Страница:
Но в чем Очкарик был в точности прав, так в том, что нечего хоть когда-нибудь давать себе слабину. Говори все как есть и получай свое, что бы ни заслужил, и не давай выставлять себя всяким клизьмам, как им хочется, и никогда не лишай себя права и возможности смотреть кому хошь, хоть друзьям, хоть недрузьям, в глаза открытыми зенками!
Я начинал набираться злости.
Очкарик продолжал:
— На самом же деле была самая обыкновенная хулиганская потасовка. И даже не обыкновенное хулиганство, а похуже. Потому что в кинотеатр были вынуждены вызвать милицию и прекратили фильм. Вот до чего дошло!
Очкарик снова помолчал, вперив во всех свои очки.
— Но и это, к сожалению, не все. — Очкарик еще помолчал, потом набрал воздуху и почти закричал тонким, словно бы рыдающим голосом: — Самое отвратительное, что Кузнецов, стараясь увильнуть от ответственности, сделал, — выбросил — в плевательницу! — свой комсомольский билет!
Ребята зашевелились и не зашумели — никто и не зашептался — а так было, словно рокот какой пронесся по классу. Очкарик обвел парты очками, видно удостоверяясь, здорово ли сумел все преподнести. Вот гнида! Ведь и не врет, а врет! От какой это ответственности я хотел улизнуть? И не выбросил, а попробовал спрятать, и не в плевательницу, а...
Очкарик надменно уставился стеклами в меня:
— Так было, Кузнецов? Чего молчишь? Встань, когда с тобой разговаривают!
Смотри-ка ты, как раздухарился, рахит! Посмел бы он так со мной говорить не при глазетелях, а один на один! Как же, держи карман шире: когда до собрания разговаривал, ни о чем подобном небось и не помянул и вообще постарался побыстрее разговор скрутить, — только и успел подумать я, а надо было уже отвечать.
А что мне было ответить?
Что вспомнил Шурку Рябова и решил ни за что не позорить этот же свой билет и вообще, комсомол? Как же, поймет тебе вшивый-вонючий Очкарик, оратель и бо'тало-трепло, такие вещи!
— Ну, так, — сказал я, против воли вставая. Молчание в классе стало прямо тишайшим. Только Титаренко удрученно махнул рукой:
— Эх!
Голос Очкарика сделался с прозвенью:
— И это тогда, когда тысячи и тысячи юношей и девушек отдали жизнь за то, что у них был обнаружен комсомольский билет, и они считали позором для себя с ним расстаться и предпочли мучительную смерть, когда десятки тысяч комсомольцев стояли насмерть за честь комсомольского имени и билета, когда герои краснодонского подполья переносили нечеловеческие пытки, когда с именем великого вождя советского народа Иосифа Виссарионовича Сталина погибла легендарная комсомолка Зоя Космодемьянская и другие! Комсомольский билет всегда и для всех был символом комсомольской преданности и стойкости! Для всех, кроме, конечно, Виктора Кузнецова!
Очкарь опять состроил паузу и торжественно-грозную мину.
— Помимо всего прочего, недавно еще обнаружилось, что Кузнецов и начал свою дезорганизаторскую деятельность с того, что прямо обманул комсомол. Как какой-нибудь двурушник и диверсант, тихой сапой просочившись в наши ряды! Когда его принимали в комсомол, он скрыл от товарищей, что ему совсем не исполнилось четырнадцати лет.
Сам-то ты, сука, предатель! Вредитель! — чуть было не крикнул я. Если так рассуждаешь! Я честно шел! Ведь это же надо? И как только дотункался-то?
Но я сдержался, понимая, что надо терпеть, криком тут не возьмешь и не поможешь. Да и по тому, как удовлетворенно кивнул головой Изька Рабкин, я понял, что это уже его работа: он ведь при Очкарике главным промокашкоедом. Ел, ел и выел! Ох же ты вша тихая, тифозная!
Очкарик снова замолк, готовя последний залп:
— Поэтому школьный комитет принял решение исключить Виктора Кузнецова из комсомола!
— Теперь кто хочет высказать свое мнение? — спросил Очкарик, когда немного поутихло.
— А чего говорить? Все ясно. Нам такое не приснилось и во сне! — зло крикнул десятиклассник Перелыгин.
— Я все-таки скажу, — поднялся Изька Рабкин. — Действительно, не место таким Кузнецовым в нашем советском комсомоле, особенно сейчас, когда весь наш народ напрягает все силы для борьбы с таким жестоким врагом!
Я аж задохнулся. Ах ты гнида какая! Дойдет дело до дела, сам-то в лучшем случае в писари и подашься! Протокольчики сочинять. Проверено: за четыре года ни разу не видели ни на реке, ни на торфе, ни на картошке: вечно записочка от мамочки — болен, сопельки у него. Буся несчастный! Был перед самой войной такой фельетон пропечатан, «Бусина мама» назывался, про маханшу какого-то скрипача-трепача Буси Гольдштейна, которая везде совалась за своего сыночка и даже с правительством из-за грошей за концерты Бусенькины торговалась — не краснела; отец нам с матерью читал. И этот такой же киндер. Изя! А туда же! А прищучат — еще ко мне же и побежишь: спрячь — не выдай...
Мне захотелось плюнуть на все, встать и уйти; мне здесь ничего не светило. Да я так бы и сделал, если бы Сашко Титаренко не съязвил по привычке даже в этот, ни для кого, поди, не смешной момент:
— А ты що — фашистьский комсомол бачив?
Кто-то прыснул, а у меня чуток отлегло.
Слово взял Павлик Сухов, еще один десятиклассник. Его любила вся школа, он был парень толковый и справедливый. Этого стоило послушать.
— Рабкин тут, конечно, глупость сморозил. Пусть. Но совесть, Кузнецов, действительно надо знать! Я поддерживаю предложение об исключении.
У меня на лице кожу будто стянуло, видно, кровь отошла, и сделалось мне безысходно стыдно и тоскливо. Черт с ними, с дурацкими Очкарикиными пустопорожними-пустозвонскими всякими красивыми словесами, пусть они мне будут что глухому колокольный звон, но в чем-то и он, наверное, прав? — я и сам чувствую, особенно после Павликиного выступления.
Встал Рудка Шадрин из параллельного б-класса:
— Правильно, я тоже за. А то больно много мнит об себе, к нему и не подойди. Задавало!
— Не болтай, чего не знай, пшкям баш!* — крикнул Мустафа, который все время ерзал, как на угольях.
— Сам ты заткнись! — рявкнул на него бас кого-то из старшеклассников.
— Ну, по-моему, все ясно? Других предложений нет? Тогда голосуем. Кто... — начал Очкарик.
— А ты-то, Кузнец, сам-то чего же молчишь?! — перекрыл его Витька Бугай.
— А что я буду говорить? — поднял на него глаза я.
— Он даже разговаривать не желает! — оба враз вспорхнулись. Изька и Рудка Шадрин.
— Ось як обрадели! Чи у обоих зараз прибыло? — Сашко, видно, заимел большой зуб на Изьку Рабкина и решил не давать ему покою-житья.
— Тише, давайте без неуместных шуточек, — продолжал Очкарик. — Приступаем к голосованию.
— Одну минуточку. Тогда разрешите, может быть, все-таки высказать некоторые соображения и мне? — поднял, как школьник, руку Семядоля, Семен Данилович, дир-директор.
— Больше бы большего я желал не выступать на этом собрании, — начал Семядоля. — Я надеялся, что комсомольская организация школы, то есть вы все, сами в состоянии серьезно и вдумчиво разобраться в поступке своего товарища и правильно решить его судьбу. Исключение из комсомола — такая мера, которая может раз и навсегда определить жизнь человека, даже целиком зачеркнуть, сломать ее. Вам, по молодости ваших лет, это трудно почувствовать, но те, кто с глубоким сознанием ответственности подошли к собственному вступлению в Коммунистический Союз молодежи, сумеют хотя бы понять умом, что настолько же — и куда более, поскольку сопряжен с мучительными переживаниями и тяжелыми для человека обстоятельствами, — серьезен и факт ухода из союза. Я не слишком заумно для вас говорю? — как всегда неожиданно, улыбнулся Семядоля.
— Нет! — разом грохнуло полкласса. Семядолину манеру на уроках как бы раздумывать вслух, словно для себя самого, все знали, все любили, все к ней привыкли и все его понимали, как бы уж там он ни мудрил. Знамо дело — просто потому, что толком слушали.
— Очень важно, чтобы вы поняли существо вопроса, невзирая ни на какие сложности. А скажите, все ли в поведении и поступках Кузнецова вам так абсолютно ясно, как о том сказали Перелыгин и Хохлов? Рабкин и Сухов тоже? Прошу только меня правильно понять: я вовсе не хочу предварять или оспаривать вашего решения, каким бы оно ни состоялось. Это ваше суверенное, самостоятельное право, внутреннее дело вашей организации. Но добиться от вас, чтобы вы вынесли свое решение с полным и ответственным сознанием правильно и честно выполненного долга, я считаю для себя непременной обязанностью. Как педагога, как коммуниста.
Семядоля по привычке снял и протер очки, потом продолжал:
— Лично для меня не все так очевидно в поведении Виктора Кузнецова. Может быть, я и сам тоже допустил ошибку, не побеседовав с ним предварительно перед сегодняшним собранием, а передоверив это секретарю комсомольской организации. Ну, например: имеем ли мы основание не доверять утверждению Кузнецова, что он стал зачинщиком драки не из хулиганских побуждений? Насколько я знаю Виктора, такое вполне в его характере. Совершенно не разобрались мы и в том, что Хохлов здесь перед нами истолковал как злостный и предумышленный обман. Скажите, Витя, вы проставили в анкете вымышленную дату рождения?
— Нет! — вскинул голову я. — Хотя я не помню...
Ребята неодобрительно зашумели на мое сомнение.
— Мне незачем было врать! — добавил я и снова опустил голову.
— Ну, хорошо, попробуем проверить с другой стороны. Скажите, Володя, вы: о том, что Виктор раньше положенного по Уставу срока вступил в комсомол, вы узнали из его же анкеты либо учетной карточки?
— По комсомольскому билету.
— И там проставлена действительная дата рождения Кузнецова?
— Да.
Изька Рабкин чуть заметно передернул плечиком: дескать, чего против себя-то самого говоришь, дурило, мог и брехнуть что-нибудь, кто тебя проверит? Но Очкарь, подумав-помолчав, подтвердил:
— Да.
Хорошо, что в открытую-то свистеть еще не научился хоть, потрох!
— Ну, вот видите? — продолжал дир. — Значит, это скорее не Кузнецова, а ваше собственное упущение; вы обязаны были как секретарь организации проконтролировать; ваш собственный комсомольский стаж, ваш опыт, видимо, минимум на два года больше, чем у Виктора. Да и даже в горкоме вээлкаэсэм, в столе учета, как я понимаю, не обратили внимания. Ну, а выяснить мотивы, исходя из которых Кузнецов решился раньше положенного времени вступить в комсомол, вот и предстояло сделать нашему с вами собранию, коль скоро уж такой необычный вопрос возник. — Он опять протер очки и стал говорить дальше. — Еще менее ясны мотивы безобразного поступка Кузнецова со своим комсомольским билетом. Да, все было им сделано до отвратительного глупо, почти мерзко, только вряд ли он при этом руководствовался одним лишь трусливым желанием избегнуть ответственности. Такое вряд ли на него похоже, правда?
— Юк! — выпалил Мустафа, на которого Семядоля как раз смотрел, будто обращаясь именно к нему.
— Что юк, Мустафин? — снова неожиданно рассмеялся дир. — Нет, не похоже или нет — похоже? Бар или юк?
— Бар!
Все похохотали, но как будто нехотя, словно помимо воли отвлекшись от дел.
— Акча бар — Пирма гуляем, акча ёк — Орда сидим! — выкрикнул все-таки кто-то из ребят.
Семядоля продолжал:
— Витя Кузнецов — мальчик со сложным и незаурядным характером. Подобные натуры часто очень противоречивы в своих действиях и поступках, и в самой такой противоречивости еще ничего ни удивительного, ни плохого нет. Десятиклассники помнят, вероятно, — у Маяковского: тот, кто постоянно ясен, тот, по-моему, просто глуп? Тот из вас, кто будет когда-нибудь изучать диалектический материализм, — а вообще-то говоря, комсомольцам следовало бы специально заниматься изучением теоретических основ партии, которая ими руководит, — узнают, что единство противоречий и борьба противоположностей составляют существо любого явления в природе и обществе и являются движущей силой развития. В той или иной степени противоречив и характер любого из вас, из всех нас, — уж поверьте мне, как бы вам такое ни показалось странным. И дело в том, какое или какие из противоборствующих качеств берут верх. А это в огромной степени зависит от обстоятельств и среды, то есть в данном случае, в случае с вашим товарищем Виктором Кузнецовым, — от вас. От нас. Поверим мы в лучшее в нем, поддержим, поможем разобраться — и не исключено, что то лучшее станет у Кузнецова главной чертой характера; оттолкнем от себя, бросим на произвол судьбы одного — вполне возможно, что при таком положении вещей верх в характере и судьбе Кузнецова возьмут как раз нежелательные, худшие стороны. Но, может быть, мы уже поздно спохватились, может быть, душа Виктора Кузнецова настолько поражена всяческими язвами, что уже необходимо лишь хирургическое вмешательство? Кроме того, Кузнецов существует не только сам по себе, но и в нашем коллективе: а возможно также, что для коллектива его присутствие нежелательно больше, как некоего злокачественного образования, которое необходимо лишь отсечь? Вот все эти вопросы, мне кажется, вы и должны были бы сегодня всесторонне и внимательнейшим образом рассмотреть и решить. Между тем собрание и самого-то Кузнецова не выслушало еще как следует, не было ему задано ни одного вопроса на темы, о которых я только что говорил...
— За язык нам его тянуть, что ли? — крикнул Перелыгин.
— Вас, Перелыгин, однако, кто-то все время тянет же за язык? С Мустафиным и Титаренко вместе, — опять улыбнулся Семядоля.
— Ось як! А мени-то за що? — тут же обрадел Сашко.
— Ладно, ладно. Хватит уже, — осадил его дир. — Я имею несколько замечаний также и к порядку организации и ведения нашего собрания. Каюсь, видимо, здесь найдется большая доля и моей вины. Но сейчас я выступаю перед вами не только как директор, так или иначе несущий ответственность за любую сторону жизни школы, в том числе и за работу школьной комсомольской организации, но и как коммунист, рекомендовавший Кузнецова в комсомол.
По партам прошел шумок, Очкарик состроил мину удивительного удивления, и даже у меня брови сами поднялись.
— Нет, я не оговорился, Хохлов и Кузнецов. Я не вписывал официальной рекомендации в его заявление-анкету, но я прекрасно помню, что именно я, и, видимо, первым рекомендовал Виктору подумать о вступлении в комсомол. Свое личное отношение ко всему с ним случившемуся я смогу позже высказать, если потребуется. Если вы мне позволите. Но и сейчас считаю своим долгом сказать, что не раскаиваюсь в той своей неформальной рекомендации, не считаю ее ошибочной и не отказываюсь от нее. Поэтому для меня совершенно непонятно, почему на собрании не выступил ни один из дававших ему рекомендации, хотя рекомендующий, насколько мне известно, несет полную моральную ответственность за своего, так сказать, протеже, согласно самого и вашего Устава...
— Я скажу. Я только думал, что прежде он сам скажет, — пробасил тезка, Витька Зырянов.
— Товарищи, однокашники, одноклассники Кузнецова тоже, видимо, чего-то ждут? Из них здесь тоже никто не выступил. Или нет у него здесь товарищей?
— Есть!
— Есть!
Это крикнули почти разом Мустафа и который-то из Горбунков.
— Ну что же, лучше позже да лучше, — улыбнулся Семядоля. — Еще одно, частное замечание, которое я считаю необходимым сделать. Почему вы, Володя, сочли возможным доложить собранию, что школьный комитет принял решение об исключении Виктора Кузнецова из комсомола? Насколько я помню, комитет у нас состоит из трех человек, а Лешу Костырева мы больше месяца назад проводили в Красную Армию. Комитет в таком составе просто неправомочен, нужны довыборы. А вам бы, Володя, я очень не рекомендовал привыкать отождествлять и почитать собственное единоличное решение и мнение за мнение и решение самого коллективного органа. Принцип коллегиальности руководства как составная, но неизымаемая часть демократического централизма, руководящего принципа организационного строения комсомола, тоже прямо заложен в вашем Уставе. Так?
— Я же не один! — вскинулся Очкарик. — А Рабкин? — Ни вы, ни Рабкин, каждый в отдельности и даже оба вместе, не являетесь еще комитетом комсомола. Школьный комитет, как постановили на последнем отчетно-выборном собрании ваши товарищи, должен состоять из трех человек. А решение общего собрания должно быть для вас законом. Есть у вас гарантия, что неизвестный вам третий член комитета Икс или Игрек, допустим Сухов или Зырянов, непременно целиком и полностью разделит вашу точку зрения и совершенно не может на нее своими какими-то, вам не пришедшими на ум доводами и соображениями, повлиять?
Здорово принялся за него дир-директор. Пух и перья! И разговаривал прямо как со взрослыми. Мне вроде бы было не до всяких сторонних мыслей, не до жиру — быть бы живу, судьба же висела на волоске, да и то подумалось, что Семядоля Очкарику построил целую воспитательную политику.
А дир продолжал:
— И еще. Когда с вами и со мной беседовал участковый уполномоченный товарищ... — Семядоля достал записную книжку, сшитую из школьной тетрадки, и порылся в ней, — товарищ Калашников, он нам с вами специально ведь сказал дословно почти так: билет выбросил, видать, потому, что стыдно стало — комсомолец, а замешан в таком неприглядном деле; стыд оказался сильнее боязни наказания, вот и отчебучил первое, что только пришло в голову, иначе бы не решился, остерегся бы хуже для себя же сделать. Почему вы никак не поставили собрание в известность о том? Причем это не частное мнение, а официальная информация официального лица. В своих привязанностях и антипатиях вы, разумеется, вольны, но как комсомольский руководитель в решении дел организации и любого ее члена обязаны быть предельно объективны. В данном случае вы вели себя непринципиально, по-видимому даже нечестно, о чем я считаю нужным сказать вслух. О том, как вы неправомерно истолковали за преднамеренный обман комсомола вступление Кузнецова в союз прежде чем исполнилось четырнадцать лет и обескуражили, ввели в сомнение всех нас, я уже упоминал...
Вот тут и началось.
Едва Семядоля кончил, первым ринулся Витька, тезка, Бугай:
— Дай мне слово!
— Погоди, дай я! — Мустафа ни у кого никакого слова и не спрашивал, а прямо выскочил к столу.
Очкарик после Семядолиного выступления сидел совсем припухший, но когда увидел Мустафу, не выдержал и закричал:
— А ты, Мустафин, вообще не имеешь права присутствовать на собрании! Ты еще никакой не комсомолец.
— Сам ты никакой, а я какой! Кузнец — трус, говорил? Он один со всей шпаной дерется! Манодя Монахов только. Вот теперь я и сам все сказал! Пусть еще Горбунок скажет!
— Который? Они оба на одну физиомордию, — посгальничал кто-то из десятиклассников, сидящих на Камчатке.
— Пускай тот выскажется, который у них групкомсорг в классе.
— Ты дашь мне слово наконец? — рявкнул на Очкарика Витька Бугай.
— Хохлов, ведите же собрание! — опять повысил голос Семядоля.
А Очкарик вел себя, как мешком ударенный. Будто не меня исключали, а его. При Семядолиных словах он вроде бы все-таки опамятовался и сказал:
— Слово имеет Зырянов из десятого класса.
Бугай не стал выходить к столу, а пошел прямо с места:
— Я за Кузнецова ручался и ручаюсь! А пусть он все-таки толком объяснит, что и как было, и почему он так поступил.
Бугай сел. Вовка Горбунок смотрел на меня прямо как умоляющий, а потом сказал:
— Давай, Кузнечик. Давай!
Вставать на этот раз было даже страшнее, чем в первый. Еще когда выступил Семядоля, у меня потихоньку свербило в узгочках глаз, у переносья. Не то чтобы мне было так уж жалко себя, обиженного. Но я тоже так считал, что накажи как угодно, но за то, в чем действительно виноват. А то навешают всех собак... Мне пришлось напрягать глаза и скулы, удерживаться из последних своих силенок, чтобы прилюдно не расплакаться. Но я вытерпел все-таки, снова рассказал все от начала и до конца, с объяснениями, которые у меня требовали, только очень медленно и с трудом поворачивал языком. Лишь о вступлении в комсомол не стал ничего говорить; по-моему, после Семядоли и так было ясно, да и как тут будешь говорить? Что, мол, хотелось стать хоть чуточку похожим на Шурку Рябова? Так ребята, услышав, просто засмеют, скажут, поди: сравнил ж... с пальцем и божий дар с яичницей...
— К Кузнецову вопросы будут? — повел свое дело Очкарик.
— Кто все-таки был с тобой? — спросил кто-то.
— Тебе-то что? Хочешь, чтобы и еще кому-нибудь влетело? — за меня ответил ему мой тезка.
О вступлении меня тоже не допрашивал никто: видать, и впрямь всем все на этот счет было ясно. Потом вышел Ленька Горбунок:
— Тут Шадрин из «б» высказался, что Кузнец... Кузнецов то есть, зазнайка, задаваха и выбражуля. Ничего подобного! Наш класс, и комсомольская группа тоже, знают его как настоящего товарища. В общем. И любят...
— А велика ли у вас группа-то? Вы да он, — хохотнул Перелыгин.
— Пускай! И я тебя, Передрыгин, Перелыгин то есть, не перебивал — ты меня не перебивай!..
Ребята грохнули.
— Я те покажу Передрыгина, выйдешь вот! — пробурчал Перелыгин.
— Ты сначала разберись, который из них который! Они вдвоем-то тебя как бобика делают, — хохотал Витька Бугай.
— Хватит! — Очкарик заколотил ручкой по графину. Ожил, видать. Горбунок продолжал:
— Только вот зря последнее время Кузнецов от нас отшатнулся, больше со своим Мамаем одним... с Германом Нагаевым то есть. Но если уж Кузнеца исключать, то и нас надо исключать тоже, хоть мы и не дрались. А задавало не он, а быстрее задавало сам Очка... Хохлов то есть!
Ребята еще раз грохнули. Тогда опять поднялся Семядоля и снова заговорил, но с места:
— Я бы хотел, чтобы вы все-таки были посерьезнее. И совсем уже не хотел, чтобы кто-то из Кузнецова сделал бы героя! Это ему повредит ничуть не меньше, чем всякое другое необдуманное ваше решение. Не забывайте, что при всем при том никто иной как именно он учинил безобразную драку в общественном месте и так по-варварски обошелся со своим главным комсомольским документом!
Он, видимо, спохватился, что с его легкой руки все теперь пойдет совсем не так, как положено.
Слово попросил Павлик Сухов:
— Никакой он, конечно, не герой, и никто с ним как с писаной торбой носиться не собирается. Но после того, что здесь было сказано, в том числе и им самим, кое-что стало намного яснее. Никакой он, во всяком случае, и не преступник, каким казался сначала. Каким его выказали... Дурак еще просто! Я снимаю свое предложение.
— Совсем? — почему-то спросил Очкарик.
— Что — совсем? А-а... Предлагаю строгий выговор с занесением в учетную карточку. Заслужил!
Следом слово взял Перелыгин. На этот раз он встал и подошел к столу:
— Вы, Семен Данилович, правильно сказали, что нечего строить из Кузнецова всякого героя. И что разбираться надо — тоже правильно. Только тут разбирайся не разбирайся, все равно ясно. Что он сделал с билетом? Я по-прежнему за то, чтобы исключить.
Семядоля сказал ему с места:
— Я, повторяю, не намерен предварять никакого вашего решения. Вот взвесите различные «за» и «против», столкнутся мнения и аргументы — и решайте.
Последние слова Семядоли и выступление Перелыгина-Передрыгина, видимо, опять поднатырили Очкарика, и он, почувствовав какую-то опору, дал сам себе слово. Говорил он медленно, вроде моего же, видно набравшись, как ему казалось, огромной смелости и решимости, даже побледнел и обращался к одному Семядоле, словно отваживаясь именно с ним воевать:
— Я не согласен с вами, Семен Данилович. Всякие выходки Кузнецова начались давно. Еще в пионерском лагере он...
— Еще про что вспомнишь?
— Вот именно. Ты про детсадик давай! — перебили его сразу двое.
— Подождите! И последний, вернее предпоследний случай, с преподавателем военруком Араслановым, про который сплетничает вся школа, — настырно гнул свою линию Очкарик. — Я вспоминаю об этом потому, что и раньше он проявил себя морально и идейно нестойким! Его поступок с комсомольским билетом...
— Кончай начинать канителить волынку! — рявкнул на него Витька Бугай. — Это мы уже слыхали. Тех же щей да пожиже влей. Голосуй давай — все сказано!
И снова Очкарик будто спекся. Поначалу, когда он повел свое «идейно-морально», ребята притихли, будто придавленные. Я и сам каким-то задним умом, что ли, думал о том, что в чем-то Очкарик, видимо, до страшного прав, что, может, все-таки проявилось в моих делах против всякой моей воли что-то такое, чуть ли не антинародное и контрреволюционное, чего я и сам не пойму. Но стоило на него так запростяк рявкнуть Бугаю — и стало ясно, что все это ерунда, ерундовская ерундистика, что, может, в чем-то Очкарик и прав, потому что наколбасил-то я действительно сверх всякой меры, да врет в самом главном. И какие бы он там правильные, в общем, слова ни говорил, ребята не верили ему, потому что тоже, видно, ни на грош не верили в него самого и не любили всю такую его «правильность». Что бы он тут ни пел теперь, даже самую расправду, ему все равно, говоря по-французски, было не про ханже.
Однако все-таки удивительно, что Очкарик рискнул поспорить аж с Семядолей. Чтобы такой-то хлюпик, слюнтяй, слизняк — клизьма, одним словом, да так осмелел?.. Я подумал тогда, что что-то, видно, меняется или изменилось в нем; похоже, накнокал — тьфу! — совсем я забылся опять, сыплю всякими разными словами как горохом — сыскал в себе какую-то силу. Правоту свою сноровляется теперь отстаивать? Да нет, его правота всегда — как в каком-то довоенном, беспроигрышном, что ли, его называют займе: может, выиграть и не выиграешь, но уж проиграть-то точно не проиграешь...
Я начинал набираться злости.
Очкарик продолжал:
— На самом же деле была самая обыкновенная хулиганская потасовка. И даже не обыкновенное хулиганство, а похуже. Потому что в кинотеатр были вынуждены вызвать милицию и прекратили фильм. Вот до чего дошло!
Очкарик снова помолчал, вперив во всех свои очки.
— Но и это, к сожалению, не все. — Очкарик еще помолчал, потом набрал воздуху и почти закричал тонким, словно бы рыдающим голосом: — Самое отвратительное, что Кузнецов, стараясь увильнуть от ответственности, сделал, — выбросил — в плевательницу! — свой комсомольский билет!
Ребята зашевелились и не зашумели — никто и не зашептался — а так было, словно рокот какой пронесся по классу. Очкарик обвел парты очками, видно удостоверяясь, здорово ли сумел все преподнести. Вот гнида! Ведь и не врет, а врет! От какой это ответственности я хотел улизнуть? И не выбросил, а попробовал спрятать, и не в плевательницу, а...
Очкарик надменно уставился стеклами в меня:
— Так было, Кузнецов? Чего молчишь? Встань, когда с тобой разговаривают!
Смотри-ка ты, как раздухарился, рахит! Посмел бы он так со мной говорить не при глазетелях, а один на один! Как же, держи карман шире: когда до собрания разговаривал, ни о чем подобном небось и не помянул и вообще постарался побыстрее разговор скрутить, — только и успел подумать я, а надо было уже отвечать.
А что мне было ответить?
Что вспомнил Шурку Рябова и решил ни за что не позорить этот же свой билет и вообще, комсомол? Как же, поймет тебе вшивый-вонючий Очкарик, оратель и бо'тало-трепло, такие вещи!
— Ну, так, — сказал я, против воли вставая. Молчание в классе стало прямо тишайшим. Только Титаренко удрученно махнул рукой:
— Эх!
Голос Очкарика сделался с прозвенью:
— И это тогда, когда тысячи и тысячи юношей и девушек отдали жизнь за то, что у них был обнаружен комсомольский билет, и они считали позором для себя с ним расстаться и предпочли мучительную смерть, когда десятки тысяч комсомольцев стояли насмерть за честь комсомольского имени и билета, когда герои краснодонского подполья переносили нечеловеческие пытки, когда с именем великого вождя советского народа Иосифа Виссарионовича Сталина погибла легендарная комсомолка Зоя Космодемьянская и другие! Комсомольский билет всегда и для всех был символом комсомольской преданности и стойкости! Для всех, кроме, конечно, Виктора Кузнецова!
Очкарь опять состроил паузу и торжественно-грозную мину.
— Помимо всего прочего, недавно еще обнаружилось, что Кузнецов и начал свою дезорганизаторскую деятельность с того, что прямо обманул комсомол. Как какой-нибудь двурушник и диверсант, тихой сапой просочившись в наши ряды! Когда его принимали в комсомол, он скрыл от товарищей, что ему совсем не исполнилось четырнадцати лет.
Сам-то ты, сука, предатель! Вредитель! — чуть было не крикнул я. Если так рассуждаешь! Я честно шел! Ведь это же надо? И как только дотункался-то?
Но я сдержался, понимая, что надо терпеть, криком тут не возьмешь и не поможешь. Да и по тому, как удовлетворенно кивнул головой Изька Рабкин, я понял, что это уже его работа: он ведь при Очкарике главным промокашкоедом. Ел, ел и выел! Ох же ты вша тихая, тифозная!
Очкарик снова замолк, готовя последний залп:
— Поэтому школьный комитет принял решение исключить Виктора Кузнецова из комсомола!
— Теперь кто хочет высказать свое мнение? — спросил Очкарик, когда немного поутихло.
— А чего говорить? Все ясно. Нам такое не приснилось и во сне! — зло крикнул десятиклассник Перелыгин.
— Я все-таки скажу, — поднялся Изька Рабкин. — Действительно, не место таким Кузнецовым в нашем советском комсомоле, особенно сейчас, когда весь наш народ напрягает все силы для борьбы с таким жестоким врагом!
Я аж задохнулся. Ах ты гнида какая! Дойдет дело до дела, сам-то в лучшем случае в писари и подашься! Протокольчики сочинять. Проверено: за четыре года ни разу не видели ни на реке, ни на торфе, ни на картошке: вечно записочка от мамочки — болен, сопельки у него. Буся несчастный! Был перед самой войной такой фельетон пропечатан, «Бусина мама» назывался, про маханшу какого-то скрипача-трепача Буси Гольдштейна, которая везде совалась за своего сыночка и даже с правительством из-за грошей за концерты Бусенькины торговалась — не краснела; отец нам с матерью читал. И этот такой же киндер. Изя! А туда же! А прищучат — еще ко мне же и побежишь: спрячь — не выдай...
Мне захотелось плюнуть на все, встать и уйти; мне здесь ничего не светило. Да я так бы и сделал, если бы Сашко Титаренко не съязвил по привычке даже в этот, ни для кого, поди, не смешной момент:
— А ты що — фашистьский комсомол бачив?
Кто-то прыснул, а у меня чуток отлегло.
Слово взял Павлик Сухов, еще один десятиклассник. Его любила вся школа, он был парень толковый и справедливый. Этого стоило послушать.
— Рабкин тут, конечно, глупость сморозил. Пусть. Но совесть, Кузнецов, действительно надо знать! Я поддерживаю предложение об исключении.
У меня на лице кожу будто стянуло, видно, кровь отошла, и сделалось мне безысходно стыдно и тоскливо. Черт с ними, с дурацкими Очкарикиными пустопорожними-пустозвонскими всякими красивыми словесами, пусть они мне будут что глухому колокольный звон, но в чем-то и он, наверное, прав? — я и сам чувствую, особенно после Павликиного выступления.
Встал Рудка Шадрин из параллельного б-класса:
— Правильно, я тоже за. А то больно много мнит об себе, к нему и не подойди. Задавало!
— Не болтай, чего не знай, пшкям баш!* — крикнул Мустафа, который все время ерзал, как на угольях.
— Сам ты заткнись! — рявкнул на него бас кого-то из старшеклассников.
— Ну, по-моему, все ясно? Других предложений нет? Тогда голосуем. Кто... — начал Очкарик.
— А ты-то, Кузнец, сам-то чего же молчишь?! — перекрыл его Витька Бугай.
— А что я буду говорить? — поднял на него глаза я.
— Он даже разговаривать не желает! — оба враз вспорхнулись. Изька и Рудка Шадрин.
— Ось як обрадели! Чи у обоих зараз прибыло? — Сашко, видно, заимел большой зуб на Изьку Рабкина и решил не давать ему покою-житья.
— Тише, давайте без неуместных шуточек, — продолжал Очкарик. — Приступаем к голосованию.
— Одну минуточку. Тогда разрешите, может быть, все-таки высказать некоторые соображения и мне? — поднял, как школьник, руку Семядоля, Семен Данилович, дир-директор.
— Больше бы большего я желал не выступать на этом собрании, — начал Семядоля. — Я надеялся, что комсомольская организация школы, то есть вы все, сами в состоянии серьезно и вдумчиво разобраться в поступке своего товарища и правильно решить его судьбу. Исключение из комсомола — такая мера, которая может раз и навсегда определить жизнь человека, даже целиком зачеркнуть, сломать ее. Вам, по молодости ваших лет, это трудно почувствовать, но те, кто с глубоким сознанием ответственности подошли к собственному вступлению в Коммунистический Союз молодежи, сумеют хотя бы понять умом, что настолько же — и куда более, поскольку сопряжен с мучительными переживаниями и тяжелыми для человека обстоятельствами, — серьезен и факт ухода из союза. Я не слишком заумно для вас говорю? — как всегда неожиданно, улыбнулся Семядоля.
— Нет! — разом грохнуло полкласса. Семядолину манеру на уроках как бы раздумывать вслух, словно для себя самого, все знали, все любили, все к ней привыкли и все его понимали, как бы уж там он ни мудрил. Знамо дело — просто потому, что толком слушали.
— Очень важно, чтобы вы поняли существо вопроса, невзирая ни на какие сложности. А скажите, все ли в поведении и поступках Кузнецова вам так абсолютно ясно, как о том сказали Перелыгин и Хохлов? Рабкин и Сухов тоже? Прошу только меня правильно понять: я вовсе не хочу предварять или оспаривать вашего решения, каким бы оно ни состоялось. Это ваше суверенное, самостоятельное право, внутреннее дело вашей организации. Но добиться от вас, чтобы вы вынесли свое решение с полным и ответственным сознанием правильно и честно выполненного долга, я считаю для себя непременной обязанностью. Как педагога, как коммуниста.
Семядоля по привычке снял и протер очки, потом продолжал:
— Лично для меня не все так очевидно в поведении Виктора Кузнецова. Может быть, я и сам тоже допустил ошибку, не побеседовав с ним предварительно перед сегодняшним собранием, а передоверив это секретарю комсомольской организации. Ну, например: имеем ли мы основание не доверять утверждению Кузнецова, что он стал зачинщиком драки не из хулиганских побуждений? Насколько я знаю Виктора, такое вполне в его характере. Совершенно не разобрались мы и в том, что Хохлов здесь перед нами истолковал как злостный и предумышленный обман. Скажите, Витя, вы проставили в анкете вымышленную дату рождения?
— Нет! — вскинул голову я. — Хотя я не помню...
Ребята неодобрительно зашумели на мое сомнение.
— Мне незачем было врать! — добавил я и снова опустил голову.
— Ну, хорошо, попробуем проверить с другой стороны. Скажите, Володя, вы: о том, что Виктор раньше положенного по Уставу срока вступил в комсомол, вы узнали из его же анкеты либо учетной карточки?
— По комсомольскому билету.
— И там проставлена действительная дата рождения Кузнецова?
— Да.
Изька Рабкин чуть заметно передернул плечиком: дескать, чего против себя-то самого говоришь, дурило, мог и брехнуть что-нибудь, кто тебя проверит? Но Очкарь, подумав-помолчав, подтвердил:
— Да.
Хорошо, что в открытую-то свистеть еще не научился хоть, потрох!
— Ну, вот видите? — продолжал дир. — Значит, это скорее не Кузнецова, а ваше собственное упущение; вы обязаны были как секретарь организации проконтролировать; ваш собственный комсомольский стаж, ваш опыт, видимо, минимум на два года больше, чем у Виктора. Да и даже в горкоме вээлкаэсэм, в столе учета, как я понимаю, не обратили внимания. Ну, а выяснить мотивы, исходя из которых Кузнецов решился раньше положенного времени вступить в комсомол, вот и предстояло сделать нашему с вами собранию, коль скоро уж такой необычный вопрос возник. — Он опять протер очки и стал говорить дальше. — Еще менее ясны мотивы безобразного поступка Кузнецова со своим комсомольским билетом. Да, все было им сделано до отвратительного глупо, почти мерзко, только вряд ли он при этом руководствовался одним лишь трусливым желанием избегнуть ответственности. Такое вряд ли на него похоже, правда?
— Юк! — выпалил Мустафа, на которого Семядоля как раз смотрел, будто обращаясь именно к нему.
— Что юк, Мустафин? — снова неожиданно рассмеялся дир. — Нет, не похоже или нет — похоже? Бар или юк?
— Бар!
Все похохотали, но как будто нехотя, словно помимо воли отвлекшись от дел.
— Акча бар — Пирма гуляем, акча ёк — Орда сидим! — выкрикнул все-таки кто-то из ребят.
Семядоля продолжал:
— Витя Кузнецов — мальчик со сложным и незаурядным характером. Подобные натуры часто очень противоречивы в своих действиях и поступках, и в самой такой противоречивости еще ничего ни удивительного, ни плохого нет. Десятиклассники помнят, вероятно, — у Маяковского: тот, кто постоянно ясен, тот, по-моему, просто глуп? Тот из вас, кто будет когда-нибудь изучать диалектический материализм, — а вообще-то говоря, комсомольцам следовало бы специально заниматься изучением теоретических основ партии, которая ими руководит, — узнают, что единство противоречий и борьба противоположностей составляют существо любого явления в природе и обществе и являются движущей силой развития. В той или иной степени противоречив и характер любого из вас, из всех нас, — уж поверьте мне, как бы вам такое ни показалось странным. И дело в том, какое или какие из противоборствующих качеств берут верх. А это в огромной степени зависит от обстоятельств и среды, то есть в данном случае, в случае с вашим товарищем Виктором Кузнецовым, — от вас. От нас. Поверим мы в лучшее в нем, поддержим, поможем разобраться — и не исключено, что то лучшее станет у Кузнецова главной чертой характера; оттолкнем от себя, бросим на произвол судьбы одного — вполне возможно, что при таком положении вещей верх в характере и судьбе Кузнецова возьмут как раз нежелательные, худшие стороны. Но, может быть, мы уже поздно спохватились, может быть, душа Виктора Кузнецова настолько поражена всяческими язвами, что уже необходимо лишь хирургическое вмешательство? Кроме того, Кузнецов существует не только сам по себе, но и в нашем коллективе: а возможно также, что для коллектива его присутствие нежелательно больше, как некоего злокачественного образования, которое необходимо лишь отсечь? Вот все эти вопросы, мне кажется, вы и должны были бы сегодня всесторонне и внимательнейшим образом рассмотреть и решить. Между тем собрание и самого-то Кузнецова не выслушало еще как следует, не было ему задано ни одного вопроса на темы, о которых я только что говорил...
— За язык нам его тянуть, что ли? — крикнул Перелыгин.
— Вас, Перелыгин, однако, кто-то все время тянет же за язык? С Мустафиным и Титаренко вместе, — опять улыбнулся Семядоля.
— Ось як! А мени-то за що? — тут же обрадел Сашко.
— Ладно, ладно. Хватит уже, — осадил его дир. — Я имею несколько замечаний также и к порядку организации и ведения нашего собрания. Каюсь, видимо, здесь найдется большая доля и моей вины. Но сейчас я выступаю перед вами не только как директор, так или иначе несущий ответственность за любую сторону жизни школы, в том числе и за работу школьной комсомольской организации, но и как коммунист, рекомендовавший Кузнецова в комсомол.
По партам прошел шумок, Очкарик состроил мину удивительного удивления, и даже у меня брови сами поднялись.
— Нет, я не оговорился, Хохлов и Кузнецов. Я не вписывал официальной рекомендации в его заявление-анкету, но я прекрасно помню, что именно я, и, видимо, первым рекомендовал Виктору подумать о вступлении в комсомол. Свое личное отношение ко всему с ним случившемуся я смогу позже высказать, если потребуется. Если вы мне позволите. Но и сейчас считаю своим долгом сказать, что не раскаиваюсь в той своей неформальной рекомендации, не считаю ее ошибочной и не отказываюсь от нее. Поэтому для меня совершенно непонятно, почему на собрании не выступил ни один из дававших ему рекомендации, хотя рекомендующий, насколько мне известно, несет полную моральную ответственность за своего, так сказать, протеже, согласно самого и вашего Устава...
— Я скажу. Я только думал, что прежде он сам скажет, — пробасил тезка, Витька Зырянов.
— Товарищи, однокашники, одноклассники Кузнецова тоже, видимо, чего-то ждут? Из них здесь тоже никто не выступил. Или нет у него здесь товарищей?
— Есть!
— Есть!
Это крикнули почти разом Мустафа и который-то из Горбунков.
— Ну что же, лучше позже да лучше, — улыбнулся Семядоля. — Еще одно, частное замечание, которое я считаю необходимым сделать. Почему вы, Володя, сочли возможным доложить собранию, что школьный комитет принял решение об исключении Виктора Кузнецова из комсомола? Насколько я помню, комитет у нас состоит из трех человек, а Лешу Костырева мы больше месяца назад проводили в Красную Армию. Комитет в таком составе просто неправомочен, нужны довыборы. А вам бы, Володя, я очень не рекомендовал привыкать отождествлять и почитать собственное единоличное решение и мнение за мнение и решение самого коллективного органа. Принцип коллегиальности руководства как составная, но неизымаемая часть демократического централизма, руководящего принципа организационного строения комсомола, тоже прямо заложен в вашем Уставе. Так?
— Я же не один! — вскинулся Очкарик. — А Рабкин? — Ни вы, ни Рабкин, каждый в отдельности и даже оба вместе, не являетесь еще комитетом комсомола. Школьный комитет, как постановили на последнем отчетно-выборном собрании ваши товарищи, должен состоять из трех человек. А решение общего собрания должно быть для вас законом. Есть у вас гарантия, что неизвестный вам третий член комитета Икс или Игрек, допустим Сухов или Зырянов, непременно целиком и полностью разделит вашу точку зрения и совершенно не может на нее своими какими-то, вам не пришедшими на ум доводами и соображениями, повлиять?
Здорово принялся за него дир-директор. Пух и перья! И разговаривал прямо как со взрослыми. Мне вроде бы было не до всяких сторонних мыслей, не до жиру — быть бы живу, судьба же висела на волоске, да и то подумалось, что Семядоля Очкарику построил целую воспитательную политику.
А дир продолжал:
— И еще. Когда с вами и со мной беседовал участковый уполномоченный товарищ... — Семядоля достал записную книжку, сшитую из школьной тетрадки, и порылся в ней, — товарищ Калашников, он нам с вами специально ведь сказал дословно почти так: билет выбросил, видать, потому, что стыдно стало — комсомолец, а замешан в таком неприглядном деле; стыд оказался сильнее боязни наказания, вот и отчебучил первое, что только пришло в голову, иначе бы не решился, остерегся бы хуже для себя же сделать. Почему вы никак не поставили собрание в известность о том? Причем это не частное мнение, а официальная информация официального лица. В своих привязанностях и антипатиях вы, разумеется, вольны, но как комсомольский руководитель в решении дел организации и любого ее члена обязаны быть предельно объективны. В данном случае вы вели себя непринципиально, по-видимому даже нечестно, о чем я считаю нужным сказать вслух. О том, как вы неправомерно истолковали за преднамеренный обман комсомола вступление Кузнецова в союз прежде чем исполнилось четырнадцать лет и обескуражили, ввели в сомнение всех нас, я уже упоминал...
Вот тут и началось.
Едва Семядоля кончил, первым ринулся Витька, тезка, Бугай:
— Дай мне слово!
— Погоди, дай я! — Мустафа ни у кого никакого слова и не спрашивал, а прямо выскочил к столу.
Очкарик после Семядолиного выступления сидел совсем припухший, но когда увидел Мустафу, не выдержал и закричал:
— А ты, Мустафин, вообще не имеешь права присутствовать на собрании! Ты еще никакой не комсомолец.
— Сам ты никакой, а я какой! Кузнец — трус, говорил? Он один со всей шпаной дерется! Манодя Монахов только. Вот теперь я и сам все сказал! Пусть еще Горбунок скажет!
— Который? Они оба на одну физиомордию, — посгальничал кто-то из десятиклассников, сидящих на Камчатке.
— Пускай тот выскажется, который у них групкомсорг в классе.
— Ты дашь мне слово наконец? — рявкнул на Очкарика Витька Бугай.
— Хохлов, ведите же собрание! — опять повысил голос Семядоля.
А Очкарик вел себя, как мешком ударенный. Будто не меня исключали, а его. При Семядолиных словах он вроде бы все-таки опамятовался и сказал:
— Слово имеет Зырянов из десятого класса.
Бугай не стал выходить к столу, а пошел прямо с места:
— Я за Кузнецова ручался и ручаюсь! А пусть он все-таки толком объяснит, что и как было, и почему он так поступил.
Бугай сел. Вовка Горбунок смотрел на меня прямо как умоляющий, а потом сказал:
— Давай, Кузнечик. Давай!
Вставать на этот раз было даже страшнее, чем в первый. Еще когда выступил Семядоля, у меня потихоньку свербило в узгочках глаз, у переносья. Не то чтобы мне было так уж жалко себя, обиженного. Но я тоже так считал, что накажи как угодно, но за то, в чем действительно виноват. А то навешают всех собак... Мне пришлось напрягать глаза и скулы, удерживаться из последних своих силенок, чтобы прилюдно не расплакаться. Но я вытерпел все-таки, снова рассказал все от начала и до конца, с объяснениями, которые у меня требовали, только очень медленно и с трудом поворачивал языком. Лишь о вступлении в комсомол не стал ничего говорить; по-моему, после Семядоли и так было ясно, да и как тут будешь говорить? Что, мол, хотелось стать хоть чуточку похожим на Шурку Рябова? Так ребята, услышав, просто засмеют, скажут, поди: сравнил ж... с пальцем и божий дар с яичницей...
— К Кузнецову вопросы будут? — повел свое дело Очкарик.
— Кто все-таки был с тобой? — спросил кто-то.
— Тебе-то что? Хочешь, чтобы и еще кому-нибудь влетело? — за меня ответил ему мой тезка.
О вступлении меня тоже не допрашивал никто: видать, и впрямь всем все на этот счет было ясно. Потом вышел Ленька Горбунок:
— Тут Шадрин из «б» высказался, что Кузнец... Кузнецов то есть, зазнайка, задаваха и выбражуля. Ничего подобного! Наш класс, и комсомольская группа тоже, знают его как настоящего товарища. В общем. И любят...
— А велика ли у вас группа-то? Вы да он, — хохотнул Перелыгин.
— Пускай! И я тебя, Передрыгин, Перелыгин то есть, не перебивал — ты меня не перебивай!..
Ребята грохнули.
— Я те покажу Передрыгина, выйдешь вот! — пробурчал Перелыгин.
— Ты сначала разберись, который из них который! Они вдвоем-то тебя как бобика делают, — хохотал Витька Бугай.
— Хватит! — Очкарик заколотил ручкой по графину. Ожил, видать. Горбунок продолжал:
— Только вот зря последнее время Кузнецов от нас отшатнулся, больше со своим Мамаем одним... с Германом Нагаевым то есть. Но если уж Кузнеца исключать, то и нас надо исключать тоже, хоть мы и не дрались. А задавало не он, а быстрее задавало сам Очка... Хохлов то есть!
Ребята еще раз грохнули. Тогда опять поднялся Семядоля и снова заговорил, но с места:
— Я бы хотел, чтобы вы все-таки были посерьезнее. И совсем уже не хотел, чтобы кто-то из Кузнецова сделал бы героя! Это ему повредит ничуть не меньше, чем всякое другое необдуманное ваше решение. Не забывайте, что при всем при том никто иной как именно он учинил безобразную драку в общественном месте и так по-варварски обошелся со своим главным комсомольским документом!
Он, видимо, спохватился, что с его легкой руки все теперь пойдет совсем не так, как положено.
Слово попросил Павлик Сухов:
— Никакой он, конечно, не герой, и никто с ним как с писаной торбой носиться не собирается. Но после того, что здесь было сказано, в том числе и им самим, кое-что стало намного яснее. Никакой он, во всяком случае, и не преступник, каким казался сначала. Каким его выказали... Дурак еще просто! Я снимаю свое предложение.
— Совсем? — почему-то спросил Очкарик.
— Что — совсем? А-а... Предлагаю строгий выговор с занесением в учетную карточку. Заслужил!
Следом слово взял Перелыгин. На этот раз он встал и подошел к столу:
— Вы, Семен Данилович, правильно сказали, что нечего строить из Кузнецова всякого героя. И что разбираться надо — тоже правильно. Только тут разбирайся не разбирайся, все равно ясно. Что он сделал с билетом? Я по-прежнему за то, чтобы исключить.
Семядоля сказал ему с места:
— Я, повторяю, не намерен предварять никакого вашего решения. Вот взвесите различные «за» и «против», столкнутся мнения и аргументы — и решайте.
Последние слова Семядоли и выступление Перелыгина-Передрыгина, видимо, опять поднатырили Очкарика, и он, почувствовав какую-то опору, дал сам себе слово. Говорил он медленно, вроде моего же, видно набравшись, как ему казалось, огромной смелости и решимости, даже побледнел и обращался к одному Семядоле, словно отваживаясь именно с ним воевать:
— Я не согласен с вами, Семен Данилович. Всякие выходки Кузнецова начались давно. Еще в пионерском лагере он...
— Еще про что вспомнишь?
— Вот именно. Ты про детсадик давай! — перебили его сразу двое.
— Подождите! И последний, вернее предпоследний случай, с преподавателем военруком Араслановым, про который сплетничает вся школа, — настырно гнул свою линию Очкарик. — Я вспоминаю об этом потому, что и раньше он проявил себя морально и идейно нестойким! Его поступок с комсомольским билетом...
— Кончай начинать канителить волынку! — рявкнул на него Витька Бугай. — Это мы уже слыхали. Тех же щей да пожиже влей. Голосуй давай — все сказано!
И снова Очкарик будто спекся. Поначалу, когда он повел свое «идейно-морально», ребята притихли, будто придавленные. Я и сам каким-то задним умом, что ли, думал о том, что в чем-то Очкарик, видимо, до страшного прав, что, может, все-таки проявилось в моих делах против всякой моей воли что-то такое, чуть ли не антинародное и контрреволюционное, чего я и сам не пойму. Но стоило на него так запростяк рявкнуть Бугаю — и стало ясно, что все это ерунда, ерундовская ерундистика, что, может, в чем-то Очкарик и прав, потому что наколбасил-то я действительно сверх всякой меры, да врет в самом главном. И какие бы он там правильные, в общем, слова ни говорил, ребята не верили ему, потому что тоже, видно, ни на грош не верили в него самого и не любили всю такую его «правильность». Что бы он тут ни пел теперь, даже самую расправду, ему все равно, говоря по-французски, было не про ханже.
Однако все-таки удивительно, что Очкарик рискнул поспорить аж с Семядолей. Чтобы такой-то хлюпик, слюнтяй, слизняк — клизьма, одним словом, да так осмелел?.. Я подумал тогда, что что-то, видно, меняется или изменилось в нем; похоже, накнокал — тьфу! — совсем я забылся опять, сыплю всякими разными словами как горохом — сыскал в себе какую-то силу. Правоту свою сноровляется теперь отстаивать? Да нет, его правота всегда — как в каком-то довоенном, беспроигрышном, что ли, его называют займе: может, выиграть и не выиграешь, но уж проиграть-то точно не проиграешь...