Страница:
я списал... А Ричардли перевел это очень хорошим стилем для "Фанала". Вот
увидишь...
Кругом царил такой шум, что Жаку пришлось нагнуться к самым губам
Сафрио.
- Слушай... Сперва вот это: "Фактом войны буржуазия ставит пролетариат
перед трагическим выбором: либо восстать, либо принять участие в бойне.
Восстание было бы живо потоплено в крови; а бойня маскируется благородными
словами, такими, как "долг", "Родина"..." Ты слушаешь?.. Бенито пишет также:
"Война между нациями - это самая кровавая форма сотрудничества между
эксплуататорскими классами. Буржуазия довольна, когда она может заклать
пролетариат на алтаре Отечества!.." И дальше: "Интернационал - вот к чему
неотвратимо приведут грядущие события..." Да, - произнес он звонким голосом.
- Бенито хорошо сказал: "Интернационал - вот наша цель!" И ты сам видишь:
Интернационал уже достаточно силен, чтобы спасти народы! Ты видишь это
здесь, сегодня вечером! Единство пролетариата - залог мира во всем мире!
Он выпрямился. Глаза его блестели. Он продолжал говорить, но все
усиливавшийся шум не давал Жаку разобрать его слова.
Толпа, сгрудившаяся в этой удушливой атмосфере, начинала проявлять
нетерпение. Чтобы занять ее чем-нибудь, бельгийским активистам пришла в
голову мысль запеть свой гимн "Пролетарии, объединяйтесь", который вскоре
подхватили все. Каждый голос, сперва неуверенный, находя поддержку в соседе,
становился тверже; и не только каждый голос - каждое сердце. Эта песня
создавала некую связь, становилась полнозвучным, конкретным символом
солидарности.
Когда наконец долгожданные делегаты появились в глубине цирка, весь зал
поднялся как один человек, и раздался приветственный крик - радостный,
дружеский, полный доверия. И внезапно, без всякой подготовки, без всякого
сигнала "Интернационал", вырвавшись из груди всех собравшихся, покрыл собою
шум приветственных криков и рукоплесканий. Затем по знаку Вандервельде,
который председательствовал, пение словно нехотя прекратилось. И пока
понемногу устанавливалась тишина, все головы поворачивались к фаланге
вождей. Их силуэты знакомы были толпе по фотографиям в партийных органах.
Одни указывали на них пальцами другим. Шепотом назывались их имена. Все
страны присутствовали на перекличке. В этот роковой час жизни европейского
континента вся рабочая Европа была здесь, была представлена на этой
маленькой эстраде, к которой устремлялись десять тысяч взглядов, исполненных
одной и той же упорной и торжественной надежды.
Эта коллективная уверенность, которой каждый заражался от другого, еще
усилилась, когда из уст Вандервельде собравшиеся узнали, что Бюро
постановило собрать в Париже не позднее 9 августа тот пресловутый конгресс
Социалистического Интернационала, который сперва намечался на 23-е в Вене.
От имени Социалистической партии Франции Жорес и Гед взяли на себя всю
ответственность за его организацию и, призывая на помощь всех прочих,
намеревались превратить этот съезд, посвященный вопросу: "Пролетариат и
война", - в грандиозную манифестацию.
- В момент, когда два великих народа могут быть брошены друг против
друга, - воскликнул Вандервельде, - мы являемся свидетелями необычайного
зрелища; представители профессиональных союзов и рабочих объединений одной
из этих стран, избранные более чем четырьмя миллионами голосов, отправляются
на территорию якобы враждебной нации, чтобы побрататься с нею и заявить о
своей воле сохранить мир между народами!
Тут среди рукоплесканий поднялся Гаазе, социалистический депутат
рейхстага. Его мужественная речь, казалось, не оставляла ни малейшего
сомнения в искреннем стремлении к сотрудничеству со стороны
социал-демократов:
- Австрийский ультиматум явился настоящей провокацией... Австрия желала
войны... Она, видимо, рассчитывает на поддержку со стороны Германии. Но
германские социалисты не считают, что пролетариат связан секретными
договорами... Германский пролетариат заявляет, что Германия не должна
вмешиваться, даже если в конфликт вступит Россия!
Каждая его фраза прерывалась восторженными криками. Ясность и четкость
этих заявлений у всех вызвали облегчение.
- Пусть противники наши остерегаются! - вскричал он в конце своей речи.
- Может случиться, что народы, уставшие от нищеты и угнетения, проснутся
наконец и объединятся, чтобы установить социалистическое общество!
Итальянец Моргари{122}, англичанин Кейр-Харди, русский Рубанович брали
слово один за другим. Пролетарская Европа в один голос клеймила преступный
империализм своих правительств и требовала взаимных уступок, необходимых для
сохранения мира.
Когда выступил вперед, чтобы взять слово, Жорес, овации усилились.
Его поступь казалась еще более тяжелой, чем обычно. Этот день утомил
его. Он втягивал голову в плечи, растрепавшиеся волосы слиплись от пота на
его низком лбу. Когда он медленно взошел по ступенькам и вся его плотная
фигура, прочно упиравшаяся ногами в пол, неподвижно стала лицом к публике,
он показался каким-то приземистым великаном, который согнул спину, готовый
принять удар, вошел корнями в землю, чтобы преградить путь лавинам
надвигающихся катастроф.
Он возгласил:
- Граждане!
Голос его каким-то чудом, повторявшимся всякий раз, как он всходил на
трибуну, сразу же покрыл эти тысячи разнообразных звуков. Наступила
благоговейная тишина, тишина леса перед грозой.
Казалось, он на мгновенье ушел в себя, сжал кулак и резким движением
снова положил на грудь свои короткие руки. ("Ну точь-в-точь тюлень,
произносящий проповедь", - непочтительно говорил Патерсон.) Не торопясь,
вначале как будто и не напрягая голоса, не стараясь создать впечатление
силы, начал он свою речь; но с первых же слов бас его загудел, как бронзовый
колокол, который только начинает раскачиваться, заполнил все пространство, и
зал внезапно обрел гулкость звонницы.
Жак, наклонившись вперед, положив подбородок на сжатый кулак, устремив
взгляд на это поднятое кверху лицо, - казалось, оно всегда смотрит куда-то
вдаль, за какие-то пределы, - слушал, не пропуская ни звука.
Жорес не сообщал ничего нового. Он, как всегда, разоблачал всю
опасность политики захватов и национального престижа, слабость дипломатии,
патриотическое безумие шовинистов, бесплодные ужасы войны. Мысль его была
проста, словарь довольно ограничен, эффекты речи часто основывались на самых
обычных ораторских приемах. И все же эти благородные банальности пронизывали
толпу, к которой в этот вечер принадлежал Жак, током высокого напряжения,
который бросал ее по воле оратора из стороны в сторону, и она трепетала от
братских чувств или от гнева, от возмущения или надежды, трепетала, как
струны эоловой арфы. Откуда проистекало это колдовское обаяние Жореса? От
его настойчивого голоса, который словно набухал и проходил широкими волнами
по этим тысячам напряженно внимающих лиц? От его столь очевидной любви к
людям? От его веры? От преисполнявшего его лиризма? От его симфонической
души, где каким-то чудом сливалось в единое гармоническое созвучие все:
склонность к словесному теоретизированию и четкое понимание, как и когда
надо действовать, ясновидение историка и мечтательность поэта, любовь к
порядку и революционная воля? В этот вечер, больше чем когда-либо, упрямая
уверенность, пронизывающая каждого слушателя до мозга костей, исходила от
его слов, от его голоса, от всей его неподвижной фигуры: уверенность в
близкой победе, уверенность, что отказ в повиновении со стороны народов уже
сейчас заставляет правительства колебаться и что гнусные силы войны не
смогут сломить силы мира.
Когда после пламенных заключительных слов он наконец сошел с трибуны, с
искаженным лицом, весь в поту, содрогаясь от священного исступления, зал
стоя приветствовал его. Рукоплескания и топот сливались в оглушительный шум,
который перекатывался из конца в конец цирка, словно раскаты грома в горном
ущелье. Люди неистово махали шляпами, носовыми платками, газетами, палками.
Будто грозовой ветер пробегал по колосящемуся полю. В моменты подобного
пароксизма Жоресу достаточно было бы крикнуть, сделать одно лишь движение
рукою - и вся эта толпа, выставив лбы, фанатично бросилась бы вслед за ним
на штурм любой Бастилии.
Шум понемногу упорядочился, подчиняясь некоему ритму. Чтобы разрешить
волнение, тисками сжимавшее грудь, стоявшее комом в горле, люди снова
запели:
Вставай, проклятьем заклейменный...
И снаружи тысячи демонстрантов, которые не смогли проникнуть в зал и,
несмотря на полицейские заслоны, заполнили все прилегающие улицы, подхватили
припев "Интернационала":
Вставай, проклятьем заклейменный!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Это есть наш последний
И решительный бой!..
Зал понемногу пустел. Жак, которого людской поток приподнимал и
раскачивал из стороны в сторону, защищал, как мог, маленького Ванхеде, - тот
цеплялся за него, словно утопающий, - и старался не терять из виду группу в
нескольких метрах от себя, состоявшую из Мейнестреля, Митгерга, Ричардли,
Сафрио, Желявского, Патерсона и Альфреды. Но как до них добраться? Толкая
перед собою альбиноса и пользуясь малейшим движением толпы, которое могло
приблизить его к друзьям, Жак мало-помалу сумел преодолеть небольшое
пространство, отделявшее его от них. Только тогда перестал он противиться
течению, и оно увлекло его к выходу вместе с другими.
К пению "Интернационала", которое звучало то громко, как фанфара, то
приглушенно, примешивались пронзительные крики: "Долой войну!", "Да
здравствует социальная революция!", "Да здравствует мир!".
- Пойдем, девочка, ты затеряешься в толпе, - сказал Мейнестрель.
Но Альфреда не слышала его. Она уцепилась за руку Патерсона и во что бы
то ни стало хотела видеть, что происходит впереди.
- Подожди, дорогая, - шепнул англичанин. Он прочно переплел пальцы и,
нагнувшись, предложил молодой женщине ступить в это своего рода стремя, куда
она и вложила свою ногу.
- Гоп!
Он выпрямился одним резким движением и поднял ее над головами
окружающих. Она смеялась. Чтобы сохранить равновесие, она всем телом
прижималась к груди Патерсона. Ее большие кукольные глаза, широко раскрытые,
горели в этот вечер каким-то диким огнем.
- Я ничего не вижу, - произнесла она расслабленным, словно пьяным
голосом. - Ничего... только целый лес знамен!
Она не торопилась спрыгнуть обратно. Англичанин, которому край ее юбки
закрывал глаза, спотыкаясь, продолжал идти вперед.
Сами не зная как, они наконец выбрались наружу.
На улице давка была еще больше, чем в зале, и стоял такой сильный и
непрерывный шум голосов, что он уже почти не замечался. После нескольких
минут топтания на месте эта человеческая масса, казалось, нашла себе
определенное направление, дрогнула и, переливаясь через полицейские кордоны,
вбирая в себя на ходу любопытных, сбившихся на тротуарах, медленно потекла
во мраке ночи.
- Куда они нас ведут? - спросил Жак.
- Zusammen marschieren, Camm'rad*, - крикнул Митгерг; его рыхлое лицо
распухло и покраснело, будто он только что вылез из кипятка.
______________
* Идти всем вместе, товарищи! (нем.).
- Я думаю, демонстрация движется к министерствам, - объяснил Ричардли.
- Keinen Krieg! Friede! Friede!* - вопил Митгерг.
______________
* Долой войну! Мир! Мир! (нем.).
А Желявский взывал певучим гортанным голосом:
- Долой войну!.. Мир! Мир!*
______________
* Во французском подлиннике по-русски. - Ред.
- Где же Фреда? - пробормотал Мейнестрель.
Жак повернулся и стал глазами искать молодую женщину. За ним шел
Ричардли, высоко подняв голову, со своей неизменной улыбкой на губах,
слишком дерзкой улыбкой. Затем Ванхеде между Митгергом и Желявским: альбинос
взял товарищей под руки, и они, казалось, несли его. Он не кричал, не пел:
полузакрыв глаза, он поднял к небу свое прозрачнее лицо с выражением
страдальческим и восторженным. Еще дальше шли Альфреда и Патерсон. Жак
различал только их лица, но они были так близко друг от друга, что тела их
казались слитыми.
- Где же она? - повторил Пилот с тревогой в голосе. Он был как слепой,
потерявший собаку-поводыря.
Стояла теплая летняя ночь, глубокая и темная. Свет в витринах магазинов
был потушен. Из всех окон, многие из которых были освещены, склонились вниз
темные силуэты. На скрещениях магистралей выстроились на рельсах целые
вереницы трамваев, пустых и неосвещенных. Сонмы пешеходов прибывали из
боковых улиц и непрестанно увеличивали движущийся людской поток.
Демонстранты состояли по большей части из рабочих городов и предместий. И
отовсюду - из Антверпена, Гента, Льежа, Намюра, из всех шахтерских центров -
прибыли активисты, чтобы присоединиться к брюссельским социалистам и
иностранным делегациям, - в этот вечер Брюссель, казалось, стал
всеевропейской столицей борцов за мир.
"Значит, дело сделано! - сказал себе Жак. - Мир спасен! Никакая сила на
земле не способна прорвать такую плотину! Если эта толпа захочет - войне не
бывать!"
Не в силах будучи справиться с положением, полиция удовольствовалась
тем, что в четыре ряда оцепила королевский дворец, парк и здания
министерств, и мимо этого кордона, не останавливаясь, прошли головные ряды
демонстрантов, чтобы достичь Королевской площади и спуститься к центру
города.
Перед немыми и величавыми дворцами тысячи ртов в едином порыве
проскандировали на ходу: "Да здравствует социальная революция!", "Долой
войну!".
Впереди в сосредоточенном молчании гордо шествовали группы
демонстрантов, окружая свои знамена. Остальные шли без всякого порядка,
подобные тягучей и шумной толпе народных праздников, и женщины цеплялись за
руки мужей, а ребятишки, взгромоздившись на плечи отцов, широко раскрывали
восхищенные глаза. У всех было сознание, что они представляют собой часть
великой армии пролетариата. С напряженными лицами и неподвижным взглядом шли
они вперед, почти не переговариваясь друг с другом, когда приходилось
задерживаться, продолжали маршировать на месте, размеренно отбивая такт
нотами. Обнаженные лбы блестели при свете электрических фонарей. На всех
лицах, опьяненных верой и словно окаменевших в порыве единой воли, можно
было прочесть уверенность, что сегодня вечером трудная партия, которую
играли против буржуазных правительств, выиграна. А над всем этим бушующим
приливом катилась могучая мелодия "Интернационала", который неумолчно, во
весь голос, пела толпа, и казалось, его чеканный ритм вторил биенью всех
этих сердец.
Несколько раз у Жака возникало впечатление, что Мейнестрель пытается
приблизиться к нему, словно хочет что-то сказать. Но каждый раз этому мешала
толкотня или внезапно возросший шум.
- Вот оно наконец, массовое действие! - крикнул ему Жак.
Он силился улыбнуться, пытаясь сохранить остатки хладнокровия, но его
взгляд сверкал тем же лихорадочным восторгом, что и глаза окружающих его
людей.
Пилот не отвечал. В зрачках его была жесткость, а у рта образовалась
горькая складка, которой Жак никак не мог себе объяснить.
Толпа перед ними внезапно дрогнула, и вся процессия качнулась в другую
сторону. Головные ряды колонны, видимо, натолкнулись на какое-то
препятствие. Когда Жак встал на цыпочки, чтобы уяснить себе причину
беспорядка, он услышал над своим ухом голос Пилота: всего несколько слов,
брошенных очень быстро, все тем же фальцетом, который всегда вызывал
недоумение:
- Послушай, мальчик, мне кажется, что сегодня ночью Фреда не...
Конец фразы наполовину затерялся в шуме толпы. Жак, пораженный,
обернулся, ему послышалось: "...не вернется в гостиницу".
Их взгляды встретились. Лицо Пилота было в тени. Его черные, пустые,
как у кошки, зрачки горели фосфорическим, животным огнем.
В этот момент волна докатилась до них, толпа колыхнулась и приподняла
их над землей.
На перекрестке у Южного бульвара маленькая группа националистов,
поспешно собравшаяся вокруг знамени, сделала дерзкую попытку преградить
дорогу колонне. Короткая стычка не помешала демонстрантам продолжать свой
путь. Но этой остановки, этой встряски оказалось достаточно, чтобы разлучить
Жака с Мейнестрелем и остальными друзьями.
Его отбросило вправо, прижало к домам, а в это время в центре шествия
под нажимом задних рядов образовалось сильное течение, которое вынесло всю
группу Мейнестреля далеко вперед. И внезапно с того места, где он на
мгновение задержался, Жак всего в несколько метрах от себя заметил лицо
Патерсона. Англичанин все еще был с Альфредой. Они прошли, не взглянув на
него. Но у него-то хватило времени разглядеть их. Они были на себя не
похожи... В полумраке, подчеркивающем выступы черепных костей, лицо
Патерсона казалось странно новым. Его глаза, обычно подвижные и смеющиеся,
блестели каким-то застывшим блеском, а в глубине словно горел огонек
жестокого безумия. Лицо Альфреды изменилось не меньше: выражение пылкости,
решимости, дерзкой чувственности искажало ее черты и придавало им
вульгарность: это было лицо девки, лицо пьяной девки. Виском она прижималась
к плечу Пата, рот был открыт: она пела "Интернационал" хриплым, срывающимся
голосом, у нее был такой вид, будто она празднует свое собственное
торжество, свое освобождение, победу своих инстинктов... Жаку пришли на ум
слова Мейнестреля: "Мне кажется, что сегодня ночью Фреда не вернется..."
Он испугался: сам не зная, что он им скажет, попытался проникнуть в
толпу, чтобы добраться до них. Он крикнул: "Пат!" Но Жак был пленником этой
стискивающей его людской массы. После ряда тщетных усилий ему пришлось
уступить. Некоторое время он еще следил за ними взглядом, затем совершенно
потерял их из виду и пассивно отдался потоку, который уносил его вперед.
И теперь, оставшись один, он поддался этому наваждению, этой
коллективной заразе. Исчезло всякое ощущение пространства и времени: личное
сознание стерлось. Это было какое-то темное состояние летаргии и словно
возвращение в некую первозданную среду. Погруженный в эту движущуюся
братскую толпу, растворившийся в ней, он чувствовал, что освободился от
самого себя. Где-то в глубине его существа таилось, как подпочвенный горячий
источник, смутное сознание, что он составляет часть какого-то целого -
целого, которое есть множество, истина, сила, но он об этом не думал. И он
все шел вперед, с пустой головой, во власти легкого опьянения,
успокоительного, как сон.
Это блаженное состояние продолжалось час, может быть, два. Ударившись
ногой о край тротуара, он внезапно очнулся от наваждения. И сразу же понял,
насколько устал.
Колонна, зажатая между темными фасадами домов, продолжала двигаться
вперед медленно, неумолимо. Сзади пение почти совсем смолкло. По временам
суровый клич облегчал чью-то стесненную грудь: "Да здравствует мир!", "Да
здравствует Интернационал!". И этот клич, как утренний зов петуха, вызывал
там и сям ответные возгласы. Затем снова все успокаивалось. И в течение
нескольких минут не было слышно ничего, кроме тяжелого дыхания людей и
топота, подобного топоту стада.
Жак стал пробиваться к краю, поближе к домам. Он предоставил людскому
потоку нести его вдоль запертых магазинов, ища случая выйти из рядов.
Внезапно открылся переулок. Он был полон жителей квартала, собравшихся тут,
чтобы взглянуть на демонстрацию. Жаку удалось нырнуть в эту улочку,
добраться до свободного пространства у вделанной в стену водоразборной
колонки. Струя воды, свежей и чистой, текла с каким-то приветливым плеском.
Он напился, смочил себе лоб, руки и несколько минут переводил дух. Над ним
сверкало звездами летнее небо. Он вспомнил позавчерашние стычки в Париже,
вчерашние - в Берлине. Во всех городах Европы народы с одинаковой яростью
восставали против бесполезного жертвоприношения. Всюду - в Вене на
Рингштрассе, в Лондоне на Трафальгар-сквер, в Петербурге - на Невском
проспекте, где казаки с шашками наголо бросались на демонстрантов, - всюду
раздавался один и тот же возглас: "Friede!"*, "Peace!"**, "Мир!"***. Через
границы государств руки всех трудящихся тянулись к одному и тому же
братскому идеалу. И вся Европа издавала один и тот же крик. Можно ли
сомневаться в будущем? Завтра человечество, освобожденное от страшной
тревоги, сможет снова работать, выковывая себе лучшую долю...
______________
* Мир! (нем.).
** Мир! (англ.).
*** В подлиннике русское слово. - Ред.
Будущее!.. Женни...
Образ девушки вновь завладел им, завладел внезапно, все оттесняя назад,
подменяя яростное возбуждение этого вечера беззаветной жаждой ласки и
нежности.
Он поднялся и снова принялся шагать в вечерней темноте.
Спать!.. Теперь это было единственное, чего он хотел. Все равно где -
хоть на первой попавшейся скамейке... Он пытался осмотреться в этой части
города, которую плохо знал. И вдруг очутился на пустынной площади, через
которую уже проходил сегодня днем в сопровождении Патерсона и Альфреды... Ну
же! Еще одно усилие! Гостиница, в которой англичанин снял комнату, должна
быть неподалеку...
И действительно, Жак разыскал ее без особого труда.
Он только успел снять ботинки, пиджак, воротничок и полуодетый бросился
на кровать.
Когда Жак открыл глаза, комната была ярко освещена. Ему потребовалось
несколько секунд, чтобы вернуться к действительности. Он увидел спину
какого-то мужчины, стоявшего на коленях в глубине комнаты: Патерсон...
Англичанин наскоро укладывал кое-какую одежду в раскрытый на полу чемодан.
Он уже уезжал? Который час?
- Это ты, Пат?
Патерсон, не отвечая, запер чемодан, поставил его возле двери и подошел
к кровати. Он был бледен и глядел вызывающе.
- Я ее увожу! - бросил он.
Какая-то угроза дрожала в его голосе.
Жак ошеломленно смотрел на него припухшими, усталыми глазами.
- Тс! Молчи! - заикаясь, вымолвил Патерсон, хотя Жак даже не пошевелил
губами. - Я знаю!.. Но это так! И тут уж ничего не поделаешь!..
Внезапно Жак его понял. Он во все глаза смотрел на англичанина, как
ребенок, которому приснился страшный сон.
- Она внизу, в такси. Она на все решилась. Я тоже. Она ему ничего не
сказала, она его жалеет, не хочет ничего ему говорить и даже не захотела
взять свои вещи. Мы уезжаем, она с ним не увидится. С первым же поездом на
Остенде. Завтра вечером будем в Лондоне... И все кончится само собой. Тут уж
ничего не поделаешь!
Жак выпрямился. Он опирался головой о деревянную спинку кровати и не
говорил ни слова. "У него лицо убийцы", - подумал он.
- У меня это уже долгие месяцы! - продолжал Патерсон, неподвижно стоя
под лампой. - Но я не осмеливался... Только сегодня вечером я узнал, что она
тоже... Бедная darling! Ты не знаешь, какую жизнь она вела с этим
человеком... Он меньше чем мужчина: ничто! О, он играет самую благородную
роль! Он ее предупредил. Она на все согласилась! Она думала, что сможет. Она
не знала... Но с тех пор, как она полюбила меня, - нет, самопожертвование
стало невозможным... Не осуждай ее! - воскликнул он внезапно, словно прочел
на ошарашенном лице Жака суровый приговор. - Ты ведь не знаешь, каков он на
самом деле, этот человек! Он на все способен. Из отчаяния, что он ни во что
не верит, не может во что-либо верить - даже в самого себя, потому что он -
ничто!
Жак вытянул руки на постели, слегка запрокинул голову и, ощущая в
глазах боль от яркого света, лежал без движения. Окно было открыто. Комары,
которых он и не пытался прогнать, жужжали ему прямо в уши. Он ощущал
тошнотную слабость, будто человек, потерявший много крови.
- Каждый имеет право жить! - с какой-то свирепостью продолжал
англичанин. - Можно требовать от кого-нибудь, чтобы он бросился в воду
спасать человека, но нельзя требовать, чтобы он все время держал голову
утопающего над водой, пока сам не погибнет!.. Она хочет жить. Ну, так вот я
здесь, и я ее увожу!.. Тс!..
- Я вас не упрекаю, - прошептал Жак, не пошевелив головой. - Но я думаю
о нем...
- You don't know him! He is capable of anything!.. That man is a
monstre... a perfect monstre!*:
______________
* Ты его не знаешь! Он способен на что угодно!.. Этот человек -
чудовище... настоящее чудовище! (англ.).
- Может быть, он умрет от этого, Пат.
Губы Патерсона полуоткрылись, и его мертвенно-бледные черты свело
судорогой, словно он получил удар в лицо. Жак не мог вынести вида этого
лица, которое вдруг показалось ему омерзительным. "Убийца", - снова подумал
он. Жак на секунду отвел глаза, затем продолжал глухим голосом:
- Я думаю о партии. Партии сейчас нужны ее вожди. Больше, чем
когда-либо... Это предательство, Пат. Двойное предательство, предательство
во всех смыслах.
Англичанин отступил к самой двери. Надетая набок фуражка, мертвенная
бледность лица, взгляд загнанного зверя, гримаса, искривившая рот, - все это
внезапно придало ему вид бродяги-хулигана. Он быстро нагнулся и схватил
чемодан. Теперь он был похож не на убийцу, а на взломщика.
- Good night!* - сказал он. Веки его были опущены. Не поднимая их, он
убежал.
______________
* Доброй ночи (англ.).
Как только дверь за ним закрылась, мысль о Женни с нестерпимой остротой
завладела Жаком. Почему о Женни?.. Он услышал, как внизу, на безмолвной
улице, от дома отъехала машина. Долгое время лежал он без движения, упираясь
головой в деревянную спинку кровати, уставив глаза на закрытую дверь. Перед
ним вставало то красивое лицо Пата, его ясный взгляд, его улыбка белокурого
увидишь...
Кругом царил такой шум, что Жаку пришлось нагнуться к самым губам
Сафрио.
- Слушай... Сперва вот это: "Фактом войны буржуазия ставит пролетариат
перед трагическим выбором: либо восстать, либо принять участие в бойне.
Восстание было бы живо потоплено в крови; а бойня маскируется благородными
словами, такими, как "долг", "Родина"..." Ты слушаешь?.. Бенито пишет также:
"Война между нациями - это самая кровавая форма сотрудничества между
эксплуататорскими классами. Буржуазия довольна, когда она может заклать
пролетариат на алтаре Отечества!.." И дальше: "Интернационал - вот к чему
неотвратимо приведут грядущие события..." Да, - произнес он звонким голосом.
- Бенито хорошо сказал: "Интернационал - вот наша цель!" И ты сам видишь:
Интернационал уже достаточно силен, чтобы спасти народы! Ты видишь это
здесь, сегодня вечером! Единство пролетариата - залог мира во всем мире!
Он выпрямился. Глаза его блестели. Он продолжал говорить, но все
усиливавшийся шум не давал Жаку разобрать его слова.
Толпа, сгрудившаяся в этой удушливой атмосфере, начинала проявлять
нетерпение. Чтобы занять ее чем-нибудь, бельгийским активистам пришла в
голову мысль запеть свой гимн "Пролетарии, объединяйтесь", который вскоре
подхватили все. Каждый голос, сперва неуверенный, находя поддержку в соседе,
становился тверже; и не только каждый голос - каждое сердце. Эта песня
создавала некую связь, становилась полнозвучным, конкретным символом
солидарности.
Когда наконец долгожданные делегаты появились в глубине цирка, весь зал
поднялся как один человек, и раздался приветственный крик - радостный,
дружеский, полный доверия. И внезапно, без всякой подготовки, без всякого
сигнала "Интернационал", вырвавшись из груди всех собравшихся, покрыл собою
шум приветственных криков и рукоплесканий. Затем по знаку Вандервельде,
который председательствовал, пение словно нехотя прекратилось. И пока
понемногу устанавливалась тишина, все головы поворачивались к фаланге
вождей. Их силуэты знакомы были толпе по фотографиям в партийных органах.
Одни указывали на них пальцами другим. Шепотом назывались их имена. Все
страны присутствовали на перекличке. В этот роковой час жизни европейского
континента вся рабочая Европа была здесь, была представлена на этой
маленькой эстраде, к которой устремлялись десять тысяч взглядов, исполненных
одной и той же упорной и торжественной надежды.
Эта коллективная уверенность, которой каждый заражался от другого, еще
усилилась, когда из уст Вандервельде собравшиеся узнали, что Бюро
постановило собрать в Париже не позднее 9 августа тот пресловутый конгресс
Социалистического Интернационала, который сперва намечался на 23-е в Вене.
От имени Социалистической партии Франции Жорес и Гед взяли на себя всю
ответственность за его организацию и, призывая на помощь всех прочих,
намеревались превратить этот съезд, посвященный вопросу: "Пролетариат и
война", - в грандиозную манифестацию.
- В момент, когда два великих народа могут быть брошены друг против
друга, - воскликнул Вандервельде, - мы являемся свидетелями необычайного
зрелища; представители профессиональных союзов и рабочих объединений одной
из этих стран, избранные более чем четырьмя миллионами голосов, отправляются
на территорию якобы враждебной нации, чтобы побрататься с нею и заявить о
своей воле сохранить мир между народами!
Тут среди рукоплесканий поднялся Гаазе, социалистический депутат
рейхстага. Его мужественная речь, казалось, не оставляла ни малейшего
сомнения в искреннем стремлении к сотрудничеству со стороны
социал-демократов:
- Австрийский ультиматум явился настоящей провокацией... Австрия желала
войны... Она, видимо, рассчитывает на поддержку со стороны Германии. Но
германские социалисты не считают, что пролетариат связан секретными
договорами... Германский пролетариат заявляет, что Германия не должна
вмешиваться, даже если в конфликт вступит Россия!
Каждая его фраза прерывалась восторженными криками. Ясность и четкость
этих заявлений у всех вызвали облегчение.
- Пусть противники наши остерегаются! - вскричал он в конце своей речи.
- Может случиться, что народы, уставшие от нищеты и угнетения, проснутся
наконец и объединятся, чтобы установить социалистическое общество!
Итальянец Моргари{122}, англичанин Кейр-Харди, русский Рубанович брали
слово один за другим. Пролетарская Европа в один голос клеймила преступный
империализм своих правительств и требовала взаимных уступок, необходимых для
сохранения мира.
Когда выступил вперед, чтобы взять слово, Жорес, овации усилились.
Его поступь казалась еще более тяжелой, чем обычно. Этот день утомил
его. Он втягивал голову в плечи, растрепавшиеся волосы слиплись от пота на
его низком лбу. Когда он медленно взошел по ступенькам и вся его плотная
фигура, прочно упиравшаяся ногами в пол, неподвижно стала лицом к публике,
он показался каким-то приземистым великаном, который согнул спину, готовый
принять удар, вошел корнями в землю, чтобы преградить путь лавинам
надвигающихся катастроф.
Он возгласил:
- Граждане!
Голос его каким-то чудом, повторявшимся всякий раз, как он всходил на
трибуну, сразу же покрыл эти тысячи разнообразных звуков. Наступила
благоговейная тишина, тишина леса перед грозой.
Казалось, он на мгновенье ушел в себя, сжал кулак и резким движением
снова положил на грудь свои короткие руки. ("Ну точь-в-точь тюлень,
произносящий проповедь", - непочтительно говорил Патерсон.) Не торопясь,
вначале как будто и не напрягая голоса, не стараясь создать впечатление
силы, начал он свою речь; но с первых же слов бас его загудел, как бронзовый
колокол, который только начинает раскачиваться, заполнил все пространство, и
зал внезапно обрел гулкость звонницы.
Жак, наклонившись вперед, положив подбородок на сжатый кулак, устремив
взгляд на это поднятое кверху лицо, - казалось, оно всегда смотрит куда-то
вдаль, за какие-то пределы, - слушал, не пропуская ни звука.
Жорес не сообщал ничего нового. Он, как всегда, разоблачал всю
опасность политики захватов и национального престижа, слабость дипломатии,
патриотическое безумие шовинистов, бесплодные ужасы войны. Мысль его была
проста, словарь довольно ограничен, эффекты речи часто основывались на самых
обычных ораторских приемах. И все же эти благородные банальности пронизывали
толпу, к которой в этот вечер принадлежал Жак, током высокого напряжения,
который бросал ее по воле оратора из стороны в сторону, и она трепетала от
братских чувств или от гнева, от возмущения или надежды, трепетала, как
струны эоловой арфы. Откуда проистекало это колдовское обаяние Жореса? От
его настойчивого голоса, который словно набухал и проходил широкими волнами
по этим тысячам напряженно внимающих лиц? От его столь очевидной любви к
людям? От его веры? От преисполнявшего его лиризма? От его симфонической
души, где каким-то чудом сливалось в единое гармоническое созвучие все:
склонность к словесному теоретизированию и четкое понимание, как и когда
надо действовать, ясновидение историка и мечтательность поэта, любовь к
порядку и революционная воля? В этот вечер, больше чем когда-либо, упрямая
уверенность, пронизывающая каждого слушателя до мозга костей, исходила от
его слов, от его голоса, от всей его неподвижной фигуры: уверенность в
близкой победе, уверенность, что отказ в повиновении со стороны народов уже
сейчас заставляет правительства колебаться и что гнусные силы войны не
смогут сломить силы мира.
Когда после пламенных заключительных слов он наконец сошел с трибуны, с
искаженным лицом, весь в поту, содрогаясь от священного исступления, зал
стоя приветствовал его. Рукоплескания и топот сливались в оглушительный шум,
который перекатывался из конца в конец цирка, словно раскаты грома в горном
ущелье. Люди неистово махали шляпами, носовыми платками, газетами, палками.
Будто грозовой ветер пробегал по колосящемуся полю. В моменты подобного
пароксизма Жоресу достаточно было бы крикнуть, сделать одно лишь движение
рукою - и вся эта толпа, выставив лбы, фанатично бросилась бы вслед за ним
на штурм любой Бастилии.
Шум понемногу упорядочился, подчиняясь некоему ритму. Чтобы разрешить
волнение, тисками сжимавшее грудь, стоявшее комом в горле, люди снова
запели:
Вставай, проклятьем заклейменный...
И снаружи тысячи демонстрантов, которые не смогли проникнуть в зал и,
несмотря на полицейские заслоны, заполнили все прилегающие улицы, подхватили
припев "Интернационала":
Вставай, проклятьем заклейменный!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Это есть наш последний
И решительный бой!..
Зал понемногу пустел. Жак, которого людской поток приподнимал и
раскачивал из стороны в сторону, защищал, как мог, маленького Ванхеде, - тот
цеплялся за него, словно утопающий, - и старался не терять из виду группу в
нескольких метрах от себя, состоявшую из Мейнестреля, Митгерга, Ричардли,
Сафрио, Желявского, Патерсона и Альфреды. Но как до них добраться? Толкая
перед собою альбиноса и пользуясь малейшим движением толпы, которое могло
приблизить его к друзьям, Жак мало-помалу сумел преодолеть небольшое
пространство, отделявшее его от них. Только тогда перестал он противиться
течению, и оно увлекло его к выходу вместе с другими.
К пению "Интернационала", которое звучало то громко, как фанфара, то
приглушенно, примешивались пронзительные крики: "Долой войну!", "Да
здравствует социальная революция!", "Да здравствует мир!".
- Пойдем, девочка, ты затеряешься в толпе, - сказал Мейнестрель.
Но Альфреда не слышала его. Она уцепилась за руку Патерсона и во что бы
то ни стало хотела видеть, что происходит впереди.
- Подожди, дорогая, - шепнул англичанин. Он прочно переплел пальцы и,
нагнувшись, предложил молодой женщине ступить в это своего рода стремя, куда
она и вложила свою ногу.
- Гоп!
Он выпрямился одним резким движением и поднял ее над головами
окружающих. Она смеялась. Чтобы сохранить равновесие, она всем телом
прижималась к груди Патерсона. Ее большие кукольные глаза, широко раскрытые,
горели в этот вечер каким-то диким огнем.
- Я ничего не вижу, - произнесла она расслабленным, словно пьяным
голосом. - Ничего... только целый лес знамен!
Она не торопилась спрыгнуть обратно. Англичанин, которому край ее юбки
закрывал глаза, спотыкаясь, продолжал идти вперед.
Сами не зная как, они наконец выбрались наружу.
На улице давка была еще больше, чем в зале, и стоял такой сильный и
непрерывный шум голосов, что он уже почти не замечался. После нескольких
минут топтания на месте эта человеческая масса, казалось, нашла себе
определенное направление, дрогнула и, переливаясь через полицейские кордоны,
вбирая в себя на ходу любопытных, сбившихся на тротуарах, медленно потекла
во мраке ночи.
- Куда они нас ведут? - спросил Жак.
- Zusammen marschieren, Camm'rad*, - крикнул Митгерг; его рыхлое лицо
распухло и покраснело, будто он только что вылез из кипятка.
______________
* Идти всем вместе, товарищи! (нем.).
- Я думаю, демонстрация движется к министерствам, - объяснил Ричардли.
- Keinen Krieg! Friede! Friede!* - вопил Митгерг.
______________
* Долой войну! Мир! Мир! (нем.).
А Желявский взывал певучим гортанным голосом:
- Долой войну!.. Мир! Мир!*
______________
* Во французском подлиннике по-русски. - Ред.
- Где же Фреда? - пробормотал Мейнестрель.
Жак повернулся и стал глазами искать молодую женщину. За ним шел
Ричардли, высоко подняв голову, со своей неизменной улыбкой на губах,
слишком дерзкой улыбкой. Затем Ванхеде между Митгергом и Желявским: альбинос
взял товарищей под руки, и они, казалось, несли его. Он не кричал, не пел:
полузакрыв глаза, он поднял к небу свое прозрачнее лицо с выражением
страдальческим и восторженным. Еще дальше шли Альфреда и Патерсон. Жак
различал только их лица, но они были так близко друг от друга, что тела их
казались слитыми.
- Где же она? - повторил Пилот с тревогой в голосе. Он был как слепой,
потерявший собаку-поводыря.
Стояла теплая летняя ночь, глубокая и темная. Свет в витринах магазинов
был потушен. Из всех окон, многие из которых были освещены, склонились вниз
темные силуэты. На скрещениях магистралей выстроились на рельсах целые
вереницы трамваев, пустых и неосвещенных. Сонмы пешеходов прибывали из
боковых улиц и непрестанно увеличивали движущийся людской поток.
Демонстранты состояли по большей части из рабочих городов и предместий. И
отовсюду - из Антверпена, Гента, Льежа, Намюра, из всех шахтерских центров -
прибыли активисты, чтобы присоединиться к брюссельским социалистам и
иностранным делегациям, - в этот вечер Брюссель, казалось, стал
всеевропейской столицей борцов за мир.
"Значит, дело сделано! - сказал себе Жак. - Мир спасен! Никакая сила на
земле не способна прорвать такую плотину! Если эта толпа захочет - войне не
бывать!"
Не в силах будучи справиться с положением, полиция удовольствовалась
тем, что в четыре ряда оцепила королевский дворец, парк и здания
министерств, и мимо этого кордона, не останавливаясь, прошли головные ряды
демонстрантов, чтобы достичь Королевской площади и спуститься к центру
города.
Перед немыми и величавыми дворцами тысячи ртов в едином порыве
проскандировали на ходу: "Да здравствует социальная революция!", "Долой
войну!".
Впереди в сосредоточенном молчании гордо шествовали группы
демонстрантов, окружая свои знамена. Остальные шли без всякого порядка,
подобные тягучей и шумной толпе народных праздников, и женщины цеплялись за
руки мужей, а ребятишки, взгромоздившись на плечи отцов, широко раскрывали
восхищенные глаза. У всех было сознание, что они представляют собой часть
великой армии пролетариата. С напряженными лицами и неподвижным взглядом шли
они вперед, почти не переговариваясь друг с другом, когда приходилось
задерживаться, продолжали маршировать на месте, размеренно отбивая такт
нотами. Обнаженные лбы блестели при свете электрических фонарей. На всех
лицах, опьяненных верой и словно окаменевших в порыве единой воли, можно
было прочесть уверенность, что сегодня вечером трудная партия, которую
играли против буржуазных правительств, выиграна. А над всем этим бушующим
приливом катилась могучая мелодия "Интернационала", который неумолчно, во
весь голос, пела толпа, и казалось, его чеканный ритм вторил биенью всех
этих сердец.
Несколько раз у Жака возникало впечатление, что Мейнестрель пытается
приблизиться к нему, словно хочет что-то сказать. Но каждый раз этому мешала
толкотня или внезапно возросший шум.
- Вот оно наконец, массовое действие! - крикнул ему Жак.
Он силился улыбнуться, пытаясь сохранить остатки хладнокровия, но его
взгляд сверкал тем же лихорадочным восторгом, что и глаза окружающих его
людей.
Пилот не отвечал. В зрачках его была жесткость, а у рта образовалась
горькая складка, которой Жак никак не мог себе объяснить.
Толпа перед ними внезапно дрогнула, и вся процессия качнулась в другую
сторону. Головные ряды колонны, видимо, натолкнулись на какое-то
препятствие. Когда Жак встал на цыпочки, чтобы уяснить себе причину
беспорядка, он услышал над своим ухом голос Пилота: всего несколько слов,
брошенных очень быстро, все тем же фальцетом, который всегда вызывал
недоумение:
- Послушай, мальчик, мне кажется, что сегодня ночью Фреда не...
Конец фразы наполовину затерялся в шуме толпы. Жак, пораженный,
обернулся, ему послышалось: "...не вернется в гостиницу".
Их взгляды встретились. Лицо Пилота было в тени. Его черные, пустые,
как у кошки, зрачки горели фосфорическим, животным огнем.
В этот момент волна докатилась до них, толпа колыхнулась и приподняла
их над землей.
На перекрестке у Южного бульвара маленькая группа националистов,
поспешно собравшаяся вокруг знамени, сделала дерзкую попытку преградить
дорогу колонне. Короткая стычка не помешала демонстрантам продолжать свой
путь. Но этой остановки, этой встряски оказалось достаточно, чтобы разлучить
Жака с Мейнестрелем и остальными друзьями.
Его отбросило вправо, прижало к домам, а в это время в центре шествия
под нажимом задних рядов образовалось сильное течение, которое вынесло всю
группу Мейнестреля далеко вперед. И внезапно с того места, где он на
мгновение задержался, Жак всего в несколько метрах от себя заметил лицо
Патерсона. Англичанин все еще был с Альфредой. Они прошли, не взглянув на
него. Но у него-то хватило времени разглядеть их. Они были на себя не
похожи... В полумраке, подчеркивающем выступы черепных костей, лицо
Патерсона казалось странно новым. Его глаза, обычно подвижные и смеющиеся,
блестели каким-то застывшим блеском, а в глубине словно горел огонек
жестокого безумия. Лицо Альфреды изменилось не меньше: выражение пылкости,
решимости, дерзкой чувственности искажало ее черты и придавало им
вульгарность: это было лицо девки, лицо пьяной девки. Виском она прижималась
к плечу Пата, рот был открыт: она пела "Интернационал" хриплым, срывающимся
голосом, у нее был такой вид, будто она празднует свое собственное
торжество, свое освобождение, победу своих инстинктов... Жаку пришли на ум
слова Мейнестреля: "Мне кажется, что сегодня ночью Фреда не вернется..."
Он испугался: сам не зная, что он им скажет, попытался проникнуть в
толпу, чтобы добраться до них. Он крикнул: "Пат!" Но Жак был пленником этой
стискивающей его людской массы. После ряда тщетных усилий ему пришлось
уступить. Некоторое время он еще следил за ними взглядом, затем совершенно
потерял их из виду и пассивно отдался потоку, который уносил его вперед.
И теперь, оставшись один, он поддался этому наваждению, этой
коллективной заразе. Исчезло всякое ощущение пространства и времени: личное
сознание стерлось. Это было какое-то темное состояние летаргии и словно
возвращение в некую первозданную среду. Погруженный в эту движущуюся
братскую толпу, растворившийся в ней, он чувствовал, что освободился от
самого себя. Где-то в глубине его существа таилось, как подпочвенный горячий
источник, смутное сознание, что он составляет часть какого-то целого -
целого, которое есть множество, истина, сила, но он об этом не думал. И он
все шел вперед, с пустой головой, во власти легкого опьянения,
успокоительного, как сон.
Это блаженное состояние продолжалось час, может быть, два. Ударившись
ногой о край тротуара, он внезапно очнулся от наваждения. И сразу же понял,
насколько устал.
Колонна, зажатая между темными фасадами домов, продолжала двигаться
вперед медленно, неумолимо. Сзади пение почти совсем смолкло. По временам
суровый клич облегчал чью-то стесненную грудь: "Да здравствует мир!", "Да
здравствует Интернационал!". И этот клич, как утренний зов петуха, вызывал
там и сям ответные возгласы. Затем снова все успокаивалось. И в течение
нескольких минут не было слышно ничего, кроме тяжелого дыхания людей и
топота, подобного топоту стада.
Жак стал пробиваться к краю, поближе к домам. Он предоставил людскому
потоку нести его вдоль запертых магазинов, ища случая выйти из рядов.
Внезапно открылся переулок. Он был полон жителей квартала, собравшихся тут,
чтобы взглянуть на демонстрацию. Жаку удалось нырнуть в эту улочку,
добраться до свободного пространства у вделанной в стену водоразборной
колонки. Струя воды, свежей и чистой, текла с каким-то приветливым плеском.
Он напился, смочил себе лоб, руки и несколько минут переводил дух. Над ним
сверкало звездами летнее небо. Он вспомнил позавчерашние стычки в Париже,
вчерашние - в Берлине. Во всех городах Европы народы с одинаковой яростью
восставали против бесполезного жертвоприношения. Всюду - в Вене на
Рингштрассе, в Лондоне на Трафальгар-сквер, в Петербурге - на Невском
проспекте, где казаки с шашками наголо бросались на демонстрантов, - всюду
раздавался один и тот же возглас: "Friede!"*, "Peace!"**, "Мир!"***. Через
границы государств руки всех трудящихся тянулись к одному и тому же
братскому идеалу. И вся Европа издавала один и тот же крик. Можно ли
сомневаться в будущем? Завтра человечество, освобожденное от страшной
тревоги, сможет снова работать, выковывая себе лучшую долю...
______________
* Мир! (нем.).
** Мир! (англ.).
*** В подлиннике русское слово. - Ред.
Будущее!.. Женни...
Образ девушки вновь завладел им, завладел внезапно, все оттесняя назад,
подменяя яростное возбуждение этого вечера беззаветной жаждой ласки и
нежности.
Он поднялся и снова принялся шагать в вечерней темноте.
Спать!.. Теперь это было единственное, чего он хотел. Все равно где -
хоть на первой попавшейся скамейке... Он пытался осмотреться в этой части
города, которую плохо знал. И вдруг очутился на пустынной площади, через
которую уже проходил сегодня днем в сопровождении Патерсона и Альфреды... Ну
же! Еще одно усилие! Гостиница, в которой англичанин снял комнату, должна
быть неподалеку...
И действительно, Жак разыскал ее без особого труда.
Он только успел снять ботинки, пиджак, воротничок и полуодетый бросился
на кровать.
Когда Жак открыл глаза, комната была ярко освещена. Ему потребовалось
несколько секунд, чтобы вернуться к действительности. Он увидел спину
какого-то мужчины, стоявшего на коленях в глубине комнаты: Патерсон...
Англичанин наскоро укладывал кое-какую одежду в раскрытый на полу чемодан.
Он уже уезжал? Который час?
- Это ты, Пат?
Патерсон, не отвечая, запер чемодан, поставил его возле двери и подошел
к кровати. Он был бледен и глядел вызывающе.
- Я ее увожу! - бросил он.
Какая-то угроза дрожала в его голосе.
Жак ошеломленно смотрел на него припухшими, усталыми глазами.
- Тс! Молчи! - заикаясь, вымолвил Патерсон, хотя Жак даже не пошевелил
губами. - Я знаю!.. Но это так! И тут уж ничего не поделаешь!..
Внезапно Жак его понял. Он во все глаза смотрел на англичанина, как
ребенок, которому приснился страшный сон.
- Она внизу, в такси. Она на все решилась. Я тоже. Она ему ничего не
сказала, она его жалеет, не хочет ничего ему говорить и даже не захотела
взять свои вещи. Мы уезжаем, она с ним не увидится. С первым же поездом на
Остенде. Завтра вечером будем в Лондоне... И все кончится само собой. Тут уж
ничего не поделаешь!
Жак выпрямился. Он опирался головой о деревянную спинку кровати и не
говорил ни слова. "У него лицо убийцы", - подумал он.
- У меня это уже долгие месяцы! - продолжал Патерсон, неподвижно стоя
под лампой. - Но я не осмеливался... Только сегодня вечером я узнал, что она
тоже... Бедная darling! Ты не знаешь, какую жизнь она вела с этим
человеком... Он меньше чем мужчина: ничто! О, он играет самую благородную
роль! Он ее предупредил. Она на все согласилась! Она думала, что сможет. Она
не знала... Но с тех пор, как она полюбила меня, - нет, самопожертвование
стало невозможным... Не осуждай ее! - воскликнул он внезапно, словно прочел
на ошарашенном лице Жака суровый приговор. - Ты ведь не знаешь, каков он на
самом деле, этот человек! Он на все способен. Из отчаяния, что он ни во что
не верит, не может во что-либо верить - даже в самого себя, потому что он -
ничто!
Жак вытянул руки на постели, слегка запрокинул голову и, ощущая в
глазах боль от яркого света, лежал без движения. Окно было открыто. Комары,
которых он и не пытался прогнать, жужжали ему прямо в уши. Он ощущал
тошнотную слабость, будто человек, потерявший много крови.
- Каждый имеет право жить! - с какой-то свирепостью продолжал
англичанин. - Можно требовать от кого-нибудь, чтобы он бросился в воду
спасать человека, но нельзя требовать, чтобы он все время держал голову
утопающего над водой, пока сам не погибнет!.. Она хочет жить. Ну, так вот я
здесь, и я ее увожу!.. Тс!..
- Я вас не упрекаю, - прошептал Жак, не пошевелив головой. - Но я думаю
о нем...
- You don't know him! He is capable of anything!.. That man is a
monstre... a perfect monstre!*:
______________
* Ты его не знаешь! Он способен на что угодно!.. Этот человек -
чудовище... настоящее чудовище! (англ.).
- Может быть, он умрет от этого, Пат.
Губы Патерсона полуоткрылись, и его мертвенно-бледные черты свело
судорогой, словно он получил удар в лицо. Жак не мог вынести вида этого
лица, которое вдруг показалось ему омерзительным. "Убийца", - снова подумал
он. Жак на секунду отвел глаза, затем продолжал глухим голосом:
- Я думаю о партии. Партии сейчас нужны ее вожди. Больше, чем
когда-либо... Это предательство, Пат. Двойное предательство, предательство
во всех смыслах.
Англичанин отступил к самой двери. Надетая набок фуражка, мертвенная
бледность лица, взгляд загнанного зверя, гримаса, искривившая рот, - все это
внезапно придало ему вид бродяги-хулигана. Он быстро нагнулся и схватил
чемодан. Теперь он был похож не на убийцу, а на взломщика.
- Good night!* - сказал он. Веки его были опущены. Не поднимая их, он
убежал.
______________
* Доброй ночи (англ.).
Как только дверь за ним закрылась, мысль о Женни с нестерпимой остротой
завладела Жаком. Почему о Женни?.. Он услышал, как внизу, на безмолвной
улице, от дома отъехала машина. Долгое время лежал он без движения, упираясь
головой в деревянную спинку кровати, уставив глаза на закрытую дверь. Перед
ним вставало то красивое лицо Пата, его ясный взгляд, его улыбка белокурого