быстро солгал Витя, почувствовав недоброе.
   — Покажите, пожалуйста, ваши бумаги.
   — У меня нет с собой бумаг…
   — Ссуда не может быть дана.
   — Но почему же?
   — Несовершеннолетние должны представлять разрешение родителей или опекунов… Триста тридцать! — прокричал нараспев служащий, совершенно не так, как только что говорил.
   «Вот и здесь „смазливая рожица“, все надо мной потешаются», — думал Витя, не предвидевший этого удара. Его душила злоба. Минут пять или шесть бежал он по улице, сам не зная куда, и только отойдя довольно далеко от ломбарда, вспомнил, что ведь еще не все потеряно. «Не удалось заложить, можно продать… Скупщики о возрасте спрашивать не будут…» По дороге в ломбард, он полчаса тому назад видел несколько лавок с вывеской: «Achat de bijoux».[242] Витя повернул назад. «Нельзя будет ей возвратить? Что ж, если говорить правду, какие шансы у меня вернуться в Париж и выкупить запонки из ломбарда? Это самообман. Наконец, в случае скорого возвращения, можно будет разыскать и ювелира…» На улице, проходившей вдоль ломбарда, было несколько ювелирных лавок. Витя заглянул в первую из них и прошел мимо: лицо хозяина показалось ему неприветливым. В следующей лавке старый бородатый еврей в очках с выражением напряженного, почти страдальческого любопытства на лице, полураскрыв рот, читал газету. Почему-то вид этого ювелира, то, что он был старик и еврей, то, что он с таким интересом читал газету, успокоило Витю. «Ну, этот за полицией во всяком случае не пошлет… И в конце концов не вор же я, чего мне бояться?» Он быстро оглянул себя в зеркале следующей витрины, поправил сбившуюся выемку мягкой шляпы, вернулся и, приняв возможно более уверенный вид, вошел в магазин. Приподняв шляпу, Витя спросил, не купят ли у него вот эту вещицу. Ювелир нехотя оторвался от газеты, оглядел вошедшего и, по-видимому, не нашел ни в его наружности, ни в предложении ничего подозрительного. У Вити чуть отлегло от сердца. Старик долго рассматривал запонки простым глазом, затем достал лупу, снова осмотрел и недовольно покачал головой, точно нашел в запонках большой недостаток. Витя ждал с тревогой.