Страница:
новой научной мысли, -- продиктовал и тем самым подтолкнул он. -- Как
последнего сталинского монстра, до сих пор пожирающего все: русскую историю,
развитие науки, человеческие судьбы. Вы породили ЦИДИК, вы и убейте его.
Возможно, после этого и найдете покой.
Академик открыл глаза, голос вдруг потерял скрипучесть.
-- Десятым буду в последний раз... Подайте мне бумагу и ручку...
-- У вас есть секретарь.
-- Да... Позовите ее.
Космач приоткрыл дверь: Лидия Игнатьевна мгновенно стала в стойку, на
подогнутых ногах к ней устремилась аспирантка, из-за их плеч выглядывал
Палеологов -- улыбался и покусывал губу.
Врач приподнялся на кушетке, разодрал глаза.
-- Живой, живой, -- прогудел Космач, глядя на прилизанную аспирантку.
-- Сходи-ка, девица, на улицу да покличь тех извергов, что в телевизор кино
снимают.
-- Зачем? -- изумилась и перепугалась секретарша. -- Академик просил,
ни в коем случае...
-- А теперь зовет к себе! Давай, живо!..
Аспирантка убежала, Лидия Игнатьевна осторожно ступила через порог, и
Палеологов двинулся было к двери.
-- Ну что, изгнал бесов?
-- Ты там-от постой! -- остановил его Космач. -- Покарауль, чтоб никто
без спросу не лез. Тебя потом позовет, сказал.
Тот бы пошел в наглую -- разоблачительная улыбка играла на губах, и
слова соответствующие были заготовлены, но в этот миг в зал вбежали
мобильные, хваткие телевизионщики, кинулись к двери кабинета, и Палеологов
отступил, не тот момент был, людно и шумно. Или не хотел мелькать на экране
в компании умирающего академика?
Камера уже работала, ассистент оператора мгновенно сориентировался,
нашел розетку и включил яркий фонарь. А секретарша стояла на цыпочках,
взгляд тянулся к постели умирающего.
Цидик приподнял руку, шевельнул пальцами, Лидия Игнатьевна понимала все
его знаки, взяла подставку с бумагой и авторучку.
-- Запишите последнюю мою волю, -- оставаясь неподвижным и глядя в
никуда, заговорил академик. -- Хочу, чтобы исполнили ее точно и в полной
мере...
Он пересказывал то, что услышал от Космача, дополняя лишь своим "я", но
звучало все это как выношенное и выстраданное.
Он всегда умел чужое делать своим...
Можно было уходить по-английски, не прощаясь, -- не было желания еще
раз подходить к постели Цидика и, ко всему прочему, невыносимо клонило в
сон. Шел четвертый час утра, а рейс в половине восьмого...
Но в зале торчал Палеологов, от которого так просто не отделаешься...
Космач поднял шубу, направился к двери -- аспирантка отреагировала
мгновенно.
-- Вы уходите?
-- Мне пора... Хочу на воздух, иначе усну.
Она сделала движение, словно хотела заслонить выход.
-- Там сидит этот... подлый молодой человек. Он узнал, кто вы на самом
деле. Все куда-то звонил... От него можно ожидать чего угодно.
-- Отвлеките его как-нибудь.
-- Здесь черный ход. -- Она указала на книжные шкафы. -- Я провожу.
Прямо у подъезда дежурит наша машина. Отвезут в аэропорт.
-- Я вам обязан...
-- Постойте! Я же не приняла у вас билеты!
-- Какие билеты?
-- На самолет! У вас сохранился билет до Москвы? Космач достал оба,
аспирантка торопливо вынула из сумочки ведомость, посмотрела билеты и что-то
вписала.
-- Вот здесь распишитесь, пожалуйста.
-- А что это?..
-- Командировочные расходы. -- Она отсчитывала деньги.
Все это происходило хоть и не у постели умирающего, но в одном
помещении и было совсем неуместно.
-- Мне не нравится, -- пробурчал Космач. -- Не надо денег.
-- Но вас же вызвали? -- Аспирантка округлила глаза. -- Дорога
оплачивается на сто процентов. Академия наук отпустила специальные средства.
-- Вы понимаете, что это плохо? Не по-людски? Она страдальчески
поморщилась, будто расплакаться хотела.
-- Юрий Николаевич, но мне-то что делать? Лидия Игнатьевна обязала...
Куда я дену эти деньги? Вы представляете, что мне будет, если не оплачу?..
-- Ладно. -- Космач расписался. -- Раз так заведено у вас... Выведите
меня отсюда.
-- А вот сюда, за мной!
Аспирантка легко откатила в сторону тяжелый книжный стеллаж, отомкнула
железную дверь и пропустила Космача вперед. Чистенькая ухоженная лестница,
белые плафоны освещения -- ни грязи тебе, ни тенет, как обычно бывает в
черных ходах. Между этажей на раскладном стульчике сидел какой-то человек с
фанерным чемоданчиком на коленях, руки испачканы чем-то белым, лицо
непроницаемое, помертвевшее, будто гипсовая маска.
-- Что вы скажете мне, уважаемая? -- приподнялся он. -- А то я уже
задремал...
-- Слушайте, как вам не стыдно? -- вдруг зашипела аспирантка. --
Академик еще жив, а вы!..
-- Ничего не поделаешь, -- вздохнул тот. -- Такая уж профессия... Когда
вернетесь, принесите мне воды, пожалуйста. Очень пить хочется.
Его просящий голос остался без ответа. Спустились на два пролета вниз,
аспирантка стала отпирать еще одну дверь.
-- Кто это? -- шепотом спросил Космач.
-- Скульптор. -- Недовольно отмахнулась. -- Пришел снять посмертную
маску... Сидит и ждет смерти -- какой кошмар!
Она с трудом открыла замок, но прежде чем отворить дверь, склонилась к
уху и зашептала:
-- Запомните, машина стоит сразу у подъезда, черная "волга", на номере
флажок.
-- Я все понял...
-- Не перепутайте. Счастливого пути, Юрий Николаевич.
-- Прощайте...
-- Наверное, мы еще встретимся.
Тогда на эту фразу он внимания не обратил, подумал, сказано так, для
порядка и вежливости...
Космач оказался в другом подъезде, грязном и закопченном, словно после
пожара. Он вышел на улицу сквозь раздолбанную дверь и понял, что находится
во дворе, а парадное Цидика выходило на Кутузовский проспект -- все
продумано! Палеологов наверняка не знает о черном ходе, и если даже узнает в
последний момент, никак не успеет обогнуть длинный, мрачный дом...
У невысокого крыльца стояла "волга" с урчащим мотором. Водитель, уже не
тот, что вез из аэропорта, услужливо распахнул заднюю дверцу.
-- Прошу.
В полутемном салоне оказался еще один человек, пожилой добродушный
толстяк.
-- Здравствуйте. -- Отодвинулся. -- Садитесь удобнее.
-- Не будете против, я товарища подброшу? -- сказал водитель, трогая
машину. -- Это по пути. Ваш рейс в семь тридцать, город еще пустой, мы
успеем.
-- Подбрасывайте, -- отозвался Космач, в тот миг ничего не подозревая.
-- Я подремлю...
-- Извините, из какого меха ваша шуба? -- спросил попутчик.
-- Волк. -- Он устроил затылок на подголовнике и расслабился.
-- Первый раз вижу. Почему-то у нас в Москве в волчьих шубах не
ходят...
Проводив Космача, как и полагается жене, она немного поплакала, затем
долго молилась перед своими иконками-складнями, просила у Бога благополучной
дороги, добрых попутчиков, встречных и поперечных, и, успокаиваясь, еще раз
поплакала уже легче, радостней, как слепой дождик.
Все ее предки по женской линии испокон веков провожали мужчин в
странствия, давно привыкли, что супруги, отцы и братья куда-нибудь идут,
бегут, плывут, и потому расставание, слезы и молитвы -- дань обычаю и такая
же неизбежность, как пришествие зимы или лета.
Потом спохватилась, чашку, из которой пила Наталья Сергеевна, разбила
об пол, осколки же вместе с ее следами замела и все в печь бросила: гори,
гори, всякая память, да в трубу вылетай.
Весь вечер Вавила просидела за рабочим столом Космача, в уютном кресле,
покрытом собачьей шкурой, -- место его насиживала, чтоб не забыл в дороге
обратного пути. Света не зажигала, смотрела в окно и мысленно бежала за
черной машиной, увезшей Ярия Николаевича и эту черную, хромую женщину.
Молилась тихонько, отгоняла сомнения, но сжималось сердце: ох, не к добру
она явилась с дурным известием. Ни раньше ни позже, знать, чужое счастье
почуяла.
А причина найдется...
На ночь глядя выбрала прямые да гладкие поленья, чтоб и путь был такой,
печь затопила и, встав на колени, долго смотрела в огонь -- сжигала
печаль-тоску и образ соперницы, что стоял перед взором. Но будто глаза и
душу опалила: нет покоя, и тревога воет вкупе с метелью за окнами. Ох,
должно быть, сглазила хромуша или этот фотограф, снял на карточку образ и
тем самым порчу навел.
Помолилась еще раз, уж на сон грядущий, но лишь прилегла на минутку,
сделала вид, что заснула, и тут же встала,
-- Не согрешишь -- не покаешься. Распустила волосы, в посудинку воды
налила, перстень с самоцветом и серебряную ладанку на дно опустила, дверную
ручку омыла, три уголька из печи бросила.
-- Заря грядущая, восставши, озари мя лучами, смой, сними изрок и
порчу, очисти душу от горя и печали.
Лицо умыла, окропила себя с пальцев, остатки выпила. Перстень на палец
надела, ладанку на шею, побрела сонная в горницу, легла на кровать, раскинув
руки.
-- Молодец сонный, именем Дрема, приди-приди, овладей мною, девицей
непорочной. И чтоб спала я под тобою, аки реки спят подо льдом, аки горы под
снегом, аки жена под мужем...
И почувствовала, как коснулся ее век мимолетный сон -- так дневные
птицы спят в разгар лета, когда зори целуются. Тотчас черная машина
понеслась по метельной дороге, завивается снег следом, будто горькая соль,
порошит черные стекла. За ними же самозванка сидит на мягких подушках,
улыбается, таращит черные глазищи на чужого ладу, какие-то мерзкие слова
говорит. И вот захватила своей- клюкой его шею, подтянула к себе и целует,
бесстыжая!
Отринуть бы видение, встать и помолиться, да Дрема придавил к постели,
ласковые свои руки на глаза возложил, на ушко шепчет:
-- Спи, боярышня, сей сон пустой. Не тревожь сердечко вражбой, а как
восстанешь с солнцем, распадутся узы мысленные и немысленные...
И в самом деле, когда проснулась, солнце в замороженном стекле
заиграло, метель улеглась! Бросилась к окну, протаяла ладонью глазок --
Святый Боже! -- простор-то кругом какой и снег искрится, аж глазам больно.
Какой-то бритый старик лопатой дорожку чистит, через всю деревню, а на
плечах его синицы сидят, должно, корма просят...
Вот он к воротам завернул, тропинку пробил к калитке -- неужто в гости
идет? А она простоволосая, неприбранная...
Пока старик с крыльца снег сгребал, Вавила только и успела что косу
заплести, убрать под кокошник, а он не постучал -- коня вывел из стойла,
лыжи надел и к реке направился. Тогда уж без спешки помолилась, умылась и
постель застелила.
Старик потом в окошко стукнул.
-- Юрий Николаевич просил проведать утром. Не бойся, отворяй!
Боярышня дубленку накинула, в сенях засов отбросила.
-- Коль просил, так отворю...
Но открыла немного, глянула в шелку. Старик вроде бы валенки обметал и
обстукивал, сам же искоса Вавилу разглядывал: глаз острый, лукавый...
-- Зовут меня Кондрат Иванович, -- чинно представился. -- На том краю
живу.
-- Да уж видала тебя...
-- Вот и славно. Пустишь погреться, Вавила Иринеевна? Воды вот тебе
принес...
-- Добро пожаловать, -- дверь распахнула. -- Входи.
А он первым делом печь пощупал, топила ли, затем одежины на себе
расстегнул и присел на табурет у порога.
-- Унялся ветер, отлетела ведьмацкая душа, -- разговорить попробовал.
-- Виданное ли дело, с ног валит. По телевизору передали, умер этот
академик, портрет показывали. Я что говорил? Мне все Юрий Николаевич не
верил. А я если что-то скажу по внутреннему велению, непроизвольно, все
сбудется! Вот и про метель. Скопытился академик! Сначала хотели всенародный
траур организовать, мол, по рангу положено, совесть нации скончалась. А я
думаю, как это? Мы что теперь, без совести остались?.. Должно, в Москве тоже
умные люди есть, отменили общий траур, так что флаги спускать не будут.
Вавила отвернулась, тихонечко перекрестилась, однако ни слова не
сказала.
-- Да, вон как природа от его смерти страдала целую неделю и по всему
миру, -- продолжал гость. -- Передают, всю Европу завалило, а также и
Америку. Даже в Австралии будто снегом сыпануло...
Она же села у окна, отстранилась непроизвольно.
-- Хозяина поджидаешь, -- угадал он. -- Да только раньше обеда не жди,
не будет. Автобус из города ровно в четырнадцать часов проходит. Так что ты
тут пока жарь, парь... А будет желание, коня запряжем и встретим.
-- Добро бы...
-- Вижу, не очень-то разговорчивая... Обычай такой у вас или
стесняешься?
-- Думаю...
-- Это хорошо. А я поговорить люблю. Да не с кем! Юрий Николаевич, он
ведь тоже молчун. Пыхтит себе в бороду... Как жить станете?
-- Коль нет нужды, так что говорить?
-- Скажу тебе следующее, дочка, -- завелся Комендант. -- Человек потому
стал человек, что говорить научился. И стал беседы вести. Не первая
сигнальная система, не вторая -- высшая! Речь человеческая.
-- Когда поговорить хочется, Богу молиться надобно, с Ним беседовать.
Кондрат Иванович покряхтел.
-- Так это будет монолог. А хочется, чтобы тебе ответили.
-- Когда у самого рот не закрывается, где же глас Божий слушать?
Свои-то речи слаще.
Старик встал, застегнулся, по привычке капюшон надел, однако снова сел.
-- Любопытно... Выходит, мы Бога не слышим, потому что много говорим?
-- Истинно, Кондрат Иванович.
-- Да... А я, бывает, иногда сам с собой, если не с кем.
-- Немоляка ты, вот и слабнет голова.
-- Это для того чтобы говорить не разучиться, -- без обиды объяснил он.
-- Молчание хоть и золото, но нельзя же без речи человеческой, все-таки люди
мы...
-- Речь дана с Господом разговаривать, се дар Его.
-- Как же, по-твоему, между собой общаться?
Вавила грустно отвернулась к окну.
-- Позришь, и так все видно.
Кондрат Иванович поерзал на табурете.
-- Погоди, погоди... Ты что хочешь сказать? Без вопросов все видишь в
человеке?.. Ну-ну. И что ты увидела? Без вопросов?
-- Совестно сказать... Не смею.
-- Чего-чего? Это что такое у меня на лице, о чем сказать стыдно?
-- Совестно.
-- Пусть так! И что же ты видишь? -- Сказал-то весело, однако
рассмеялся настороженно. -- Что можно увидеть на лице старого разведчика?
-- Непотребно старому человеку о его грехах говорить. Что лишний раз
глаза колоть, ежели самому все ведомо?
-- Нет уж, скажи!
-- Страсти одолевают тебя. -- Вавила подняла глаза. -- Покоя нет, и
оттого тоска смертная. Голову же преклонить, покаяться перед Господом --
гордыня не дает. Одержимый ты, Кондрат Иванович.
-- Вот как! Занятно... И что же делать прикажешь? По вашему обряду?
-- Старики советовали в вериги облачиться и от людей уйти куда-нито.
Или очистишься от скверны и человеком возвратишься, или сгинешь, аки зверь/
Он невозмутимо выслушал, хлопнул себя по коленям и встал.
-- Ну, благодарю за тепло, за слово доброе, Вавила Иринеевна. Пора мне.
-- Не сердись уж на меня, -- сказала она в спину. -- Сам просил.
Избяную дверь старик прикрыл бережно, а сеночной хлопнул от души,
лопату закинул на плечо, как солдат винтовку, и пошел по пробитой траншее,
чеканя шаг.
Вавила же проводила его глазами и опечалилась -- обидела человека. Те
странники, что часто по Тропе бегали и с мирскими жили, обыкновенно учили
оседлых, мол, говорить с ними следует как с ребятами малыми. За слово,
сказанное от сердца, благодарить принято, а в миру все поперек, только
славь, нахваливай да по шерстке гладь; чуть против, чуть по правде, тут и
врага наживешь. Истинно дети!
Однако досадовала она недолго, вспомнила, что и впрямь надо
подготовиться к встрече Ярия Николаевича. Печь растопила, нашла картошку,
капусту квашеную, постные щи приставила варить, а сама от окна к окну и к
часам. Время -- обед, а нет хозяина! И Кондрат Иванович не идет, чтоб коня
запрячь и встретить, должно быть, не отпускает его обида...
Вот уж и щи готовы, и угли дошаяли, пора трубу закрывать, а на тропинке
пусто. Тут еще Серка на крылечке заскулил -- не выдержала, дубленку накинула
и вышла на улицу. Солнце садится за горы, морозец легкий, шаги бы скрипели,
чуткому уху за километр слыхать. Пес отчего-то жмется к ногам, а сам уши
сторожит на дорогу...
Поболее часа простояла, покуда день не догорел, в избу вернулась
грузная от тревоги. Складень поставила, с молитвой остаток свечки зажгла.
-- Николай Чудотворный, пути указующий странникам...
И замолчала -- шаги на крыльце!
Перекрестилась, встала с достоинством и, даже в окошко не глянув,
взялась стол накрывать: нельзя жене показывать, с какой беспокойной страстью
ждала возвращения. Коль есть глаза, сам увидит...
Да что это -- опять старик на пороге, и не смотрит прямо, как прежде,
отводит взор.
-- Видно, на обедешный автобус опоздал Юрий Николаевич. Так теперь к
ночи жди, последний в двадцать три сорок пять проходит.
А две тарелки со щами уже на столе...
-- Садись, Кондрат Иванович, потрапезничаем, -- сказала бесстрастно.
-- Пожалуй, не откажусь. -- Он скинул полушубок. -- Глядишь, и тебе
веселее будет.
Вавила помолилась мысленно, взяла ложку. Старик делал вид чинности,
вроде бы ел со вкусом и не спеша, но видно было, сыт и заталкивает в себя
постные щи помимо воли.
-- Я телевизор с обеда смотрю, -- вспомнил. -- Передали, академик этот
умер, все в порядке. Как говорил, так и случилось! А катастроф не было ни
одной. То каждый день самолеты валятся, а тут хоть бы один упал. Так что...
И осекся. Она же глазом не моргнула, хотя оборвалось сердце.
-- Вкусные у тебя щи, -- соврал, глядя в сторону. -- А я в этом толк
знаю.
Дохлебал, облегченно и с удовольствием облизал ложку.
-- Ну, чаю я дома напьюсь, вечер длинный. А ты, Вавила Иринеевна, не
скучай тут. Если хочешь, телевизор включу. Кино посмотришь или передачу?..
-- Мне и так добро.
-- И не тоскливо?
-- А что же тосковать, коль на мир Божий еще не насмотрелась? -- с
восторженными глазами произнесла она. -- Это старым людям бывает скушно,
ничто уж глаз не радует. А я вон гляжу -- солнце садится, и по снегу красная
дорога от него. Чудо какое! Так бы ступила босыми ножками и пошла, пошла...
Старик присмотрелся, головой покачал. v
-- Да ты и впрямь странница. Столько на лыжах пробежать, по тайге, по
болотам, и еще ей идти хочется.
-- Хочется мне мир посмотреть. Я в книгах читала, есть такая страна
Египет. Туда Матушка Богородица с Сыном своим Младенцем от царя Ирода
убегала. Мне с тех пор страна сия во сне снится. Будто иду я тем же путем,
через пустыню великую, солнышко горячее, земля ровно углями посыпана,
подошвы горят. И гляжу, а на песке-то следочки! Маленькие, Христовыми
ножками оставленные. Я встану на те следы и молюсь, будто на камне. И меня
будто ветром к небу поднимает -- эдак хорошо!.. Сон я сей однажды Ярию
Николаевичу рассказала, а он говорит, нет более следов Христовых, фарисеи да
книжники стадом пробежали и все следы затоптали... Да не поверила я. И так
мне хочется сходить в Египет и самой глянуть. Ну как найду?
Старик и головой помотал, и покряхтел. Затем вынул из кармана сигару,
придвинулся к печке и стал смрад изо рта изрыгать. Потом затушил, окурок
спрятал.
-- Чудесная ты девушка, -- сказал вдруг. -- Я думал, какая-нибудь
дикая, фанатичная кержачка... А ты будто и не земная, теперь таких и нет
нигде. То-то Юрий Николаевич по тебе так тосковал. Имени не называл, но
рассказывал... Я ему все -- что не женишься? Может, съездим куда,
посватаемся? Он все молчал, а однажды говорит, есть у меня невеста,
настоящая боярышня, красавица писаная, лебедь белая. Только на ней женюсь,
никого другого не надо! Так, говорю, женись, что же ты? Годы-то уходят!..
Тут Юрий Николаевич мне и сказал. За ней, говорит, как за царевной-лягушкой,
надо за тридевять земель идти, в тридесятое царство. Но мне покуда пути туда
нет, не могу я, говорит, подданство того царства принять. А жить там без
гражданства нельзя. Не ровня мы с ней, говорит. Она -- боярышня, а я мужик
лапотный, холоп! И засмеялся еще... Тогда я его не понял. Он же чудной, Юрий
Николаевич-то.
-- Спаси Христос, добрый человек. -- Вавила неожиданно встала и
поклонилась ему. -- После слов твоих я и впрямь будто лебедь белая.
-- Ну что ты! -- смутился Комендант. -- Боярышня, а кланяешься... Ты
мне про веру свою расскажи еще. Я кержаков видел, но никак не пойму, как они
молятся? У вас же церквей нет?
-- Нет...
-- А как же вы так? Ни попов, ни церквей?
-- Это все люди придумали, Божьи храмы ставить, попов нанимать, чтоб
служили, а они б токмо внимали. Господь наш Иисус Христос не каменному делу
учил, строительству храмов в душе своей. А более всего молиться учил. Вот мы
и молимся, как первые христиане.
-- Непривычно, конечно... Я был в церкви, там и поют хором, и кадилом
кадят, и водой брызжут. Много всего...
-- У нас тоже поют, когда на камнях молятся.
-- На камнях?
-- Они у нас вместо храмов. -- Ей вдруг начало нравиться его ребячье
любопытство. -- Ежели старцы или старицы выберут камень да помолятся на нем
три дня и три ночи, на нем потом очень уж сладко молиться. Небо открывается
и Господь слышит.
-- Вот как? Чудно... Ну а если камней нет? Бывают же такие места? Одна
тайга, например?
-- Тогда великое дерево рубят и на пне молятся. И стоит он как
твердыня, не гниет, не падает по триста лет.
-- Ну а если пустыня? И ничего нет?
-- В пустыне молиться легко, там ни храмов, ни камней не нужно. В
пустыне сам Христос молился и всю ее намолил от краешка до краешка.
Комендант головой покачал, по колену хлопнул.
-- На все у тебя ответ есть!.. Ты мне о вещах житейских скажи. Вы где
жить-то собираетесь? Когда поженитесь? У нас в Холомницах или еще где?
-- На все воля Божья...
-- Как говорят, на Бога надейся, да сам не плошай. Надо бы подумать,
ведь дети пойдут, школа нужна. -- Он опять припалил сигару. -- Я вот тебе
одну историю расскажу, лично со мной случилась. Ты любишь истории разные
слушать?
-- Люблю, -- обронила она. -- У нас когда странники приходят, много
сказывают историй. Иногда по седьмице сидим да слушаем...
-- Я всю жизнь человеком был государственным, служивым, и вот забросила
меня судьба на Кубу. Есть такая островная страна возле Америки...
-- Знаю, слышала. Там была революция.
-- Во! А ты, оказывается, кое-что знаешь!.. Так я там встретил красивую
девушку и женился. Имя у нее было мудреное, длинное, так я ее звал
по-нашему, Люба. На Кубе там круглый год тепло, как будто все время стоит
июль и зимы совсем нет. Вот мы и поселились в пещере и жить стали, как
первобытные люди. Кругом джунгли, пальмы, бананы растут, птицы поют -- рай
земной, честное слово.
-- Слышала, есть такие места на земле. -- Боярышня вздохнула.
-- А Люба моя так пела! Голос у нее был, как у чайки, звонкий и слыхать
далеко. Я ведь круглыми сутками службу нес, наблюдал за береговой полосой,
смотрел, кто из местных жителей чем занимается... И куда ни пойду, везде ее
слышу, и так мне радостно было. Живем мы с ней так месяц, второй, третий,
все замечательно. Самое интересное, я сначала языка ее не знал, у них свое
наречие было, вроде испанский, а ни слова не поймешь. Да тогда это не важно
было, мы и так понимали друг друга. Звала она меня -- Кондор, это птица
такая, орел. Она запоет, я только одно слово и понимаю, все про меня пела.
Будто она смотрит в небо и видит, как я летаю над головой, и ей хочется,
чтоб взял в когти и унес в пещеру для любви и ласки. Это я потом стал язык
понимать... Я ведь на службе, унести не могу, вот мы и ждем, когда вечер
наступит. А вечера там не то что у нас, короткие и сразу темно делается.
Приду в пещеру, Люба моя ужин приготовит, и мы садимся у костра и едим. Надо
сказать, готовила она прекрасно. Ты вот, наверное, не пробовала морские
продукты? Между прочим, водоросли, ракушки, личинки всякие очень вкусные,
если с умом приготовить. Деликатесы! В лучших ресторанах подают за большие
деньги, а мы каждый день едим. Нравилась мне ихняя кухня, теперь уж никогда
не попробовать... Вот, и так прожили мы полгода, самое лучшее время,
вспоминаю и тоскую. Потом меня переводят на другой остров, служба есть
служба, а с женой мне туда никак нельзя. Я Любе и говорю, мол, скоро уезжаю,
придется тебя оставить на время, как разрешат, так приеду и заберу. Ну, она,
понятное дело, в слезы, говорит, не смогу без тебя жить, зайду в океан и
уйду на дно. Сразу и петь перестала, только ревет белугой -- Кондор,
Кондор!..
-- Неужто ты уехал от нее, Кондрат Иванович? -- ахнула боярышня и
незаметно перекрестилась.
-- Служба ведь, что сделаешь? -- Он вдруг забеспокоился. -- И лет мне
было тогда всего двадцать... Ладно, я тебе как-нибудь потом эту историю
доскажу, время будет. Ты на ночь-то печь истопи, а то у него изба старая,
холодная. Да трубу совсем не закрывай, не то угоришь. Тут у нас с апреля
дачники приезжают, так я устал их по ночам вытаскивать да в чувство
приводить. Жалеют тепло, на горящих углях трубу -- ширк, а потом, как
травленые тараканы...
И вдруг смутился, шумно начал одеваться: вероятно, услышал свои пустые
слова, но, привыкший к их непроизвольному извержению, сказал с порога, так и
не взглянув:
-- Я еще приду попозже коня обряжу. Закрывайся изнутри, заходить не
буду.
Вавила подождала, когда он коня обрядит да уйдет, задвинула на двери
засов, лампочки везде выключила. И когда привыкла к неяркому свету от
уличного фонаря и стала различать предметы в избе, принесла свечку,
прикрепила к рамному переплету, затем от спички одну лучину зажгла, от нее
вторую и лишь от третьей затеплила фитилек.
-- Зри свет в окне!
Огарок свечи, катанной из воска, прежде горевший перед иконками ярко и
ровно, здесь вспыхнул с копотью и треском, после чего пламя упало, сжалось
до горошины и замерло на кончике фитиля. Тогда она хладнокровно сорвала
пальцами этот светлячок вместе с нагаром, слила на пол растаявший воск и
снова, очистив огонь через три лучины, зажгла свечу.
-- Зри свет в окне!
Он не зрел, ибо пламя моргнуло несколько раз и утонуло в восковой
лунке.
Нет, хромая черная женщина не увезла его обманом и не спрятала; и
последнего сталинского монстра, до сих пор пожирающего все: русскую историю,
развитие науки, человеческие судьбы. Вы породили ЦИДИК, вы и убейте его.
Возможно, после этого и найдете покой.
Академик открыл глаза, голос вдруг потерял скрипучесть.
-- Десятым буду в последний раз... Подайте мне бумагу и ручку...
-- У вас есть секретарь.
-- Да... Позовите ее.
Космач приоткрыл дверь: Лидия Игнатьевна мгновенно стала в стойку, на
подогнутых ногах к ней устремилась аспирантка, из-за их плеч выглядывал
Палеологов -- улыбался и покусывал губу.
Врач приподнялся на кушетке, разодрал глаза.
-- Живой, живой, -- прогудел Космач, глядя на прилизанную аспирантку.
-- Сходи-ка, девица, на улицу да покличь тех извергов, что в телевизор кино
снимают.
-- Зачем? -- изумилась и перепугалась секретарша. -- Академик просил,
ни в коем случае...
-- А теперь зовет к себе! Давай, живо!..
Аспирантка убежала, Лидия Игнатьевна осторожно ступила через порог, и
Палеологов двинулся было к двери.
-- Ну что, изгнал бесов?
-- Ты там-от постой! -- остановил его Космач. -- Покарауль, чтоб никто
без спросу не лез. Тебя потом позовет, сказал.
Тот бы пошел в наглую -- разоблачительная улыбка играла на губах, и
слова соответствующие были заготовлены, но в этот миг в зал вбежали
мобильные, хваткие телевизионщики, кинулись к двери кабинета, и Палеологов
отступил, не тот момент был, людно и шумно. Или не хотел мелькать на экране
в компании умирающего академика?
Камера уже работала, ассистент оператора мгновенно сориентировался,
нашел розетку и включил яркий фонарь. А секретарша стояла на цыпочках,
взгляд тянулся к постели умирающего.
Цидик приподнял руку, шевельнул пальцами, Лидия Игнатьевна понимала все
его знаки, взяла подставку с бумагой и авторучку.
-- Запишите последнюю мою волю, -- оставаясь неподвижным и глядя в
никуда, заговорил академик. -- Хочу, чтобы исполнили ее точно и в полной
мере...
Он пересказывал то, что услышал от Космача, дополняя лишь своим "я", но
звучало все это как выношенное и выстраданное.
Он всегда умел чужое делать своим...
Можно было уходить по-английски, не прощаясь, -- не было желания еще
раз подходить к постели Цидика и, ко всему прочему, невыносимо клонило в
сон. Шел четвертый час утра, а рейс в половине восьмого...
Но в зале торчал Палеологов, от которого так просто не отделаешься...
Космач поднял шубу, направился к двери -- аспирантка отреагировала
мгновенно.
-- Вы уходите?
-- Мне пора... Хочу на воздух, иначе усну.
Она сделала движение, словно хотела заслонить выход.
-- Там сидит этот... подлый молодой человек. Он узнал, кто вы на самом
деле. Все куда-то звонил... От него можно ожидать чего угодно.
-- Отвлеките его как-нибудь.
-- Здесь черный ход. -- Она указала на книжные шкафы. -- Я провожу.
Прямо у подъезда дежурит наша машина. Отвезут в аэропорт.
-- Я вам обязан...
-- Постойте! Я же не приняла у вас билеты!
-- Какие билеты?
-- На самолет! У вас сохранился билет до Москвы? Космач достал оба,
аспирантка торопливо вынула из сумочки ведомость, посмотрела билеты и что-то
вписала.
-- Вот здесь распишитесь, пожалуйста.
-- А что это?..
-- Командировочные расходы. -- Она отсчитывала деньги.
Все это происходило хоть и не у постели умирающего, но в одном
помещении и было совсем неуместно.
-- Мне не нравится, -- пробурчал Космач. -- Не надо денег.
-- Но вас же вызвали? -- Аспирантка округлила глаза. -- Дорога
оплачивается на сто процентов. Академия наук отпустила специальные средства.
-- Вы понимаете, что это плохо? Не по-людски? Она страдальчески
поморщилась, будто расплакаться хотела.
-- Юрий Николаевич, но мне-то что делать? Лидия Игнатьевна обязала...
Куда я дену эти деньги? Вы представляете, что мне будет, если не оплачу?..
-- Ладно. -- Космач расписался. -- Раз так заведено у вас... Выведите
меня отсюда.
-- А вот сюда, за мной!
Аспирантка легко откатила в сторону тяжелый книжный стеллаж, отомкнула
железную дверь и пропустила Космача вперед. Чистенькая ухоженная лестница,
белые плафоны освещения -- ни грязи тебе, ни тенет, как обычно бывает в
черных ходах. Между этажей на раскладном стульчике сидел какой-то человек с
фанерным чемоданчиком на коленях, руки испачканы чем-то белым, лицо
непроницаемое, помертвевшее, будто гипсовая маска.
-- Что вы скажете мне, уважаемая? -- приподнялся он. -- А то я уже
задремал...
-- Слушайте, как вам не стыдно? -- вдруг зашипела аспирантка. --
Академик еще жив, а вы!..
-- Ничего не поделаешь, -- вздохнул тот. -- Такая уж профессия... Когда
вернетесь, принесите мне воды, пожалуйста. Очень пить хочется.
Его просящий голос остался без ответа. Спустились на два пролета вниз,
аспирантка стала отпирать еще одну дверь.
-- Кто это? -- шепотом спросил Космач.
-- Скульптор. -- Недовольно отмахнулась. -- Пришел снять посмертную
маску... Сидит и ждет смерти -- какой кошмар!
Она с трудом открыла замок, но прежде чем отворить дверь, склонилась к
уху и зашептала:
-- Запомните, машина стоит сразу у подъезда, черная "волга", на номере
флажок.
-- Я все понял...
-- Не перепутайте. Счастливого пути, Юрий Николаевич.
-- Прощайте...
-- Наверное, мы еще встретимся.
Тогда на эту фразу он внимания не обратил, подумал, сказано так, для
порядка и вежливости...
Космач оказался в другом подъезде, грязном и закопченном, словно после
пожара. Он вышел на улицу сквозь раздолбанную дверь и понял, что находится
во дворе, а парадное Цидика выходило на Кутузовский проспект -- все
продумано! Палеологов наверняка не знает о черном ходе, и если даже узнает в
последний момент, никак не успеет обогнуть длинный, мрачный дом...
У невысокого крыльца стояла "волга" с урчащим мотором. Водитель, уже не
тот, что вез из аэропорта, услужливо распахнул заднюю дверцу.
-- Прошу.
В полутемном салоне оказался еще один человек, пожилой добродушный
толстяк.
-- Здравствуйте. -- Отодвинулся. -- Садитесь удобнее.
-- Не будете против, я товарища подброшу? -- сказал водитель, трогая
машину. -- Это по пути. Ваш рейс в семь тридцать, город еще пустой, мы
успеем.
-- Подбрасывайте, -- отозвался Космач, в тот миг ничего не подозревая.
-- Я подремлю...
-- Извините, из какого меха ваша шуба? -- спросил попутчик.
-- Волк. -- Он устроил затылок на подголовнике и расслабился.
-- Первый раз вижу. Почему-то у нас в Москве в волчьих шубах не
ходят...
Проводив Космача, как и полагается жене, она немного поплакала, затем
долго молилась перед своими иконками-складнями, просила у Бога благополучной
дороги, добрых попутчиков, встречных и поперечных, и, успокаиваясь, еще раз
поплакала уже легче, радостней, как слепой дождик.
Все ее предки по женской линии испокон веков провожали мужчин в
странствия, давно привыкли, что супруги, отцы и братья куда-нибудь идут,
бегут, плывут, и потому расставание, слезы и молитвы -- дань обычаю и такая
же неизбежность, как пришествие зимы или лета.
Потом спохватилась, чашку, из которой пила Наталья Сергеевна, разбила
об пол, осколки же вместе с ее следами замела и все в печь бросила: гори,
гори, всякая память, да в трубу вылетай.
Весь вечер Вавила просидела за рабочим столом Космача, в уютном кресле,
покрытом собачьей шкурой, -- место его насиживала, чтоб не забыл в дороге
обратного пути. Света не зажигала, смотрела в окно и мысленно бежала за
черной машиной, увезшей Ярия Николаевича и эту черную, хромую женщину.
Молилась тихонько, отгоняла сомнения, но сжималось сердце: ох, не к добру
она явилась с дурным известием. Ни раньше ни позже, знать, чужое счастье
почуяла.
А причина найдется...
На ночь глядя выбрала прямые да гладкие поленья, чтоб и путь был такой,
печь затопила и, встав на колени, долго смотрела в огонь -- сжигала
печаль-тоску и образ соперницы, что стоял перед взором. Но будто глаза и
душу опалила: нет покоя, и тревога воет вкупе с метелью за окнами. Ох,
должно быть, сглазила хромуша или этот фотограф, снял на карточку образ и
тем самым порчу навел.
Помолилась еще раз, уж на сон грядущий, но лишь прилегла на минутку,
сделала вид, что заснула, и тут же встала,
-- Не согрешишь -- не покаешься. Распустила волосы, в посудинку воды
налила, перстень с самоцветом и серебряную ладанку на дно опустила, дверную
ручку омыла, три уголька из печи бросила.
-- Заря грядущая, восставши, озари мя лучами, смой, сними изрок и
порчу, очисти душу от горя и печали.
Лицо умыла, окропила себя с пальцев, остатки выпила. Перстень на палец
надела, ладанку на шею, побрела сонная в горницу, легла на кровать, раскинув
руки.
-- Молодец сонный, именем Дрема, приди-приди, овладей мною, девицей
непорочной. И чтоб спала я под тобою, аки реки спят подо льдом, аки горы под
снегом, аки жена под мужем...
И почувствовала, как коснулся ее век мимолетный сон -- так дневные
птицы спят в разгар лета, когда зори целуются. Тотчас черная машина
понеслась по метельной дороге, завивается снег следом, будто горькая соль,
порошит черные стекла. За ними же самозванка сидит на мягких подушках,
улыбается, таращит черные глазищи на чужого ладу, какие-то мерзкие слова
говорит. И вот захватила своей- клюкой его шею, подтянула к себе и целует,
бесстыжая!
Отринуть бы видение, встать и помолиться, да Дрема придавил к постели,
ласковые свои руки на глаза возложил, на ушко шепчет:
-- Спи, боярышня, сей сон пустой. Не тревожь сердечко вражбой, а как
восстанешь с солнцем, распадутся узы мысленные и немысленные...
И в самом деле, когда проснулась, солнце в замороженном стекле
заиграло, метель улеглась! Бросилась к окну, протаяла ладонью глазок --
Святый Боже! -- простор-то кругом какой и снег искрится, аж глазам больно.
Какой-то бритый старик лопатой дорожку чистит, через всю деревню, а на
плечах его синицы сидят, должно, корма просят...
Вот он к воротам завернул, тропинку пробил к калитке -- неужто в гости
идет? А она простоволосая, неприбранная...
Пока старик с крыльца снег сгребал, Вавила только и успела что косу
заплести, убрать под кокошник, а он не постучал -- коня вывел из стойла,
лыжи надел и к реке направился. Тогда уж без спешки помолилась, умылась и
постель застелила.
Старик потом в окошко стукнул.
-- Юрий Николаевич просил проведать утром. Не бойся, отворяй!
Боярышня дубленку накинула, в сенях засов отбросила.
-- Коль просил, так отворю...
Но открыла немного, глянула в шелку. Старик вроде бы валенки обметал и
обстукивал, сам же искоса Вавилу разглядывал: глаз острый, лукавый...
-- Зовут меня Кондрат Иванович, -- чинно представился. -- На том краю
живу.
-- Да уж видала тебя...
-- Вот и славно. Пустишь погреться, Вавила Иринеевна? Воды вот тебе
принес...
-- Добро пожаловать, -- дверь распахнула. -- Входи.
А он первым делом печь пощупал, топила ли, затем одежины на себе
расстегнул и присел на табурет у порога.
-- Унялся ветер, отлетела ведьмацкая душа, -- разговорить попробовал.
-- Виданное ли дело, с ног валит. По телевизору передали, умер этот
академик, портрет показывали. Я что говорил? Мне все Юрий Николаевич не
верил. А я если что-то скажу по внутреннему велению, непроизвольно, все
сбудется! Вот и про метель. Скопытился академик! Сначала хотели всенародный
траур организовать, мол, по рангу положено, совесть нации скончалась. А я
думаю, как это? Мы что теперь, без совести остались?.. Должно, в Москве тоже
умные люди есть, отменили общий траур, так что флаги спускать не будут.
Вавила отвернулась, тихонечко перекрестилась, однако ни слова не
сказала.
-- Да, вон как природа от его смерти страдала целую неделю и по всему
миру, -- продолжал гость. -- Передают, всю Европу завалило, а также и
Америку. Даже в Австралии будто снегом сыпануло...
Она же села у окна, отстранилась непроизвольно.
-- Хозяина поджидаешь, -- угадал он. -- Да только раньше обеда не жди,
не будет. Автобус из города ровно в четырнадцать часов проходит. Так что ты
тут пока жарь, парь... А будет желание, коня запряжем и встретим.
-- Добро бы...
-- Вижу, не очень-то разговорчивая... Обычай такой у вас или
стесняешься?
-- Думаю...
-- Это хорошо. А я поговорить люблю. Да не с кем! Юрий Николаевич, он
ведь тоже молчун. Пыхтит себе в бороду... Как жить станете?
-- Коль нет нужды, так что говорить?
-- Скажу тебе следующее, дочка, -- завелся Комендант. -- Человек потому
стал человек, что говорить научился. И стал беседы вести. Не первая
сигнальная система, не вторая -- высшая! Речь человеческая.
-- Когда поговорить хочется, Богу молиться надобно, с Ним беседовать.
Кондрат Иванович покряхтел.
-- Так это будет монолог. А хочется, чтобы тебе ответили.
-- Когда у самого рот не закрывается, где же глас Божий слушать?
Свои-то речи слаще.
Старик встал, застегнулся, по привычке капюшон надел, однако снова сел.
-- Любопытно... Выходит, мы Бога не слышим, потому что много говорим?
-- Истинно, Кондрат Иванович.
-- Да... А я, бывает, иногда сам с собой, если не с кем.
-- Немоляка ты, вот и слабнет голова.
-- Это для того чтобы говорить не разучиться, -- без обиды объяснил он.
-- Молчание хоть и золото, но нельзя же без речи человеческой, все-таки люди
мы...
-- Речь дана с Господом разговаривать, се дар Его.
-- Как же, по-твоему, между собой общаться?
Вавила грустно отвернулась к окну.
-- Позришь, и так все видно.
Кондрат Иванович поерзал на табурете.
-- Погоди, погоди... Ты что хочешь сказать? Без вопросов все видишь в
человеке?.. Ну-ну. И что ты увидела? Без вопросов?
-- Совестно сказать... Не смею.
-- Чего-чего? Это что такое у меня на лице, о чем сказать стыдно?
-- Совестно.
-- Пусть так! И что же ты видишь? -- Сказал-то весело, однако
рассмеялся настороженно. -- Что можно увидеть на лице старого разведчика?
-- Непотребно старому человеку о его грехах говорить. Что лишний раз
глаза колоть, ежели самому все ведомо?
-- Нет уж, скажи!
-- Страсти одолевают тебя. -- Вавила подняла глаза. -- Покоя нет, и
оттого тоска смертная. Голову же преклонить, покаяться перед Господом --
гордыня не дает. Одержимый ты, Кондрат Иванович.
-- Вот как! Занятно... И что же делать прикажешь? По вашему обряду?
-- Старики советовали в вериги облачиться и от людей уйти куда-нито.
Или очистишься от скверны и человеком возвратишься, или сгинешь, аки зверь/
Он невозмутимо выслушал, хлопнул себя по коленям и встал.
-- Ну, благодарю за тепло, за слово доброе, Вавила Иринеевна. Пора мне.
-- Не сердись уж на меня, -- сказала она в спину. -- Сам просил.
Избяную дверь старик прикрыл бережно, а сеночной хлопнул от души,
лопату закинул на плечо, как солдат винтовку, и пошел по пробитой траншее,
чеканя шаг.
Вавила же проводила его глазами и опечалилась -- обидела человека. Те
странники, что часто по Тропе бегали и с мирскими жили, обыкновенно учили
оседлых, мол, говорить с ними следует как с ребятами малыми. За слово,
сказанное от сердца, благодарить принято, а в миру все поперек, только
славь, нахваливай да по шерстке гладь; чуть против, чуть по правде, тут и
врага наживешь. Истинно дети!
Однако досадовала она недолго, вспомнила, что и впрямь надо
подготовиться к встрече Ярия Николаевича. Печь растопила, нашла картошку,
капусту квашеную, постные щи приставила варить, а сама от окна к окну и к
часам. Время -- обед, а нет хозяина! И Кондрат Иванович не идет, чтоб коня
запрячь и встретить, должно быть, не отпускает его обида...
Вот уж и щи готовы, и угли дошаяли, пора трубу закрывать, а на тропинке
пусто. Тут еще Серка на крылечке заскулил -- не выдержала, дубленку накинула
и вышла на улицу. Солнце садится за горы, морозец легкий, шаги бы скрипели,
чуткому уху за километр слыхать. Пес отчего-то жмется к ногам, а сам уши
сторожит на дорогу...
Поболее часа простояла, покуда день не догорел, в избу вернулась
грузная от тревоги. Складень поставила, с молитвой остаток свечки зажгла.
-- Николай Чудотворный, пути указующий странникам...
И замолчала -- шаги на крыльце!
Перекрестилась, встала с достоинством и, даже в окошко не глянув,
взялась стол накрывать: нельзя жене показывать, с какой беспокойной страстью
ждала возвращения. Коль есть глаза, сам увидит...
Да что это -- опять старик на пороге, и не смотрит прямо, как прежде,
отводит взор.
-- Видно, на обедешный автобус опоздал Юрий Николаевич. Так теперь к
ночи жди, последний в двадцать три сорок пять проходит.
А две тарелки со щами уже на столе...
-- Садись, Кондрат Иванович, потрапезничаем, -- сказала бесстрастно.
-- Пожалуй, не откажусь. -- Он скинул полушубок. -- Глядишь, и тебе
веселее будет.
Вавила помолилась мысленно, взяла ложку. Старик делал вид чинности,
вроде бы ел со вкусом и не спеша, но видно было, сыт и заталкивает в себя
постные щи помимо воли.
-- Я телевизор с обеда смотрю, -- вспомнил. -- Передали, академик этот
умер, все в порядке. Как говорил, так и случилось! А катастроф не было ни
одной. То каждый день самолеты валятся, а тут хоть бы один упал. Так что...
И осекся. Она же глазом не моргнула, хотя оборвалось сердце.
-- Вкусные у тебя щи, -- соврал, глядя в сторону. -- А я в этом толк
знаю.
Дохлебал, облегченно и с удовольствием облизал ложку.
-- Ну, чаю я дома напьюсь, вечер длинный. А ты, Вавила Иринеевна, не
скучай тут. Если хочешь, телевизор включу. Кино посмотришь или передачу?..
-- Мне и так добро.
-- И не тоскливо?
-- А что же тосковать, коль на мир Божий еще не насмотрелась? -- с
восторженными глазами произнесла она. -- Это старым людям бывает скушно,
ничто уж глаз не радует. А я вон гляжу -- солнце садится, и по снегу красная
дорога от него. Чудо какое! Так бы ступила босыми ножками и пошла, пошла...
Старик присмотрелся, головой покачал. v
-- Да ты и впрямь странница. Столько на лыжах пробежать, по тайге, по
болотам, и еще ей идти хочется.
-- Хочется мне мир посмотреть. Я в книгах читала, есть такая страна
Египет. Туда Матушка Богородица с Сыном своим Младенцем от царя Ирода
убегала. Мне с тех пор страна сия во сне снится. Будто иду я тем же путем,
через пустыню великую, солнышко горячее, земля ровно углями посыпана,
подошвы горят. И гляжу, а на песке-то следочки! Маленькие, Христовыми
ножками оставленные. Я встану на те следы и молюсь, будто на камне. И меня
будто ветром к небу поднимает -- эдак хорошо!.. Сон я сей однажды Ярию
Николаевичу рассказала, а он говорит, нет более следов Христовых, фарисеи да
книжники стадом пробежали и все следы затоптали... Да не поверила я. И так
мне хочется сходить в Египет и самой глянуть. Ну как найду?
Старик и головой помотал, и покряхтел. Затем вынул из кармана сигару,
придвинулся к печке и стал смрад изо рта изрыгать. Потом затушил, окурок
спрятал.
-- Чудесная ты девушка, -- сказал вдруг. -- Я думал, какая-нибудь
дикая, фанатичная кержачка... А ты будто и не земная, теперь таких и нет
нигде. То-то Юрий Николаевич по тебе так тосковал. Имени не называл, но
рассказывал... Я ему все -- что не женишься? Может, съездим куда,
посватаемся? Он все молчал, а однажды говорит, есть у меня невеста,
настоящая боярышня, красавица писаная, лебедь белая. Только на ней женюсь,
никого другого не надо! Так, говорю, женись, что же ты? Годы-то уходят!..
Тут Юрий Николаевич мне и сказал. За ней, говорит, как за царевной-лягушкой,
надо за тридевять земель идти, в тридесятое царство. Но мне покуда пути туда
нет, не могу я, говорит, подданство того царства принять. А жить там без
гражданства нельзя. Не ровня мы с ней, говорит. Она -- боярышня, а я мужик
лапотный, холоп! И засмеялся еще... Тогда я его не понял. Он же чудной, Юрий
Николаевич-то.
-- Спаси Христос, добрый человек. -- Вавила неожиданно встала и
поклонилась ему. -- После слов твоих я и впрямь будто лебедь белая.
-- Ну что ты! -- смутился Комендант. -- Боярышня, а кланяешься... Ты
мне про веру свою расскажи еще. Я кержаков видел, но никак не пойму, как они
молятся? У вас же церквей нет?
-- Нет...
-- А как же вы так? Ни попов, ни церквей?
-- Это все люди придумали, Божьи храмы ставить, попов нанимать, чтоб
служили, а они б токмо внимали. Господь наш Иисус Христос не каменному делу
учил, строительству храмов в душе своей. А более всего молиться учил. Вот мы
и молимся, как первые христиане.
-- Непривычно, конечно... Я был в церкви, там и поют хором, и кадилом
кадят, и водой брызжут. Много всего...
-- У нас тоже поют, когда на камнях молятся.
-- На камнях?
-- Они у нас вместо храмов. -- Ей вдруг начало нравиться его ребячье
любопытство. -- Ежели старцы или старицы выберут камень да помолятся на нем
три дня и три ночи, на нем потом очень уж сладко молиться. Небо открывается
и Господь слышит.
-- Вот как? Чудно... Ну а если камней нет? Бывают же такие места? Одна
тайга, например?
-- Тогда великое дерево рубят и на пне молятся. И стоит он как
твердыня, не гниет, не падает по триста лет.
-- Ну а если пустыня? И ничего нет?
-- В пустыне молиться легко, там ни храмов, ни камней не нужно. В
пустыне сам Христос молился и всю ее намолил от краешка до краешка.
Комендант головой покачал, по колену хлопнул.
-- На все у тебя ответ есть!.. Ты мне о вещах житейских скажи. Вы где
жить-то собираетесь? Когда поженитесь? У нас в Холомницах или еще где?
-- На все воля Божья...
-- Как говорят, на Бога надейся, да сам не плошай. Надо бы подумать,
ведь дети пойдут, школа нужна. -- Он опять припалил сигару. -- Я вот тебе
одну историю расскажу, лично со мной случилась. Ты любишь истории разные
слушать?
-- Люблю, -- обронила она. -- У нас когда странники приходят, много
сказывают историй. Иногда по седьмице сидим да слушаем...
-- Я всю жизнь человеком был государственным, служивым, и вот забросила
меня судьба на Кубу. Есть такая островная страна возле Америки...
-- Знаю, слышала. Там была революция.
-- Во! А ты, оказывается, кое-что знаешь!.. Так я там встретил красивую
девушку и женился. Имя у нее было мудреное, длинное, так я ее звал
по-нашему, Люба. На Кубе там круглый год тепло, как будто все время стоит
июль и зимы совсем нет. Вот мы и поселились в пещере и жить стали, как
первобытные люди. Кругом джунгли, пальмы, бананы растут, птицы поют -- рай
земной, честное слово.
-- Слышала, есть такие места на земле. -- Боярышня вздохнула.
-- А Люба моя так пела! Голос у нее был, как у чайки, звонкий и слыхать
далеко. Я ведь круглыми сутками службу нес, наблюдал за береговой полосой,
смотрел, кто из местных жителей чем занимается... И куда ни пойду, везде ее
слышу, и так мне радостно было. Живем мы с ней так месяц, второй, третий,
все замечательно. Самое интересное, я сначала языка ее не знал, у них свое
наречие было, вроде испанский, а ни слова не поймешь. Да тогда это не важно
было, мы и так понимали друг друга. Звала она меня -- Кондор, это птица
такая, орел. Она запоет, я только одно слово и понимаю, все про меня пела.
Будто она смотрит в небо и видит, как я летаю над головой, и ей хочется,
чтоб взял в когти и унес в пещеру для любви и ласки. Это я потом стал язык
понимать... Я ведь на службе, унести не могу, вот мы и ждем, когда вечер
наступит. А вечера там не то что у нас, короткие и сразу темно делается.
Приду в пещеру, Люба моя ужин приготовит, и мы садимся у костра и едим. Надо
сказать, готовила она прекрасно. Ты вот, наверное, не пробовала морские
продукты? Между прочим, водоросли, ракушки, личинки всякие очень вкусные,
если с умом приготовить. Деликатесы! В лучших ресторанах подают за большие
деньги, а мы каждый день едим. Нравилась мне ихняя кухня, теперь уж никогда
не попробовать... Вот, и так прожили мы полгода, самое лучшее время,
вспоминаю и тоскую. Потом меня переводят на другой остров, служба есть
служба, а с женой мне туда никак нельзя. Я Любе и говорю, мол, скоро уезжаю,
придется тебя оставить на время, как разрешат, так приеду и заберу. Ну, она,
понятное дело, в слезы, говорит, не смогу без тебя жить, зайду в океан и
уйду на дно. Сразу и петь перестала, только ревет белугой -- Кондор,
Кондор!..
-- Неужто ты уехал от нее, Кондрат Иванович? -- ахнула боярышня и
незаметно перекрестилась.
-- Служба ведь, что сделаешь? -- Он вдруг забеспокоился. -- И лет мне
было тогда всего двадцать... Ладно, я тебе как-нибудь потом эту историю
доскажу, время будет. Ты на ночь-то печь истопи, а то у него изба старая,
холодная. Да трубу совсем не закрывай, не то угоришь. Тут у нас с апреля
дачники приезжают, так я устал их по ночам вытаскивать да в чувство
приводить. Жалеют тепло, на горящих углях трубу -- ширк, а потом, как
травленые тараканы...
И вдруг смутился, шумно начал одеваться: вероятно, услышал свои пустые
слова, но, привыкший к их непроизвольному извержению, сказал с порога, так и
не взглянув:
-- Я еще приду попозже коня обряжу. Закрывайся изнутри, заходить не
буду.
Вавила подождала, когда он коня обрядит да уйдет, задвинула на двери
засов, лампочки везде выключила. И когда привыкла к неяркому свету от
уличного фонаря и стала различать предметы в избе, принесла свечку,
прикрепила к рамному переплету, затем от спички одну лучину зажгла, от нее
вторую и лишь от третьей затеплила фитилек.
-- Зри свет в окне!
Огарок свечи, катанной из воска, прежде горевший перед иконками ярко и
ровно, здесь вспыхнул с копотью и треском, после чего пламя упало, сжалось
до горошины и замерло на кончике фитиля. Тогда она хладнокровно сорвала
пальцами этот светлячок вместе с нагаром, слила на пол растаявший воск и
снова, очистив огонь через три лучины, зажгла свечу.
-- Зри свет в окне!
Он не зрел, ибо пламя моргнуло несколько раз и утонуло в восковой
лунке.
Нет, хромая черная женщина не увезла его обманом и не спрятала; и