Страница:
своих спутников, но их не было видно. "Они знают, где я, - сказал он себе. -
Если им удастся пробраться ко мне, они это сделают... - И тут же с ужасом
подумал: - Какое счастье, что я не взял с собой Женни..."
У перекрестка фыркали лошади. На земле лежали сбитые с ног пешеходы.
Яростные, обезумевшие лица, исцарапанные лбы появлялись и исчезали в этом
водовороте.
Что же, собственно, происходит? Понять было невозможно... Теперь центр
перекрестка был очищен от народа. Сторонники мира вынуждены были отступить
перед двойным натиском конной и пешей полиции. Посреди улицы, усеянной
палками, шляпами, всевозможными обломками, прохаживались полицейские чины с
серебряными нашивками и несколько человек в штатском, видимо, из начальства.
Кордон полицейских вокруг них продолжал продвигаться вперед, расширяя
очищенное пространство, и вскоре полицейский заслон занял всю ширину
бульвара.
Тогда, словно стадо, которое кусают за ноги собаки и оно, несколько
минут беспорядочно потоптавшись на месте, бросается назад, демонстранты
круто повернули и ринулись, как смерч, к Севастопольскому и Страсбургскому
бульварам.
- Сбор на перекрестке Друо!
"Неосторожно будет задерживаться здесь надолго", - подумал Жак. (Он
вспомнил, что в случае ареста при нем окажется только удостоверение личности
на имя Жана-Себастьена Эберле, женевского студента.)
Ему удалось выбраться по улице Отвиль. Он остановился в раздумье. Куда
девались Ванхеде и Митгерг? Что ему делать? Снова вмешаться в свалку? А если
он будет арестован? Или хотя бы только захвачен водоворотом, зажат между
двумя заслонами, вынужден пропустить поезд?.. Который теперь час? Без пяти
одиннадцать... Разум повелевал во что бы то ни стало распрощаться с
демонстрацией и идти к Северному вокзалу.
Вскоре он очутился на площади Лафайет, перед церковью св. Венсан де
Поля. Скверик! Женни... Ему захотелось совершить паломничество к их
скамейке... Но отряд блюстителей порядка занимал лестницы.
Жак умирал от жажды. Вдруг ему вспомнилось, что совсем близко отсюда,
на улице Предместья Сен-Дени, есть бар, где собираются социалисты
дюнкеркской секции. У него еще было время, чтобы провести там полчаса до
поезда.
Заднее помещение, где обычно собирались товарищи, пустовало. Но у
стойки, вокруг официанта, разливавшего кофе, - старого члена партии, -
толпилось с полдюжины посетителей; они обсуждали последние события в этом
квартале, где имели место несколько серьезных столкновений. В районе
Восточного вокзала полиция грубо разогнала антивоенную демонстрацию. Но она
снова собралась перед зданием ВКТ, и тут начался настоящий бунт, так что
полиции пришлось атаковать демонстрантов; говорят, что есть много раненых.
Ближайшие полицейские участки битком набиты арестованными. Ходят слухи, что
начальник городской полиции, руководивший восстановлением порядка на
бульварах, получил удар ножом. Один из посетителей ресторана, пришедший из
Пасси, рассказывал, будто он своими глазами видел на площади Согласия статую
города Страсбурга, разукрашенную трехцветными флагами и окруженную группой
членов патриотического союза молодежи, которые жгут там бенгальские огни под
охраной блюстителей порядка. Другой, старый рабочий с седыми усами, которому
хозяйка зашивала куртку, пострадавшую в свалке, уверял, будто группы,
отколовшиеся от демонстрации на бульварах, снова соединились у Биржи и,
развернув красное знамя, двинулись к Бурбонскому дворцу с криками: "Долой
войну!"
- "Долой войну!" - пробурчал официант, разливавший кофе. Он видел 70-й
год, был участником Парижской Коммуны. Теперь он сердито замотал головой. -
Поздно уже кричать: "Долой войну! Это то же самое, что орать: "Долой дождь!"
- когда гроза уже разразилась...
Старик, который курил, щуря глаза, рассердился:
- Никогда не бывает поздно, Шарль! Видал бы ты, что творилось на
площади Республики между восемью и девятью!.. Люди давились, как сельди в
бочке!
- Я там был, - сказал Жак, подходя к ним.
- Ну, если ты там был, паренек, можешь подтвердить мои слова: никогда
ничего подобного не бывало. А ведь я на своем веку навидался демонстраций! Я
выходил на улицу, когда мы протестовали против казни Феррера{83}: нас было
сто тысяч... выходил, когда мы подняли шум из-за порядков на военной каторге
и требовали освобождения Руссе; тогда тоже было не меньше ста тысяч... И уж
наверное больше ста тысяч на Пре-Сен-Жерве, против закона о трехгодичной
службе... Но сегодня вечером!.. Триста тысяч? Пятьсот тысяч? Миллион? Кто
может знать? От Бельвиля до церкви святой Магдалины - один сплошной поток,
один общий крик: "Да здравствует мир!.." Нет, ребята, такой демонстрации я
еще никогда не видел, а я в этом кое-что смыслю! К счастью, полицейские были
безоружны, не то при сегодняшних настроениях кровь потекла бы ручьями...
Прямо скажу вам: будь мы все посмелее, сегодня весь их строй полетел бы к
черту! Эх, упустили случай... Когда на площади Республики все двинулись со
знаменами вперед, ей-богу, Шарль, был бы у нас во главе настоящий человек, -
знаешь, куда бы все, как один, пошли за ним? В Елисейский дворец - делать
революцию!
Жак смеялся от радости.
- Ну, это пока откладывается! Откладывается до завтра, дедушка!
Сияющий, отправился он на вокзал, где без труда получил билет третьего
класса до Берлина.
На перроне его ожидал сюрприз: там находились Ванхеде и Митгерг. Зная,
в котором часу он едет, они пришли пожать ему руку на прощанье. Ванхеде
потерял шляпу; лицо у него было бледное, печальное и словно помятое.
Митгерг, наоборот, красный и взбешенный, сжимал в карманах кулаки. Его
арестовали, осыпали ударами, повели к полицейским машинам, и лишь в
последний момент, благодаря сумятице, ему удалось скрыться. Он рассказывал о
своем приключении наполовину по-французски, наполовину по-немецки, отчаянно
брызгая слюной и тараща возмущенные глаза за стеклами очков.
- Не оставайтесь тут, - сказал им Жак, - незачем нам троим привлекать к
себе внимание.
Ванхеде зажал руку Жака между своими ладонями. На его словно бы
безглазом лице нервно мигали бесцветные ресницы. Он прошептал ласковым и
просительным тоном:
- Будьте осторожны, Боти...
Жак рассмеялся, чтобы скрыть волнение:
- В среду в Брюсселе!
В этот же самый час на улице Спонтини в своей маленькой гостиной на
втором этаже стояла Анна, совсем одетая, готовая к выходу; напряженно глядя
перед собой, она прижимала к щеке телефонную трубку.
Антуан уже потушил свет и собирался заснуть, прочитав предварительно
все газеты. Заглушенный звонок телефона, который Леон каждый вечер ставил
ему на ночной столик, заставил его подскочить.
- Ты, Тони? - прошептал издалека нежный голос.
- Ну? Что случилось?
- Ничего...
- Да нет же! Говори! - с беспокойством настаивал он.
- Ничего, уверяю тебя... Решительно ничего... Я только хотела услышать
твой голос... Ты уже лег?
- Да!
- Ты спал, дорогой?
- Да... Нет, еще не спал... Почти... Правда, ничего серьезного?
Она засмеялась:
- Да нет же, Тони... Как мило, что ты так забеспокоился!.. Говорю тебе,
мне хотелось услышать твой голос... Ты разве не понимаешь, что внезапно
может так страшно, страшно захотеться услышать чей-то голос?..
Опершись на локоть, болезненно щурясь от света, он терпеливо ждал,
всклокоченный и раздраженный.
- Тони...
- Ну?
- Ничего, ничего... Я люблю тебя, мой Тони. Мне так хотелось бы, чтобы
сегодня вечером, сейчас, ты был подле меня...
На несколько секунд, показавшихся ей бесконечными, воцарилось молчание.
- Помилуй, Анна, я же тебе объяснил...
Она тотчас же прервала его:
- Да, да, я знаю, не обращай внимания... Доброй ночи, любимый.
- Доброй ночи.
Он первый повесил трубку. Этот звук отозвался во всем ее теле. Она
закрыла глаза и еще в течение целой минуты прижимала ухо к трубке, надеясь
на чудо.
- Я просто идиотка, - произнесла она наконец почти вслух.
Вопреки всякому здравому смыслу она надеялась - она была даже уверена,
- что он скажет: "Иди скорее к нам... Я сейчас буду тоже".
- Идиотка!.. Идиотка!.. Идиотка!.. - повторяла она, швыряя на столик
сумочку, шляпу, перчатки. И внезапно простая, тайная и ужасная правда встала
перед нею: она мучительно нуждалась в нем, а ему она нисколько не была
нужна!
Около восьми часов утра Жак, всю ночь не сомкнувший глаз, вышел из
вагона на вокзале в Гамме, чтобы купить немецкие газеты.
Пресса единодушно осуждала Австрию за то, что она официально объявила
себя "в состоянии войны" о Сербией. Даже правые газеты, пангерманская "Пост"
или "Рейнише цейтунг", орган Круппа, выражали "сожаление" по поводу резко
агрессивного характера австрийской политики. Набранные жирным шрифтом
заголовки возвещали о срочном возвращении кайзера и кронпринца. Как ни
парадоксально, большая часть газет, - отметив, что император, едва
вернувшись в Потсдам, имел длительное и важное совещание с канцлером и
начальниками генеральных штабов армии и флота, - возлагала большие надежды
на то, что его влияние будет содействовать сохранению мира.
Когда Жак возвратился в купе, его спутники, запасшиеся, как и он,
утренними газетами, обсуждали последние новости. Их было трое: молодой
пастор, чей задумчивый взгляд чаще устремлялся к открытому окну, чем к
газете, лежавшей у него на коленях, седобородый старик, по всей видимости
еврей, и мужчина лет пятидесяти, полный и жизнерадостный, с начисто
выбритыми головой и лицом. Он улыбнулся Жаку и, приподняв развернутый номер
"Берлинер тагеблатт", который держал в руках, спросил по-немецки:
- А вы тоже интересуетесь политикой? Вы, верно, иностранец?
- Швейцарец.
- Из французской Швейцарии?
- Из Женевы.
- Вы оттуда лучше видите французов, чем мы. Каждый из них в отдельности
очарователен, не правда ли? Почему же как народ они так невыносимы?
Жак уклончиво улыбнулся.
Разговорчивый немец поймал на лету взгляд пастора, затем взгляд еврея и
продолжал:
- Я очень часто ездил во Францию по торговым делам. У меня там много
друзей. Я долго верил, что миролюбие Германии преодолеет сопротивление
французов и мы в конце концов поймем друг друга. Но с этими горячими
головами ничего не поделаешь: в глубине души они думают только о реванше. И
это объясняет всю их теперешнюю политику.
- Если Германия так жаждет мира, - осторожно заметил Жак, - почему она
не докажет это более убедительно именно сейчас и не утихомирит свою союзницу
Австрию?
- Да она это и делает... Читайте газеты... Но если бы Франция, со своей
стороны, не стремилась к войне, разве стала бы она поддерживать в настоящий
момент русскую политику? В этом отношении весьма показательны речи Пуанкаре
в Петербурге. Мир и война находятся сейчас в руках Франции. Если бы завтра
Россия перестала рассчитывать на французскую армию, ей, хочешь не хочешь,
пришлось бы вести переговоры в миролюбивом духе; а тогда сразу отпала бы
всякая угроза войны!
Пастор согласился с этим. Старик тоже. Он в течение нескольких лет был
профессором права в Страсбурге и терпеть не мог эльзасцев.
Жак любезным жестом отказался от предложенной ему сигары и, решив из
осторожности не принимать участия в споре, сделал вид, будто целиком
углубился в чтение своих газет.
Слово взял профессор. У него оказался весьма поверхностный и
пристрастный взгляд на бисмарковскую политику после 70-го года. Он не знал -
или делал вид, что не знает, - о стремлении старого канцлера окончательно
доконать Францию, нанеся ей новое военное поражение, и, казалось, желал
помнить только о попытках Империи сблизиться с Республикой. Он перевел
разговор в плоскость истории. Все трое были в полном согласии друг с другом.
Впрочем, мысли, которые они высказывали, разделялись подавляющим
большинством немцев.
Было очевидно, что, с их точки зрения, Германия вплоть до самого
последнего времени только тем и занималась, что делала французскому народу
самые великодушные уступки. Даже и Бисмарк дал доказательство своих
миролюбивых намерений, допустив - что было несколько рискованно - быстрое
возвышение побежденной нации, которому он мог так легко помешать, - стоило
лишь погасить лихорадку колониальных завоеваний, охватившую французов на
другой же день после устроенного им разгрома. Тройственный союз? Он никому
не угрожал. Сначала это был вовсе не военный союз, а только охранительный
договор солидарности, заключенный тремя монархами, которых в равной степени
беспокоило назревавшее в Европе революционное брожение. Между 1894 и 1909
годами пятнадцать лет подряд, и даже после заключения франко-русского союза,
Германия искала сотрудничества с Францией для разрешения политических
вопросов, в особенности вопросов, связанных с Африкой. В 1904 и 1905 годах
правительство Вильгельма II неоднократно и в духе полнейшей искренности
делало конкретные предложения, которые могли бы привести к согласию. Но
Франция всегда отталкивает протянутую кайзером руку! Она отвечала на самые
выгодные предложения только недоверчивым и оскорбительным отказом или
угрозами! Если Тройственный союз изменил свой характер, виновата в этом
Франция, которая своим непонятным военным союзом с царизмом и поведением
своих министров - прежде всего Делькассе - ясно показала, что ее внешняя
политика направлена против Германии, что целью себе она ставит окружение
центральных держав. Тройственный союз вынужден был сделаться оборонительным
оружием в борьбе против успехов Тройственного согласия, ибо Тройственное
согласие на глазах у всего мира превратилось в заговор завоевателей. Да,
завоевателей! Это вовсе не слиткам сильное выражение, его оправдывают факты:
благодаря Тройственному согласию Франция смогла захватить огромную
марокканскую территорию; благодаря Тройственному согласию Россия смогла
организовать Лигу балканских держав, которая в один прекрасный день даст ей
возможность без особого риска дойти до ворот Константинополя; благодаря
Тройственному согласию Англия смогла сделать несокрушимым свое всемогущество
на морях земного шара! Единственным препятствием этой политике бесстыдного
империализма служит германский блок. Чтобы окончательно утвердить свою
гегемонию, Тройственному согласию остается только расколоть этот блок. И вот
представился удобный случай. Франция и Россия тотчас же ухватились за него.
Используя возбуждение на Балканах и неосторожную политику Вены, они
стремятся теперь к тому, чтобы Германия осудила Австрию, в надежде поссорить
Берлин с его единственным союзником и наконец-то довести до вожделенного
конца свои десятилетние старания изолировать Германию, окружив ее
враждебными европейскими державами.
По крайней мере, таково было мнение пастора и еврея-профессора. Что
касается толстого немца, то он полагал, что цели Тройственного согласия были
еще более агрессивны: Петербург стремится уничтожить Германию, Петербург
хочет войны.
- Всякий сколько-нибудь мыслящий немец, - говорил он, - поневоле
мало-помалу теряет всякую надежду на мир. Мы были свидетелями того, как
Россия строила Польше стратегические железные дороги, как Франция
увеличивала численность и вооружение армии, как Англия подготовляла морское
соглашение с Россией. Какой иной смысл могут иметь все эти приготовления,
кроме того, что Тройственное согласие хочет укрепить свое могущество военной
победой над Тройственным союзом?.. Нам не избежать войны, к которой они
стремятся... Если не теперь, так в тысяча девятьсот шестнадцатом, самое
позднее - в тысяча девятьсот семнадцатом году... - Он улыбнулся. - Но
Тройственное согласие строит себе опасные иллюзии! Германская армия готова
ко всему!.. Нельзя безнаказанно затрагивать военную мощь Германии!
Старый профессор тоже улыбался. Пастор одобрительно кивнул с серьезным
видом. По этому последнему пункту они находились в полнейшем горделивом
согласии между собой.
В Берлине Жак бывал неоднократно.
"Выйду на станции Зоо, - подумал он. - В западной части я меньше всего
рискую встретиться со старыми знакомыми".
До таинственного свидания на Потсдамерплац оставалось около двух часов,
и он решил искать убежища у Карла Фонлаута, жившего как раз на Уландштрассе.
Этот друг Либкнехта, надежный товарищ, на которого можно было вполне
положиться, был зубным врачом, и Жак имел все шансы в этот час застать его
дома.
Его провели в гостиную, где ожидали два пациента: старая дама и молодой
студент. Когда Фонлаут открыл дверь, чтобы пригласить даму, он окинул Жака
быстрым взглядом, ничем себя не выдав.
Прошло двадцать минут. Снова появился Фонлаут и ввел в кабинет
студента. Затем он тотчас же появился опять, один.
- Ты?
Хотя он был еще молод, седая, почти совсем белая прядь прорезала его
каштановые волосы. Все тот же знакомый Жаку огонь мерцал в его глубоко
сидящих глазах с золотыми искорками.
- Поручение, - пробормотал Жак. - Я только что с поезда. Мне нужно
ждать не менее часа. Никто не должен меня видеть.
- Я предупрежу Марту, - сказал Фонлаут, не проявляя удивления. -
Пойдем.
Он провел Жака в комнату, где у окна, против света, сидела и шила
женщина лет тридцати. Комната была только что прибрана. В ней находились две
одинаковые кровати, стол, заваленный книгами, корзинка на полу, в которой
спали сиамский кот и кошка. Жаку внезапно представилась подобная же комната,
дышащая миром и сосредоточенной внутренней жизнью, где бы он сам и Женни...
Не торопясь г-жа Фонлаут воткнула иголку в шитье и встала. Ощущение
какой-то особенной энергии и спокойствия исходило от ее плоского лица,
увенчанного белокурыми косами. Жак часто встречал ее на собраниях
социалистов Берлина, куда она всегда сопровождала своего мужа.
- Оставайся, сколько пожелаешь, - сказал Фонлаут. - Я пойду работать.
- Не выпьете ли чашку кофе? - предложила молодая женщина.
Она принесла поднос и поставила его перед Жаком.
- Наливайте себе без церемоний... Вы из Женевы?
- Из Парижа.
- А! - сказала она, заинтересованная. - Либкнехт считает, что сейчас
многое зависит от Франции. Он говорит, что у вас большинство пролетариата
решительно против войны. И что, на ваше счастье, у вас в правительстве
имеется один социалист.
- Вивиани? Это бывший социалист.
- Если бы Франция захотела, какой великий пример она могла бы показать
всей Европе!
Жак описал ей демонстрацию на бульварах. Он без всяких усилий понимал
все, что она ему говорила, но объяснялся по-немецки немного медленно.
- У нас тоже вчера дрались на улицах, - сказала она. - Около сотни
раненых, шестьсот или семьсот арестованных. И нынче вечером опять
начнется... Во всех кварталах. А в девять часов все соберутся у
Бранденбургских ворот.
- Во Франции, - сказал Жак, - нам приходится бороться с невероятной
апатией средних классов...
В комнату вошел Фонлаут. Он улыбнулся.
- В Германии тоже... Всюду апатия... Поверишь ли, что, несмотря на
неминуемую опасность, никто в рейхстаге еще не потребовал созыва комиссии по
иностранным делам?.. Националисты чувствуют, что их поддерживает
правительство, и начали в своей прессе неслыханно яростную кампанию! Каждый
день они требуют ввести осадное положение в Берлине, арестовать всех вождей
оппозиции, запретить пацифистские митинги!.. Пусть себе стараются! Сила не
на их стороне... Повсюду, во всех городах Германии пролетариат волнуется,
протестует, угрожает... Это просто великолепно... Мы вновь переживаем
октябрьские дни тысяча девятьсот двенадцатого года, когда вместе с
Ледебуром{91} и другими мы поднимали рабочие массы возгласом: "Война
войне!.." Тогда правительство поняло, что война между капиталистическими
державами немедленно вызовет революционное движение по всей Европе. Оно
испугалось, затормозило свою политику. Мы и на этот раз одержим победу!
Жак поднялся с места.
- Ты уже собираешься уходить?
Жак ответил утвердительным кивком и попрощался с молодой женщиной.
- Война войне! - сказала она, и глаза ее заблестели.
- И на этот раз мы добьемся сохранения мира, - заявил Фонлаут, провожая
Жака до передней. - Но надолго ли? Я тоже начинаю думать, что всеобщая война
неизбежна и что революция не совершится, пока мы не пройдем через это...
Жак не хотел расставаться с Фонлаутом, не спросив его мнения по одному
из наиболее занимавших его вопросов.
Он прервал Фонлаута:
- А есть ли у вас какие-нибудь точные данные относительно сговора между
Веной и Берлином? Какую комедию разыгрывают они перед всей Европой? Что
произошло за кулисами? Как по-твоему - было тут сообщничество или нет?
Фонлаут лукаво улыбнулся.
- Ах ты, француз!
- Почему француз?
- Потому что ты говоришь: "Да или нет..." То или это... У вас какая-то
мания все сводить к ясным формулам! Как будто ясно выраженная мысль заведомо
правильная!..
Жак, смущенный, в свою очередь, улыбнулся.
"В какой мере обоснована эта критика? - задавал он себе вопрос. - И в
какой мере может она относиться ко мне?"
Фонлаут снова принял серьезный вид.
- Сообщничество? Как сказать... Сообщничество открытое, циничное - в
этом нельзя быть уверенным. Я бы сказал: и да и нет... Конечно, в том
удивлении, которое выказали наши правители в день ультиматума, была доля
притворства. Но только известная доля. Говорят, что австрийский канцлер
провел нашего. Так же как он провел все правительства Европы, и что наш
Бетман-Гольвег просто-напросто действовал с непростительным легкомыслием.
Говорят, что Берхтольд сообщил нашей Вильгельмштрассе только выхолощенное
резюме ультиматума и, чтобы заблаговременно добиться от Германии поддержки
австрийской политики перед правительствами других держав, обещал, что текст
будет умеренным. Бетман ему поверил. Германия втянулась в эту историю крайне
доверчиво и крайне неосторожно... Когда Бетман, Ягов и кайзер узнали наконец
точное содержание ультиматума, - я слышал из самых достоверных источников, -
они были совершенно сражены.
- А какого числа они это узнали?
- Двадцать второго или двадцать третьего.
- В этом-то все и дело! Если двадцать второго, как меня уверяли в
Париже, то Вильгельмштрассе еще успела бы оказать давление на Вену до
вручения ультиматума. А она этого не сделала!
- Нет, правда, Тибо, - сказал Фонлаут, - я думаю, что Берлин был
захвачен врасплох. Даже двадцать второго вечером было уже слишком поздно;
слишком поздно для того, чтобы добиться от Вены изменения текста; слишком
поздно для того, чтобы дезавуировать Австрию перед другими правительствами.
И вот у Германии, скомпрометированной против ее воли, оставалось лишь одно
средство спасти свой престиж: принять непримиримую позу, чтобы устрашить
Европу и выиграть путем запугивания рискованную дипломатическую игру, в
которую она, вольно или невольно, была втянута... По крайней мере, так
говорят... И уверяют даже, - это тоже из очень осведомленного источника, -
будто до вчерашнего дня кайзер думал, что мастерски разыграл партию, ибо был
уверен, что обеспечил нейтралитет России.
- Ну нет! Уже наверное Берлин был отлично осведомлен о воинственных
замыслах Петербурга!
- Как утверждают, правительство только вчера поняло, что зашло в
опасный тупик... Поэтому, - добавил он, как-то молодо улыбаясь, -
демонстрации, которые произойдут сегодня, имеют исключительное значение:
народное предупреждение может оказать решающее влияние на правительство,
которое колеблется!.. Ты придешь на Унтер-ден-Линден?
Жак отрицательно покачал головой и расстался с Фонлаутом без всяких
дальнейших объяснений.
"Французская мания?.. - размышлял он, спускаясь по лестнице. - Ясная
мысль - верная мысль?.. Нет, не думаю, чтобы в отношении меня это было
справедливо... Нет... Для меня идеи - ясные или неясные - это, увы, всегда
лишь временные точки опоры... Как раз в этом моя основная слабость..."
Ровно в шесть часов Жак входил в "Ашингер" на Потсдамерплац; это была
одна из главных дешевых столовых для бедного населения, которые имеют свои
филиалы в каждом квартале Берлина.
Он заметил Траутенбаха, сидящего в одиночестве за столом, на котором
стояла миска с супом из овощей. Немец был, казалось, погружен в чтение
газеты, сложенной вчетверо и в таком виде приставленной к графину. Но его
светлые глаза внимательно следили за дверью. Он не выказал ни малейшего
удивления. Молодые люди небрежно пожали друг другу руки, словно они
расстались только вчера. Затем Жак уселся и заказал порцию супа.
Траутенбах был белокурый еврей, почти рыжий, атлетического сложения;
слегка вьющиеся, коротко подстриженные волосы не скрывали лба, похожего на
лоб барашка. Кожа у него была белая, усеянная веснушками, толстые выпуклые
губы - лишь немного розовее лица.
- Я боялся, чтобы мне не прислали кого-нибудь другого, - прошептал он
по-немецки. - Для такой работы швейцарцы, по-моему, мало пригодны... Ты
явился как раз вовремя. Завтра было бы уже слишком поздно. - Он улыбнулся с
деланной небрежностью, играя горчичницей, словно говорил о каких-то
безразличных вещах. - Это операция деликатная, по крайней мере для нас, -
добавил он загадочно. - Тебе ничего не придется делать.
- Ничего? - Жак почувствовал себя задетым.
- Только то, что я тебе скажу.
И тем же приглушенным тоном, с той же легкой улыбкой, прерывая от
времени до времени свою речь деланным смешком, чтобы ввести в заблуждение
Если им удастся пробраться ко мне, они это сделают... - И тут же с ужасом
подумал: - Какое счастье, что я не взял с собой Женни..."
У перекрестка фыркали лошади. На земле лежали сбитые с ног пешеходы.
Яростные, обезумевшие лица, исцарапанные лбы появлялись и исчезали в этом
водовороте.
Что же, собственно, происходит? Понять было невозможно... Теперь центр
перекрестка был очищен от народа. Сторонники мира вынуждены были отступить
перед двойным натиском конной и пешей полиции. Посреди улицы, усеянной
палками, шляпами, всевозможными обломками, прохаживались полицейские чины с
серебряными нашивками и несколько человек в штатском, видимо, из начальства.
Кордон полицейских вокруг них продолжал продвигаться вперед, расширяя
очищенное пространство, и вскоре полицейский заслон занял всю ширину
бульвара.
Тогда, словно стадо, которое кусают за ноги собаки и оно, несколько
минут беспорядочно потоптавшись на месте, бросается назад, демонстранты
круто повернули и ринулись, как смерч, к Севастопольскому и Страсбургскому
бульварам.
- Сбор на перекрестке Друо!
"Неосторожно будет задерживаться здесь надолго", - подумал Жак. (Он
вспомнил, что в случае ареста при нем окажется только удостоверение личности
на имя Жана-Себастьена Эберле, женевского студента.)
Ему удалось выбраться по улице Отвиль. Он остановился в раздумье. Куда
девались Ванхеде и Митгерг? Что ему делать? Снова вмешаться в свалку? А если
он будет арестован? Или хотя бы только захвачен водоворотом, зажат между
двумя заслонами, вынужден пропустить поезд?.. Который теперь час? Без пяти
одиннадцать... Разум повелевал во что бы то ни стало распрощаться с
демонстрацией и идти к Северному вокзалу.
Вскоре он очутился на площади Лафайет, перед церковью св. Венсан де
Поля. Скверик! Женни... Ему захотелось совершить паломничество к их
скамейке... Но отряд блюстителей порядка занимал лестницы.
Жак умирал от жажды. Вдруг ему вспомнилось, что совсем близко отсюда,
на улице Предместья Сен-Дени, есть бар, где собираются социалисты
дюнкеркской секции. У него еще было время, чтобы провести там полчаса до
поезда.
Заднее помещение, где обычно собирались товарищи, пустовало. Но у
стойки, вокруг официанта, разливавшего кофе, - старого члена партии, -
толпилось с полдюжины посетителей; они обсуждали последние события в этом
квартале, где имели место несколько серьезных столкновений. В районе
Восточного вокзала полиция грубо разогнала антивоенную демонстрацию. Но она
снова собралась перед зданием ВКТ, и тут начался настоящий бунт, так что
полиции пришлось атаковать демонстрантов; говорят, что есть много раненых.
Ближайшие полицейские участки битком набиты арестованными. Ходят слухи, что
начальник городской полиции, руководивший восстановлением порядка на
бульварах, получил удар ножом. Один из посетителей ресторана, пришедший из
Пасси, рассказывал, будто он своими глазами видел на площади Согласия статую
города Страсбурга, разукрашенную трехцветными флагами и окруженную группой
членов патриотического союза молодежи, которые жгут там бенгальские огни под
охраной блюстителей порядка. Другой, старый рабочий с седыми усами, которому
хозяйка зашивала куртку, пострадавшую в свалке, уверял, будто группы,
отколовшиеся от демонстрации на бульварах, снова соединились у Биржи и,
развернув красное знамя, двинулись к Бурбонскому дворцу с криками: "Долой
войну!"
- "Долой войну!" - пробурчал официант, разливавший кофе. Он видел 70-й
год, был участником Парижской Коммуны. Теперь он сердито замотал головой. -
Поздно уже кричать: "Долой войну! Это то же самое, что орать: "Долой дождь!"
- когда гроза уже разразилась...
Старик, который курил, щуря глаза, рассердился:
- Никогда не бывает поздно, Шарль! Видал бы ты, что творилось на
площади Республики между восемью и девятью!.. Люди давились, как сельди в
бочке!
- Я там был, - сказал Жак, подходя к ним.
- Ну, если ты там был, паренек, можешь подтвердить мои слова: никогда
ничего подобного не бывало. А ведь я на своем веку навидался демонстраций! Я
выходил на улицу, когда мы протестовали против казни Феррера{83}: нас было
сто тысяч... выходил, когда мы подняли шум из-за порядков на военной каторге
и требовали освобождения Руссе; тогда тоже было не меньше ста тысяч... И уж
наверное больше ста тысяч на Пре-Сен-Жерве, против закона о трехгодичной
службе... Но сегодня вечером!.. Триста тысяч? Пятьсот тысяч? Миллион? Кто
может знать? От Бельвиля до церкви святой Магдалины - один сплошной поток,
один общий крик: "Да здравствует мир!.." Нет, ребята, такой демонстрации я
еще никогда не видел, а я в этом кое-что смыслю! К счастью, полицейские были
безоружны, не то при сегодняшних настроениях кровь потекла бы ручьями...
Прямо скажу вам: будь мы все посмелее, сегодня весь их строй полетел бы к
черту! Эх, упустили случай... Когда на площади Республики все двинулись со
знаменами вперед, ей-богу, Шарль, был бы у нас во главе настоящий человек, -
знаешь, куда бы все, как один, пошли за ним? В Елисейский дворец - делать
революцию!
Жак смеялся от радости.
- Ну, это пока откладывается! Откладывается до завтра, дедушка!
Сияющий, отправился он на вокзал, где без труда получил билет третьего
класса до Берлина.
На перроне его ожидал сюрприз: там находились Ванхеде и Митгерг. Зная,
в котором часу он едет, они пришли пожать ему руку на прощанье. Ванхеде
потерял шляпу; лицо у него было бледное, печальное и словно помятое.
Митгерг, наоборот, красный и взбешенный, сжимал в карманах кулаки. Его
арестовали, осыпали ударами, повели к полицейским машинам, и лишь в
последний момент, благодаря сумятице, ему удалось скрыться. Он рассказывал о
своем приключении наполовину по-французски, наполовину по-немецки, отчаянно
брызгая слюной и тараща возмущенные глаза за стеклами очков.
- Не оставайтесь тут, - сказал им Жак, - незачем нам троим привлекать к
себе внимание.
Ванхеде зажал руку Жака между своими ладонями. На его словно бы
безглазом лице нервно мигали бесцветные ресницы. Он прошептал ласковым и
просительным тоном:
- Будьте осторожны, Боти...
Жак рассмеялся, чтобы скрыть волнение:
- В среду в Брюсселе!
В этот же самый час на улице Спонтини в своей маленькой гостиной на
втором этаже стояла Анна, совсем одетая, готовая к выходу; напряженно глядя
перед собой, она прижимала к щеке телефонную трубку.
Антуан уже потушил свет и собирался заснуть, прочитав предварительно
все газеты. Заглушенный звонок телефона, который Леон каждый вечер ставил
ему на ночной столик, заставил его подскочить.
- Ты, Тони? - прошептал издалека нежный голос.
- Ну? Что случилось?
- Ничего...
- Да нет же! Говори! - с беспокойством настаивал он.
- Ничего, уверяю тебя... Решительно ничего... Я только хотела услышать
твой голос... Ты уже лег?
- Да!
- Ты спал, дорогой?
- Да... Нет, еще не спал... Почти... Правда, ничего серьезного?
Она засмеялась:
- Да нет же, Тони... Как мило, что ты так забеспокоился!.. Говорю тебе,
мне хотелось услышать твой голос... Ты разве не понимаешь, что внезапно
может так страшно, страшно захотеться услышать чей-то голос?..
Опершись на локоть, болезненно щурясь от света, он терпеливо ждал,
всклокоченный и раздраженный.
- Тони...
- Ну?
- Ничего, ничего... Я люблю тебя, мой Тони. Мне так хотелось бы, чтобы
сегодня вечером, сейчас, ты был подле меня...
На несколько секунд, показавшихся ей бесконечными, воцарилось молчание.
- Помилуй, Анна, я же тебе объяснил...
Она тотчас же прервала его:
- Да, да, я знаю, не обращай внимания... Доброй ночи, любимый.
- Доброй ночи.
Он первый повесил трубку. Этот звук отозвался во всем ее теле. Она
закрыла глаза и еще в течение целой минуты прижимала ухо к трубке, надеясь
на чудо.
- Я просто идиотка, - произнесла она наконец почти вслух.
Вопреки всякому здравому смыслу она надеялась - она была даже уверена,
- что он скажет: "Иди скорее к нам... Я сейчас буду тоже".
- Идиотка!.. Идиотка!.. Идиотка!.. - повторяла она, швыряя на столик
сумочку, шляпу, перчатки. И внезапно простая, тайная и ужасная правда встала
перед нею: она мучительно нуждалась в нем, а ему она нисколько не была
нужна!
Около восьми часов утра Жак, всю ночь не сомкнувший глаз, вышел из
вагона на вокзале в Гамме, чтобы купить немецкие газеты.
Пресса единодушно осуждала Австрию за то, что она официально объявила
себя "в состоянии войны" о Сербией. Даже правые газеты, пангерманская "Пост"
или "Рейнише цейтунг", орган Круппа, выражали "сожаление" по поводу резко
агрессивного характера австрийской политики. Набранные жирным шрифтом
заголовки возвещали о срочном возвращении кайзера и кронпринца. Как ни
парадоксально, большая часть газет, - отметив, что император, едва
вернувшись в Потсдам, имел длительное и важное совещание с канцлером и
начальниками генеральных штабов армии и флота, - возлагала большие надежды
на то, что его влияние будет содействовать сохранению мира.
Когда Жак возвратился в купе, его спутники, запасшиеся, как и он,
утренними газетами, обсуждали последние новости. Их было трое: молодой
пастор, чей задумчивый взгляд чаще устремлялся к открытому окну, чем к
газете, лежавшей у него на коленях, седобородый старик, по всей видимости
еврей, и мужчина лет пятидесяти, полный и жизнерадостный, с начисто
выбритыми головой и лицом. Он улыбнулся Жаку и, приподняв развернутый номер
"Берлинер тагеблатт", который держал в руках, спросил по-немецки:
- А вы тоже интересуетесь политикой? Вы, верно, иностранец?
- Швейцарец.
- Из французской Швейцарии?
- Из Женевы.
- Вы оттуда лучше видите французов, чем мы. Каждый из них в отдельности
очарователен, не правда ли? Почему же как народ они так невыносимы?
Жак уклончиво улыбнулся.
Разговорчивый немец поймал на лету взгляд пастора, затем взгляд еврея и
продолжал:
- Я очень часто ездил во Францию по торговым делам. У меня там много
друзей. Я долго верил, что миролюбие Германии преодолеет сопротивление
французов и мы в конце концов поймем друг друга. Но с этими горячими
головами ничего не поделаешь: в глубине души они думают только о реванше. И
это объясняет всю их теперешнюю политику.
- Если Германия так жаждет мира, - осторожно заметил Жак, - почему она
не докажет это более убедительно именно сейчас и не утихомирит свою союзницу
Австрию?
- Да она это и делает... Читайте газеты... Но если бы Франция, со своей
стороны, не стремилась к войне, разве стала бы она поддерживать в настоящий
момент русскую политику? В этом отношении весьма показательны речи Пуанкаре
в Петербурге. Мир и война находятся сейчас в руках Франции. Если бы завтра
Россия перестала рассчитывать на французскую армию, ей, хочешь не хочешь,
пришлось бы вести переговоры в миролюбивом духе; а тогда сразу отпала бы
всякая угроза войны!
Пастор согласился с этим. Старик тоже. Он в течение нескольких лет был
профессором права в Страсбурге и терпеть не мог эльзасцев.
Жак любезным жестом отказался от предложенной ему сигары и, решив из
осторожности не принимать участия в споре, сделал вид, будто целиком
углубился в чтение своих газет.
Слово взял профессор. У него оказался весьма поверхностный и
пристрастный взгляд на бисмарковскую политику после 70-го года. Он не знал -
или делал вид, что не знает, - о стремлении старого канцлера окончательно
доконать Францию, нанеся ей новое военное поражение, и, казалось, желал
помнить только о попытках Империи сблизиться с Республикой. Он перевел
разговор в плоскость истории. Все трое были в полном согласии друг с другом.
Впрочем, мысли, которые они высказывали, разделялись подавляющим
большинством немцев.
Было очевидно, что, с их точки зрения, Германия вплоть до самого
последнего времени только тем и занималась, что делала французскому народу
самые великодушные уступки. Даже и Бисмарк дал доказательство своих
миролюбивых намерений, допустив - что было несколько рискованно - быстрое
возвышение побежденной нации, которому он мог так легко помешать, - стоило
лишь погасить лихорадку колониальных завоеваний, охватившую французов на
другой же день после устроенного им разгрома. Тройственный союз? Он никому
не угрожал. Сначала это был вовсе не военный союз, а только охранительный
договор солидарности, заключенный тремя монархами, которых в равной степени
беспокоило назревавшее в Европе революционное брожение. Между 1894 и 1909
годами пятнадцать лет подряд, и даже после заключения франко-русского союза,
Германия искала сотрудничества с Францией для разрешения политических
вопросов, в особенности вопросов, связанных с Африкой. В 1904 и 1905 годах
правительство Вильгельма II неоднократно и в духе полнейшей искренности
делало конкретные предложения, которые могли бы привести к согласию. Но
Франция всегда отталкивает протянутую кайзером руку! Она отвечала на самые
выгодные предложения только недоверчивым и оскорбительным отказом или
угрозами! Если Тройственный союз изменил свой характер, виновата в этом
Франция, которая своим непонятным военным союзом с царизмом и поведением
своих министров - прежде всего Делькассе - ясно показала, что ее внешняя
политика направлена против Германии, что целью себе она ставит окружение
центральных держав. Тройственный союз вынужден был сделаться оборонительным
оружием в борьбе против успехов Тройственного согласия, ибо Тройственное
согласие на глазах у всего мира превратилось в заговор завоевателей. Да,
завоевателей! Это вовсе не слиткам сильное выражение, его оправдывают факты:
благодаря Тройственному согласию Франция смогла захватить огромную
марокканскую территорию; благодаря Тройственному согласию Россия смогла
организовать Лигу балканских держав, которая в один прекрасный день даст ей
возможность без особого риска дойти до ворот Константинополя; благодаря
Тройственному согласию Англия смогла сделать несокрушимым свое всемогущество
на морях земного шара! Единственным препятствием этой политике бесстыдного
империализма служит германский блок. Чтобы окончательно утвердить свою
гегемонию, Тройственному согласию остается только расколоть этот блок. И вот
представился удобный случай. Франция и Россия тотчас же ухватились за него.
Используя возбуждение на Балканах и неосторожную политику Вены, они
стремятся теперь к тому, чтобы Германия осудила Австрию, в надежде поссорить
Берлин с его единственным союзником и наконец-то довести до вожделенного
конца свои десятилетние старания изолировать Германию, окружив ее
враждебными европейскими державами.
По крайней мере, таково было мнение пастора и еврея-профессора. Что
касается толстого немца, то он полагал, что цели Тройственного согласия были
еще более агрессивны: Петербург стремится уничтожить Германию, Петербург
хочет войны.
- Всякий сколько-нибудь мыслящий немец, - говорил он, - поневоле
мало-помалу теряет всякую надежду на мир. Мы были свидетелями того, как
Россия строила Польше стратегические железные дороги, как Франция
увеличивала численность и вооружение армии, как Англия подготовляла морское
соглашение с Россией. Какой иной смысл могут иметь все эти приготовления,
кроме того, что Тройственное согласие хочет укрепить свое могущество военной
победой над Тройственным союзом?.. Нам не избежать войны, к которой они
стремятся... Если не теперь, так в тысяча девятьсот шестнадцатом, самое
позднее - в тысяча девятьсот семнадцатом году... - Он улыбнулся. - Но
Тройственное согласие строит себе опасные иллюзии! Германская армия готова
ко всему!.. Нельзя безнаказанно затрагивать военную мощь Германии!
Старый профессор тоже улыбался. Пастор одобрительно кивнул с серьезным
видом. По этому последнему пункту они находились в полнейшем горделивом
согласии между собой.
В Берлине Жак бывал неоднократно.
"Выйду на станции Зоо, - подумал он. - В западной части я меньше всего
рискую встретиться со старыми знакомыми".
До таинственного свидания на Потсдамерплац оставалось около двух часов,
и он решил искать убежища у Карла Фонлаута, жившего как раз на Уландштрассе.
Этот друг Либкнехта, надежный товарищ, на которого можно было вполне
положиться, был зубным врачом, и Жак имел все шансы в этот час застать его
дома.
Его провели в гостиную, где ожидали два пациента: старая дама и молодой
студент. Когда Фонлаут открыл дверь, чтобы пригласить даму, он окинул Жака
быстрым взглядом, ничем себя не выдав.
Прошло двадцать минут. Снова появился Фонлаут и ввел в кабинет
студента. Затем он тотчас же появился опять, один.
- Ты?
Хотя он был еще молод, седая, почти совсем белая прядь прорезала его
каштановые волосы. Все тот же знакомый Жаку огонь мерцал в его глубоко
сидящих глазах с золотыми искорками.
- Поручение, - пробормотал Жак. - Я только что с поезда. Мне нужно
ждать не менее часа. Никто не должен меня видеть.
- Я предупрежу Марту, - сказал Фонлаут, не проявляя удивления. -
Пойдем.
Он провел Жака в комнату, где у окна, против света, сидела и шила
женщина лет тридцати. Комната была только что прибрана. В ней находились две
одинаковые кровати, стол, заваленный книгами, корзинка на полу, в которой
спали сиамский кот и кошка. Жаку внезапно представилась подобная же комната,
дышащая миром и сосредоточенной внутренней жизнью, где бы он сам и Женни...
Не торопясь г-жа Фонлаут воткнула иголку в шитье и встала. Ощущение
какой-то особенной энергии и спокойствия исходило от ее плоского лица,
увенчанного белокурыми косами. Жак часто встречал ее на собраниях
социалистов Берлина, куда она всегда сопровождала своего мужа.
- Оставайся, сколько пожелаешь, - сказал Фонлаут. - Я пойду работать.
- Не выпьете ли чашку кофе? - предложила молодая женщина.
Она принесла поднос и поставила его перед Жаком.
- Наливайте себе без церемоний... Вы из Женевы?
- Из Парижа.
- А! - сказала она, заинтересованная. - Либкнехт считает, что сейчас
многое зависит от Франции. Он говорит, что у вас большинство пролетариата
решительно против войны. И что, на ваше счастье, у вас в правительстве
имеется один социалист.
- Вивиани? Это бывший социалист.
- Если бы Франция захотела, какой великий пример она могла бы показать
всей Европе!
Жак описал ей демонстрацию на бульварах. Он без всяких усилий понимал
все, что она ему говорила, но объяснялся по-немецки немного медленно.
- У нас тоже вчера дрались на улицах, - сказала она. - Около сотни
раненых, шестьсот или семьсот арестованных. И нынче вечером опять
начнется... Во всех кварталах. А в девять часов все соберутся у
Бранденбургских ворот.
- Во Франции, - сказал Жак, - нам приходится бороться с невероятной
апатией средних классов...
В комнату вошел Фонлаут. Он улыбнулся.
- В Германии тоже... Всюду апатия... Поверишь ли, что, несмотря на
неминуемую опасность, никто в рейхстаге еще не потребовал созыва комиссии по
иностранным делам?.. Националисты чувствуют, что их поддерживает
правительство, и начали в своей прессе неслыханно яростную кампанию! Каждый
день они требуют ввести осадное положение в Берлине, арестовать всех вождей
оппозиции, запретить пацифистские митинги!.. Пусть себе стараются! Сила не
на их стороне... Повсюду, во всех городах Германии пролетариат волнуется,
протестует, угрожает... Это просто великолепно... Мы вновь переживаем
октябрьские дни тысяча девятьсот двенадцатого года, когда вместе с
Ледебуром{91} и другими мы поднимали рабочие массы возгласом: "Война
войне!.." Тогда правительство поняло, что война между капиталистическими
державами немедленно вызовет революционное движение по всей Европе. Оно
испугалось, затормозило свою политику. Мы и на этот раз одержим победу!
Жак поднялся с места.
- Ты уже собираешься уходить?
Жак ответил утвердительным кивком и попрощался с молодой женщиной.
- Война войне! - сказала она, и глаза ее заблестели.
- И на этот раз мы добьемся сохранения мира, - заявил Фонлаут, провожая
Жака до передней. - Но надолго ли? Я тоже начинаю думать, что всеобщая война
неизбежна и что революция не совершится, пока мы не пройдем через это...
Жак не хотел расставаться с Фонлаутом, не спросив его мнения по одному
из наиболее занимавших его вопросов.
Он прервал Фонлаута:
- А есть ли у вас какие-нибудь точные данные относительно сговора между
Веной и Берлином? Какую комедию разыгрывают они перед всей Европой? Что
произошло за кулисами? Как по-твоему - было тут сообщничество или нет?
Фонлаут лукаво улыбнулся.
- Ах ты, француз!
- Почему француз?
- Потому что ты говоришь: "Да или нет..." То или это... У вас какая-то
мания все сводить к ясным формулам! Как будто ясно выраженная мысль заведомо
правильная!..
Жак, смущенный, в свою очередь, улыбнулся.
"В какой мере обоснована эта критика? - задавал он себе вопрос. - И в
какой мере может она относиться ко мне?"
Фонлаут снова принял серьезный вид.
- Сообщничество? Как сказать... Сообщничество открытое, циничное - в
этом нельзя быть уверенным. Я бы сказал: и да и нет... Конечно, в том
удивлении, которое выказали наши правители в день ультиматума, была доля
притворства. Но только известная доля. Говорят, что австрийский канцлер
провел нашего. Так же как он провел все правительства Европы, и что наш
Бетман-Гольвег просто-напросто действовал с непростительным легкомыслием.
Говорят, что Берхтольд сообщил нашей Вильгельмштрассе только выхолощенное
резюме ультиматума и, чтобы заблаговременно добиться от Германии поддержки
австрийской политики перед правительствами других держав, обещал, что текст
будет умеренным. Бетман ему поверил. Германия втянулась в эту историю крайне
доверчиво и крайне неосторожно... Когда Бетман, Ягов и кайзер узнали наконец
точное содержание ультиматума, - я слышал из самых достоверных источников, -
они были совершенно сражены.
- А какого числа они это узнали?
- Двадцать второго или двадцать третьего.
- В этом-то все и дело! Если двадцать второго, как меня уверяли в
Париже, то Вильгельмштрассе еще успела бы оказать давление на Вену до
вручения ультиматума. А она этого не сделала!
- Нет, правда, Тибо, - сказал Фонлаут, - я думаю, что Берлин был
захвачен врасплох. Даже двадцать второго вечером было уже слишком поздно;
слишком поздно для того, чтобы добиться от Вены изменения текста; слишком
поздно для того, чтобы дезавуировать Австрию перед другими правительствами.
И вот у Германии, скомпрометированной против ее воли, оставалось лишь одно
средство спасти свой престиж: принять непримиримую позу, чтобы устрашить
Европу и выиграть путем запугивания рискованную дипломатическую игру, в
которую она, вольно или невольно, была втянута... По крайней мере, так
говорят... И уверяют даже, - это тоже из очень осведомленного источника, -
будто до вчерашнего дня кайзер думал, что мастерски разыграл партию, ибо был
уверен, что обеспечил нейтралитет России.
- Ну нет! Уже наверное Берлин был отлично осведомлен о воинственных
замыслах Петербурга!
- Как утверждают, правительство только вчера поняло, что зашло в
опасный тупик... Поэтому, - добавил он, как-то молодо улыбаясь, -
демонстрации, которые произойдут сегодня, имеют исключительное значение:
народное предупреждение может оказать решающее влияние на правительство,
которое колеблется!.. Ты придешь на Унтер-ден-Линден?
Жак отрицательно покачал головой и расстался с Фонлаутом без всяких
дальнейших объяснений.
"Французская мания?.. - размышлял он, спускаясь по лестнице. - Ясная
мысль - верная мысль?.. Нет, не думаю, чтобы в отношении меня это было
справедливо... Нет... Для меня идеи - ясные или неясные - это, увы, всегда
лишь временные точки опоры... Как раз в этом моя основная слабость..."
Ровно в шесть часов Жак входил в "Ашингер" на Потсдамерплац; это была
одна из главных дешевых столовых для бедного населения, которые имеют свои
филиалы в каждом квартале Берлина.
Он заметил Траутенбаха, сидящего в одиночестве за столом, на котором
стояла миска с супом из овощей. Немец был, казалось, погружен в чтение
газеты, сложенной вчетверо и в таком виде приставленной к графину. Но его
светлые глаза внимательно следили за дверью. Он не выказал ни малейшего
удивления. Молодые люди небрежно пожали друг другу руки, словно они
расстались только вчера. Затем Жак уселся и заказал порцию супа.
Траутенбах был белокурый еврей, почти рыжий, атлетического сложения;
слегка вьющиеся, коротко подстриженные волосы не скрывали лба, похожего на
лоб барашка. Кожа у него была белая, усеянная веснушками, толстые выпуклые
губы - лишь немного розовее лица.
- Я боялся, чтобы мне не прислали кого-нибудь другого, - прошептал он
по-немецки. - Для такой работы швейцарцы, по-моему, мало пригодны... Ты
явился как раз вовремя. Завтра было бы уже слишком поздно. - Он улыбнулся с
деланной небрежностью, играя горчичницей, словно говорил о каких-то
безразличных вещах. - Это операция деликатная, по крайней мере для нас, -
добавил он загадочно. - Тебе ничего не придется делать.
- Ничего? - Жак почувствовал себя задетым.
- Только то, что я тебе скажу.
И тем же приглушенным тоном, с той же легкой улыбкой, прерывая от
времени до времени свою речь деланным смешком, чтобы ввести в заблуждение