Страница:
такое большое место в его жизни.
Он считал свой случай из ряда вон выходящим. Он не подозревал, что
подчиняется общему закону. Толчки, сотрясавшие Европу, пошатнули все личное;
искусственные узы, соединявшие людей, ослабевали, рвались сами собой; ветер,
предвестник грозы, проносившийся над миром, срывал с веток тронутые
червоточиной плоды.
Еще не было двенадцати, когда Жак вернулся на улицу Обсерватории.
Женни не ждала его так рано. Она смущенно призналась, что проспала до
девяти часов. Все утро она жадно читала газеты, отыскивая хоть какие-нибудь
известия об Австрии. Как только она заговаривала о судьбе матери, оставшейся
в Вене, голос у нее начинал дрожать. Она встала и прошлась по комнате,
закрыв лицо руками.
Он не знал, что сказать, чтобы, не солгав, успокоить ее. Тяжесть
событий увеличивалась для него этим беспомощным отчаянием, которое он видел
так близко, совсем рядом, и ко всем прочим основаниям бороться за сохранение
мира, находившегося под угрозой, у него прибавилось сейчас ребяческое
желание избавить Женни от ее тревоги.
- Сядьте, - сказал он. - Не стойте так, с таким несчастным видом... Я
не могу этого видеть, дорогая... Еще ничто не потеряно!..
Верить ему - большего она не желала. Чтобы успокоить ее, он улыбнулся.
Он с жаром заговорил о полномочиях Мюллера, об упорных надеждах Стефани. Он
начал и сам увлекаться своей игрой. Он даже сказал ей с почти искренним
воодушевлением:
- Может быть, это даже хорошо, что опасность стала теперь такой
очевидной, такой всеобщей. Ведь все зависит сейчас от решительного поворота
общественного мнения, который необходимо вызвать!
- Да, - произнесла она, неподвижно глядя перед собой.
Она нервно поднялась с места и пошла поправить штору; движения ее были
так порывисты, что шнур остался у нее в руке.
Он подошел к ней, обнял за плечи, прижал к себе.
- Послушайте, успокойтесь, взгляните на меня... Мне здесь так хорошо. Я
прихожу сюда немного передохнуть, набраться сил. Вы нужны мне... Мне нужно,
чтобы вы верили!
Выражение ее лица сейчас же изменилось, и она храбро улыбнулась.
- Ну вот и отлично! Теперь наденьте шляпу, я поведу вас завтракать.
- Давайте позавтракаем здесь! - предложила она с удивившим его
непритворным оживлением. - Это было бы так приятно!.. У меня есть яйца,
немного персиков, чай...
Он согласился.
Обрадованная, она побежала зажигать газовую плиту. Жак пошел на кухню
за ней. На минуту отвлекшись от своей навязчивой идеи, он смотрел, как она
расстилает на столе скатерку, симметрично расставляет приборы, делает в
масленке ложкой розочки на масле, суетится с той серьезностью, какую хорошие
хозяйки вносят в самые мелкие домашние дела. Как гибки и естественны были
все ее движения! Любовь победила ее напряженность, выпустила на волю ту
женственную прелесть, которая до сих пор была скована в ней каким-то тайным
принуждением.
- Наш первый завтрак, - проговорила она почти торжественно, ставя на
стол яичницу.
Они уселись друг против друга, как старые товарищи. Она была весела; он
старался быть таким же, но лоб его все-таки хмурился. Она украдкой наблюдала
за ним. Он заметил это и улыбнулся.
- Здесь хорошо!
- Да, - сказала она убежденно. - Нам так необходимо теперь быть вместе!
Он опустил глаза. Внезапно он подумал о будущем, и его охватил ужас.
Завтрак продолжался в молчании, и обоим никак не удавалось его
нарушить. По временам Жак окидывал девушку долгим нежным взглядом и, не
находя слов, чтобы выразить то, что он чувствовал, протягивал руку и клал ее
на несколько секунд на руку Женни.
Она страдала, видя его таким молчаливым. За последние дни в ней
произошла резкая перемена: впервые в жизни, вопреки своей натуре, вопреки
длительной привычке прятаться в свою раковину, ей захотелось иметь
возможность говорить о себе. Часы, когда она оставалась одна, были
нескончаемым монологом, обращенным к Жаку, монологом, в котором она
тщательно анализировала себя перед ним, без снисхождения открывала ему все
недостатки своего характера, все свои возможности и их пределы. Ибо ее
преследовал страх, что он идеализирует ее и может горько разочароваться,
когда узнает ближе.
После того, как в вазе не осталось больше персиков, она заставила Жака
сложить свою салфетку и дала ему кольцо Даниэля. Затем взяла его за руку,
как, бывало, брала брата, и повела в свою комнату.
Проходя мимо гостиной, дверь в которую была приоткрыта, он заметил
рояль, освещенный в этот момент солнечными лучами... Он остановился и
сказал, уступая внезапному побуждению:
- Женни, сыграйте мне... знаете... ту вещь... Ту вещь, которую вы
играли... когда-то.
- Какую?
Она отлично понимала какую. Но ее охватила дрожь при этом мучительном
напоминании об их лете в Мезон-Лаффите.
- О, Жак!.. Только не сегодня...
- Сегодня!
Она отворила дверь, подошла к роялю и покорно начала "Третий этюд"
Шопена, напоминавший ему один из самых смятенных, самых безнадежных вечеров
его жизни.
Скрестив руки, он стоял в тени позади нее, чтобы она не могла его
видеть. Время от времени он смыкал веки, стараясь сдержать слезы, и с
изнемогающим от нежности сердцем слушал, как дрожит в тишине эта песнь
тоскующего блаженства. После заключительных нот она поднялась с места,
выпрямилась, отступила на шаг и, остановившись возле Жака, прижалась к нему.
- Простите меня, - шепнул он незнакомым ей тихим и страдальческим
голосом.
- За что? - спросила она с испугом.
- Мы могли быть так счастливы, и так давно уже...
Она вздрогнула и быстро зажала ему рот рукой.
Стеклянная дверь была открыта. Женни мягко увлекла его на балкон.
Вершины деревьев бульвара образовывали под ними плотный зеленый ковер,
из-под которого время от времени доносились, словно чириканье стаи воробьев,
крики невидимых детей. Вдали виднелась зелень Люксембургского сада, покрытая
уже тем бронзовым налетом, который предвещает близость осенней ржавчины.
Жак безучастно смотрел на сияющую панораму, раскинувшуюся перед ними.
"Мюллер, должно быть, уже выехал из Брюсселя", - подумал он. Он не мог
думать ни о чем другом.
Женни, стоявшая подле него, мечтательно прошептала:
- Я знаю каждое дерево... А под этими деревьями знаю каждую скамью,
цоколь каждой статуи... В этом саду все мое детство... - Помолчав, она
добавила: - Я люблю вспоминать... А вы?
- Нет, - ответил он резко.
Она быстро повернула голову, бросила на него опечаленный взгляд и
заметила осуждающим тоном:
- Даниэль тоже.
Он почувствовал, что должен объяснить ей, и сделал над собой усилие.
- Для меня прошлое есть прошлое. Каждый прожитый день падает в черную
яму. Мои глаза всегда были устремлены в будущее.
Его слова задели ее больнее, чем она решилась бы признаться: настоящее
для нее значило мало, а будущее не значило ничего. Вся ее внутренняя жизнь
почти исключительно питалась воспоминаниями.
- Этого не может быть. Вы говорите так, чтобы показаться оригинальным!
- Показаться оригинальным?
- Нет, - сказала она, краснея. - Я не то хотела сказать. - Она на
минуту задумалась. - Не испытываете ли вы по временам потребности...
обманывать ожидания людей? Разумеется, не для собственного удовольствия. Но,
может быть, для того... чтобы легче ускользнуть от них... Нет?
- Как это ускользнуть? - Он подумал и признался: - Да, пожалуй... Для
меня и в самом деле невыносимо чувствовать, что у людей есть обо мне
сложившееся мнение. Они словно пытаются ограничить мои возможности, наложить
запрет на мою мысль. И тогда, да, может быть, мне и случается умышленно
сбивать их с толку: просто для того, чтобы избавиться от этого насилия.
Он заметил, что Женни заставила его оглянуться на себя, чего он,
конечно, не сделал бы сам, и был ей благодарен за это. Он упрекнул себя за
то, что оскорбил ее чувства, рисуясь своим глупым пренебрежением к
сентиментальным воспоминаниям. Он крепко прижал ее к себе.
- Я огорчил вас. Как это глупо!.. Но нервы сейчас так напряжены... -
Вдруг он улыбнулся. - А кроме того, чтобы уменьшить мою вину, давайте
скажем, что Женни... чрезмерно чувствительная девочка!
- Да, это правда, - сейчас же согласилась она, - чрезмерно
чувствительная! - С минуту она сосредоточенно думала. - Я чувствительная, но
тем не менее я вовсе не добрая.
Он улыбнулся.
- Нет. Нет... Я хорошо знаю себя! Я часто поступаю так, что может
показаться, будто я добрая, но в действительности это неправда. Просто я
подчиняюсь рассудку, силе воли, чувству долга... Я совершенно лишена
настоящей доброты - природной, стихийной, бессознательной... Доброта, какая
есть, например, у мамы... - Она чуть не добавила: "У вас". Но не сказала
этого.
Он бросил на нее удивленный взгляд. Что-то в ней как будто внезапно
отгородилось от него каменной стеной. Никогда Женни не бывала в его глазах
более таинственной, чем в те минуты, когда пыталась вслух разобраться в
себе. Тогда лицо ее застывало, взгляд делался жестким, и Жаку казалось, что
он теряет связь с ней, что перед ним какое-то окаменевшее, сопротивляющееся,
замкнутое существо - загадка, секрет которой задевал его мужское самолюбие.
Он проговорил серьезно.
- Женни, вы словно остров... Радостный остров, залитый солнцем... но
недосягаемый!
Она вздрогнула.
- Зачем вы говорите это? Вы несправедливы!
Какое-то мрачное дуновение прошло между ними, и она почувствовала
леденящий холод. Несколько мгновений оба молчали, стоя рядом, наклонившись
над перилами балкона, отдаваясь каждый своим непроницаемым мыслям, своим
тревогам.
Два удара, медленные, отдаленные, раздались на башенных часах Сената.
Он посмотрел на свои и выпрямился.
- Два часа! - И, повинуясь своей навязчивой мысли, добавил: - Мюллер
уже в пути.
Они вернулись в комнату. Он не предложил ей идти с ним, и она не
заговорила об этом. Тем не менее это настолько подразумевалось само собой,
что он не удивился, когда, убегая в свою комнату, Женни сказала:
- Одну минутку... Я сейчас буду готова.
В "Юманите", куда Жак решился зайти вместе с Женни, он прежде всего
осведомился у Рабба, которого они встретили на лестнице, что сделано в связи
с предстоящим приездом германского делегата. Мюллера ждали с бельгийским
поездом, который прибывал в Париж в начале шестого. Чтобы принять его, в
одном из залов Бурбонского дворца было назначено на шесть часов вечера
совещание социалистической фракции. Предполагали, что это совещание, ввиду
его особой важности, затянется до поздней ночи.
- Мы все пойдем встречать его на Северный вокзал, - добавил старый
революционер.
- И мы тоже... - сказал Жак, наклоняясь к Женни.
Северный вокзал! В одну секунду в ее воображении ожили все подробности
первой встречи с Жаком, преследование в переходах метро, скамейка в сквере
при церкви св. Венсан де Поля... Она взглянула на него в наивной
уверенности, что он тоже думает об этом. Но он стоял, повернувшись к Раббу.
Он спрашивал у него, какие решения были приняты утром, на заседании
Социалистической федерации.
- Никаких, - буркнул старик. - Члены бюро разошлись, ничего не решив. У
партии больше нет вождя!
В различных отделах редакции было полно народу. Пажес, Кадье и еще
несколько человек спорили в кабинете у Галло.
Распространился слух, что со времени объявления Kriegsgefahrzustand
французский генеральный штаб осаждает правительство, добиваясь немедленного
приказа о мобилизации. Говорили, что он должен появиться не позднее чем
через час. Пажес уверял даже, что приказ был подписан Пуанкаре еще в
полдень, - так сказал один военный писарь, служивший в канцелярии генерала
Жоффра{259}. Но Кадье, который только что пришел с Кэ-д'Орсе, утверждал, что
это известие ложно.
- Я знал бы об этом, - уверенно заявил он.
Основным предметом беспокойства в министерстве иностранных дел была
сейчас, по его словам, позиция английского правительства. Некоторые
политиканы вроде Кайо, видимо, хотели добиться от лидеров Французской
социалистической партии обращения к Кейр-Харди, которое побудило бы
Английскую социалистическую партию отказаться от проповеди нейтралитета
Англии. С другой стороны, Пуанкаре, будто бы по собственной инициативе,
написал личное письмо Георгу V, убеждая Англию объявить себя сторонницей
Франции, ибо английское вмешательство было последним шансом сохранить мир.
- Когда написано это письмо? - спросил Жак.
- Вчера.
- Понятно! Когда Пуанкаре уже знал, что Россия официально объявила
мобилизацию и что война неизбежна!
Никто не подхватил этой темы.
Утренняя телеграмма, видимо официальная, заявляла, что французский и
английский штабы поддерживают между собой непрерывный контакт и что у них
есть "согласованный план действий". Имелись ли в виду военные действия? Из
официозных источников было известно, что Англия отдала приказ своему флоту
следить за проливами; что торговым судам был запрещен вход в военные порты;
что английская артиллерия уже занимала крепости, находившиеся в этих портах,
и что все маяки побережья получили распоряжение не зажигать сегодня вечером
огней.
Вошел Марк Левуар.
Он передал содержание новой беседы Вивиани с фон Шеном. Председатель
совета министров будто бы сказал так: "Германия мобилизуется. Мы это знаем".
И так как посол молчал, Вивиани будто бы добавил: "Поведение Германии
диктует нам наше поведение... Во всяком случае, чтобы доказать до конца и
перед лицом всех наше неуклонное желание сохранить мир, генерал Жоффр отдал
всем нашим войскам приказ отойти от границы не менее чем на десять
километров. Если при этих условиях все же произойдет какой-нибудь инцидент,
это будет значить, что вы сами хотели его вызвать!"
Пажес, имевший связи с военным министерством, тотчас же все разъяснил.
По его словам, это мероприятие Франции не имело существенного значения. Оно
ничем не могло повредить плану кампании, разработанному французским
генеральным штабом, и являлось лишь чисто внешним актом - жертвой, якобы
принесенной для сохранения мира. В кругах, близких к министру Мессими{260},
говорил он, не скрывают, что это кратковременное отступление - всего лишь
ловкий дипломатический ход, способ поразить общественное мнение Европы, и в
особенности Англии.
- Я готов поверить, - сказал Жак, - что их целью является также
добиться присоединения Англии. Но основная цель состоит, по-моему, в том,
чтобы поймать в свои сети нас - нас, пацифистов! Это способ обмануть нас,
завоевать наши симпатии, добиться от нас оправдания! Это благовидный
предлог, который они подсовывают нам, чтобы мы могли с чистой совестью
признать военную власть, чей первый шаг так мало агрессивен. Я уже предвижу,
что именно мы прочтем завтра в оппозиционных газетах!
Галло, продолжавший, несмотря на шум разговора, разбирать бумаги,
внезапно высунул заросшее колючей щетиной лицо из-за кучи папок.
- И доказательство - та торопливость, настойчивость, с какими
правительство официальным путем сообщило об этом мероприятии лидерам партии
еще до того, как его приняло!
Злобный тон этого человека, так хорошо гармонировавший с его некрасивым
лицом, худощавой фигуркой, со всем обликом зябкого чинуши, часто заставлял
думать, что он ошибается, даже и в тех случаях, когда он бывал прав. Но на
этот раз Жак заметил, что гневу не удалось изгнать из глаз Галло выражение
глубокой грусти, которое делало его трогательным, несмотря на невзрачную
внешность...
Группа молодых социалистов ворвалась в кабинет. До них дошел слух,
будто процессия Лиги патриотов направилась к площади Согласия, чтобы пройти
перед статуей Страсбурга.
- Пойдем? - предложил Пажес.
Все вскочили. (В действительности они, по-видимому, не столько горели
желанием, вызвать столкновение и отомстить за смерть Жореса, сколько рады
были возможности ухватиться за этот случай и наконец сделать "что-то".)
Женни угадала, что, несмотря на желание примкнуть к ним, Жак колеблется
из-за нее.
- Пойдемте, - сказала она решительно.
Слегка закрытое туманом, но жгучее солнце давило на череп и делало
воздух в центре Парижа невыносимо душным. Горожане, с каждым днем все более
взбудораженные, раздраженные, как мухи, этой предгрозовой температурой, не
покидали улиц. У дверей банков, сберегательных касс, полицейских
комиссариатов, муниципальных учреждений стояли взволнованные группы, и
полицейские тщетно пытались рассеять их мирным путем. Выкрики газетчиков,
покрывая глухое гудение толпы, окончательно расшатывали нервы.
Подножие памятника Жанне д'Арк на площади Пирамид было разукрашено
цветами, точно катафалк. Под аркадами улицы Риволи вереницы пешеходов
спешили в обоих направлениях. Почти во всех магазинах витрины были закрыты.
На мостовой было не меньше экипажей и машин, чем в самые оживленные дни
зимнего сезона. Зато Тюильрийский сад был пуст, если не считать взводов
конной жандармерии, которые стояли там в резерве, - в тени деревьев, где
блестели движущиеся крупы лошадей, вспыхивали блики на касках.
Сообщение о манифестации было, как видно, ошибочно: площадь Согласия
выглядела как обычно. Там даже не было прервано движение. Правда, небольшой
отряд полицейских на всякий случай преграждал доступ к статуе Страсбурга,
цоколь которой тоже был покрыт венками, украшенными лентами национальных
цветов.
Обманутая в своих ожиданиях, маленькая когорта, пришедшая из "Юманите",
рассыпалась. Жак и Женни влились в толпу улицы Ройяль.
- Половина пятого, - сказал Жак. - Идемте встречать Мюллера{268}. Вы не
устали? Мы могли бы дойти до Северного вокзала пешком, бульварами.
Вдруг, как раз в тот момент, когда они выходили на площадь Церкви св.
Магдалины, оглушительный шум заполнил пространство: большой церковный
колокол отбивал, все время на одной ноте, громкие удары, отчетливые, гулкие,
торжественные.
Люди, застыв на месте, некоторое время с изумлением смотрели друг на
друга. Затем все побежали в разные стороны.
Жак схватил Женни за руку.
- Что это? Что это такое? - пробормотала она.
- Началось, - проговорил кто-то возле них.
Вдали дрогнули другие колокола. И в одну минуту грозовое небо стало
похоже на бронзовый купол, в который со всех сторон били однообразными
упорными ударами, зловещими, как похоронный звон.
Женни не понимала, в чем дело. Она повторяла:
- Что это? Куда все бегут?
Ничего не отвечая, Жак увлек ее на мостовую, которую сотни людей
переходили во всех направлениях, не обращая внимания на экипажи и машины.
Перед почтовым отделением образовалась толпа, которая росла на глазах.
К стеклу только что приклеили изнутри лист белой бумаги. Но Жак и Женни,
стоявшие слишком далеко, не могли разобрать, что там было написано. Люди
бормотали: "Началось... Началось..." Стоявшие в первых рядах застывали на
месте, ошеломленные, подняв голову к объявлению, и читали его, как бы с
трудом разбирая слова, напрягая все свое внимание. Затем они оборачивались с
потухшим взглядом, со вспотевшими, расстроенными лицами; одни молча, ни на
кого не глядя, пробивали себе дорогу и убегали, опустив голову; другие,
напротив, уходили с каким-то сожалением, ловя влажными глазами дружеский
взгляд и приглушенным голосом бормоча какие-то слова, ни у кого не
находившие отклика.
Наконец Жак и Женни тоже смогли приблизиться к окну. На маленьком
квадратном листке, приклеенном к стеклу четырьмя розоватыми облатками,
чей-то безличный почерк, старательный, женский почерк, вывел три строчки,
тщательно подчеркнутые по линейке:
Первый день мобилизации - воскресенье 2 августа.
Женни прижала к груди руку Жака, просунутую под ее локоть. А он стоял
неподвижно. Как и все кругом, он думал: "Началось!" Мысли стремительно
пробегали у него в голове. Он был удивлен, что, вопреки всему, не страдает
так уж сильно. Не будь набата, который каждую секунду, словно ударами
молота, отдавался в его мозгу, он, может быть, даже почувствовал бы какую-то
нервную разрядку, нечто вроде физического облегчения, - сейчас, в конце
этого грозового дня, оно наверняка пришло бы к нему с первой же каплей
дождя... Ложное успокоение, длящееся всего лишь миг. Словно у раненого,
который сначала не почувствовал удара, но чья рана вдруг открылась и начала
кровоточить... Острая боль внезапно пронзила его, и Женни услышала, как
хриплый вздох вырвался из его стиснутых зубов.
- Жак...
Ему не хотелось говорить. Он дал ей вывести себя из толпы. На краю
тротуара стояла свободная скамейка. Они молча сели. Поверх голов теснившихся
людей, этой волны, все приливавшей и приливавшей, они видели на стекле белое
объявление и не могли оторвать от него глаз.
Итак, в течение всех этих недель он жил, ни минуты не сомневаясь в
торжестве справедливости, человеческой правды, любви, - не как мечтатель,
жаждущий чуда, а как физик, ожидающий результатов безошибочного опыта, - и
все рухнуло... Позор! Холодная и презрительная ярость душила его. Никогда
еще он не чувствовал себя таким униженным. Не столько возмущенным или
удрученным, сколько пристыженным и оскорбленным: оскорбленным неизлечимой
посредственностью человека, оскудением воли народа, бессилием разума!.. "А
я? - подумал он. - Что делать теперь?" Внезапная вспышка озарила его
сознание, и он углубился в тайники своего одинокого "я", ища ответа,
лозунга, путеводной нити. Тщетно. И он не мог не поддаться чувству
панического страха перед собственной неуверенностью.
Женни не прерывала его молчания. Она смотрела на все окружающее со
страхом и любопытством. Она довольно смутно представляла себе, что такое
мобилизация, что такое война. И сейчас же подумала о матери, о Даниэле, а
главное - о Жаке. Но, за недостатком воображения, опасности, которым
подвергались все эти дорогие для нее существа, казались ей неопределенными и
неясными.
Словно вторя тревожным мыслям Жака, она вполголоса спросила его:
- Что вы собираетесь делать?
Ее голос звучал спокойно и твердо. Жак успел подумать: "Как хорошо она
держится..."
Но у него не хватило мужества ответить. Он отвел глаза и вытер лоб.
- Пойдемте все-таки на вокзал, - сказал он, поднимаясь с места.
Весь день, сидя в глубоком кресле у телефона, Анна тщетно ждала
весточки от Антуана. Она двадцать раз готова была снять трубку. Нервы ее
были напряжены до предела, но она решила ждать и не звонить первой.
Развернутая газета валялась у ее ног. Она пробежала ее с раздражением. Что
значил для нее весь этот вздор - Австрия, Россия, Германия?.. Сосредоточив
все мысли на себе, она, словно одержимая, беспрерывно воображала сцену,
которая произойдет у нее с Антуаном у них, в их комнате на Ваграмской улице,
без конца добавляя новые подробности, новые возражения, новые все более и
более оскорбительные упреки по его адресу, которые могли бы на минуту
смягчить ее горькую обиду. Потом внезапно забывала свой гнев, просила у него
прощения, обнимала его, увлекала к постели...
Вдруг она услышала в нижнем этаже хлопанье дверей, беготню. Она
машинально посмотрела на часы: без двадцати пять. Дверь стремительно
распахнулась, и появилась горничная.
- Сударыня! Жозеф видел приказ о мобилизации! Его только что вывесили
на почте! Война!
- И что же? - спросила Анна ледяным тоном.
Она мысленно повторяла про себя: "Война..." - не отдавая себе ясного
отчета в значении этого слова. Прежде всего она подумала с досадой: "Симон
вернется". Затем ей пришла мысль: "Пусть идет воевать, дурак". И вдруг
мучительная тревога пронзила все ее существо: "Боже, если будет война, Тони
уедет... Они убьют, они отнимут его у меня!.." Она вскочила.
- Шляпу, перчатки... Скорее!.. Велите подать машину.
Она увидела в каминном зеркале свое постаревшее лицо, заострившийся
нос. "Нет... Я слишком некрасива сегодня", - подумала она с отчаянием.
Когда горничная вернулась, Анна снова сидела в кресле, наклонившись
вперед, сложив руки и сжав их между коленями... Не изменяя позы, она мягко
сказала:
- Нет, Жюстина... Благодарю. Скажите Джо, что я не поеду... Пожалуйста,
приготовьте ванну. Очень горячую... И постелите мне. Я хочу попытаться
заснуть...
Через несколько минут она лежала в полумраке своей спальни. Шторы были
опущены. Телефон стоял у кровати: если он позовет, ей стоит только протянуть
руку...
Здесь, в этих прохладных простынях, она будет, пожалуй, меньше
страдать. Разумеется, улучшение придет не сразу. Надо потерпеть с полчаса, и
тогда удары сердца станут реже, волнение крови уляжется, возбуждение
утихнет. Но это требует поистине неимоверного усилия - лежать здесь,
вытянувшись, смежив веки, без движения, без единого взмаха ресниц... Тони...
Война... Тони. Ах, только бы увидеть его... Завладеть им снова...
Внезапно она вскочила и, шатаясь, сжимая лицо руками, побежала босиком
в маленькую гостиную. Даже не придвигая стула, она опустилась на колени
перед письменным столом, на ковер, схватила лист бумаги, карандаш и
набросала:
"Я слишком страдаю, Тони. Это не может больше продолжаться. Я больше не
могу, не могу. Ты, может быть, уедешь? Когда? Я теперь ничего о тебе не
знаю. Что я тебе сделала? За что? Я должна тебя видеть, Тони. Сегодня
вечером. У нас. Я буду ждать тебя. Сейчас пять часов. Я иду туда. И буду
ждать тебя там весь вечер, всю ночь. Приходи, когда сможешь. Но только
приходи. Я должна тебя видеть. Обещай мне, что ты придешь. Мой Тони!
Он считал свой случай из ряда вон выходящим. Он не подозревал, что
подчиняется общему закону. Толчки, сотрясавшие Европу, пошатнули все личное;
искусственные узы, соединявшие людей, ослабевали, рвались сами собой; ветер,
предвестник грозы, проносившийся над миром, срывал с веток тронутые
червоточиной плоды.
Еще не было двенадцати, когда Жак вернулся на улицу Обсерватории.
Женни не ждала его так рано. Она смущенно призналась, что проспала до
девяти часов. Все утро она жадно читала газеты, отыскивая хоть какие-нибудь
известия об Австрии. Как только она заговаривала о судьбе матери, оставшейся
в Вене, голос у нее начинал дрожать. Она встала и прошлась по комнате,
закрыв лицо руками.
Он не знал, что сказать, чтобы, не солгав, успокоить ее. Тяжесть
событий увеличивалась для него этим беспомощным отчаянием, которое он видел
так близко, совсем рядом, и ко всем прочим основаниям бороться за сохранение
мира, находившегося под угрозой, у него прибавилось сейчас ребяческое
желание избавить Женни от ее тревоги.
- Сядьте, - сказал он. - Не стойте так, с таким несчастным видом... Я
не могу этого видеть, дорогая... Еще ничто не потеряно!..
Верить ему - большего она не желала. Чтобы успокоить ее, он улыбнулся.
Он с жаром заговорил о полномочиях Мюллера, об упорных надеждах Стефани. Он
начал и сам увлекаться своей игрой. Он даже сказал ей с почти искренним
воодушевлением:
- Может быть, это даже хорошо, что опасность стала теперь такой
очевидной, такой всеобщей. Ведь все зависит сейчас от решительного поворота
общественного мнения, который необходимо вызвать!
- Да, - произнесла она, неподвижно глядя перед собой.
Она нервно поднялась с места и пошла поправить штору; движения ее были
так порывисты, что шнур остался у нее в руке.
Он подошел к ней, обнял за плечи, прижал к себе.
- Послушайте, успокойтесь, взгляните на меня... Мне здесь так хорошо. Я
прихожу сюда немного передохнуть, набраться сил. Вы нужны мне... Мне нужно,
чтобы вы верили!
Выражение ее лица сейчас же изменилось, и она храбро улыбнулась.
- Ну вот и отлично! Теперь наденьте шляпу, я поведу вас завтракать.
- Давайте позавтракаем здесь! - предложила она с удивившим его
непритворным оживлением. - Это было бы так приятно!.. У меня есть яйца,
немного персиков, чай...
Он согласился.
Обрадованная, она побежала зажигать газовую плиту. Жак пошел на кухню
за ней. На минуту отвлекшись от своей навязчивой идеи, он смотрел, как она
расстилает на столе скатерку, симметрично расставляет приборы, делает в
масленке ложкой розочки на масле, суетится с той серьезностью, какую хорошие
хозяйки вносят в самые мелкие домашние дела. Как гибки и естественны были
все ее движения! Любовь победила ее напряженность, выпустила на волю ту
женственную прелесть, которая до сих пор была скована в ней каким-то тайным
принуждением.
- Наш первый завтрак, - проговорила она почти торжественно, ставя на
стол яичницу.
Они уселись друг против друга, как старые товарищи. Она была весела; он
старался быть таким же, но лоб его все-таки хмурился. Она украдкой наблюдала
за ним. Он заметил это и улыбнулся.
- Здесь хорошо!
- Да, - сказала она убежденно. - Нам так необходимо теперь быть вместе!
Он опустил глаза. Внезапно он подумал о будущем, и его охватил ужас.
Завтрак продолжался в молчании, и обоим никак не удавалось его
нарушить. По временам Жак окидывал девушку долгим нежным взглядом и, не
находя слов, чтобы выразить то, что он чувствовал, протягивал руку и клал ее
на несколько секунд на руку Женни.
Она страдала, видя его таким молчаливым. За последние дни в ней
произошла резкая перемена: впервые в жизни, вопреки своей натуре, вопреки
длительной привычке прятаться в свою раковину, ей захотелось иметь
возможность говорить о себе. Часы, когда она оставалась одна, были
нескончаемым монологом, обращенным к Жаку, монологом, в котором она
тщательно анализировала себя перед ним, без снисхождения открывала ему все
недостатки своего характера, все свои возможности и их пределы. Ибо ее
преследовал страх, что он идеализирует ее и может горько разочароваться,
когда узнает ближе.
После того, как в вазе не осталось больше персиков, она заставила Жака
сложить свою салфетку и дала ему кольцо Даниэля. Затем взяла его за руку,
как, бывало, брала брата, и повела в свою комнату.
Проходя мимо гостиной, дверь в которую была приоткрыта, он заметил
рояль, освещенный в этот момент солнечными лучами... Он остановился и
сказал, уступая внезапному побуждению:
- Женни, сыграйте мне... знаете... ту вещь... Ту вещь, которую вы
играли... когда-то.
- Какую?
Она отлично понимала какую. Но ее охватила дрожь при этом мучительном
напоминании об их лете в Мезон-Лаффите.
- О, Жак!.. Только не сегодня...
- Сегодня!
Она отворила дверь, подошла к роялю и покорно начала "Третий этюд"
Шопена, напоминавший ему один из самых смятенных, самых безнадежных вечеров
его жизни.
Скрестив руки, он стоял в тени позади нее, чтобы она не могла его
видеть. Время от времени он смыкал веки, стараясь сдержать слезы, и с
изнемогающим от нежности сердцем слушал, как дрожит в тишине эта песнь
тоскующего блаженства. После заключительных нот она поднялась с места,
выпрямилась, отступила на шаг и, остановившись возле Жака, прижалась к нему.
- Простите меня, - шепнул он незнакомым ей тихим и страдальческим
голосом.
- За что? - спросила она с испугом.
- Мы могли быть так счастливы, и так давно уже...
Она вздрогнула и быстро зажала ему рот рукой.
Стеклянная дверь была открыта. Женни мягко увлекла его на балкон.
Вершины деревьев бульвара образовывали под ними плотный зеленый ковер,
из-под которого время от времени доносились, словно чириканье стаи воробьев,
крики невидимых детей. Вдали виднелась зелень Люксембургского сада, покрытая
уже тем бронзовым налетом, который предвещает близость осенней ржавчины.
Жак безучастно смотрел на сияющую панораму, раскинувшуюся перед ними.
"Мюллер, должно быть, уже выехал из Брюсселя", - подумал он. Он не мог
думать ни о чем другом.
Женни, стоявшая подле него, мечтательно прошептала:
- Я знаю каждое дерево... А под этими деревьями знаю каждую скамью,
цоколь каждой статуи... В этом саду все мое детство... - Помолчав, она
добавила: - Я люблю вспоминать... А вы?
- Нет, - ответил он резко.
Она быстро повернула голову, бросила на него опечаленный взгляд и
заметила осуждающим тоном:
- Даниэль тоже.
Он почувствовал, что должен объяснить ей, и сделал над собой усилие.
- Для меня прошлое есть прошлое. Каждый прожитый день падает в черную
яму. Мои глаза всегда были устремлены в будущее.
Его слова задели ее больнее, чем она решилась бы признаться: настоящее
для нее значило мало, а будущее не значило ничего. Вся ее внутренняя жизнь
почти исключительно питалась воспоминаниями.
- Этого не может быть. Вы говорите так, чтобы показаться оригинальным!
- Показаться оригинальным?
- Нет, - сказала она, краснея. - Я не то хотела сказать. - Она на
минуту задумалась. - Не испытываете ли вы по временам потребности...
обманывать ожидания людей? Разумеется, не для собственного удовольствия. Но,
может быть, для того... чтобы легче ускользнуть от них... Нет?
- Как это ускользнуть? - Он подумал и признался: - Да, пожалуй... Для
меня и в самом деле невыносимо чувствовать, что у людей есть обо мне
сложившееся мнение. Они словно пытаются ограничить мои возможности, наложить
запрет на мою мысль. И тогда, да, может быть, мне и случается умышленно
сбивать их с толку: просто для того, чтобы избавиться от этого насилия.
Он заметил, что Женни заставила его оглянуться на себя, чего он,
конечно, не сделал бы сам, и был ей благодарен за это. Он упрекнул себя за
то, что оскорбил ее чувства, рисуясь своим глупым пренебрежением к
сентиментальным воспоминаниям. Он крепко прижал ее к себе.
- Я огорчил вас. Как это глупо!.. Но нервы сейчас так напряжены... -
Вдруг он улыбнулся. - А кроме того, чтобы уменьшить мою вину, давайте
скажем, что Женни... чрезмерно чувствительная девочка!
- Да, это правда, - сейчас же согласилась она, - чрезмерно
чувствительная! - С минуту она сосредоточенно думала. - Я чувствительная, но
тем не менее я вовсе не добрая.
Он улыбнулся.
- Нет. Нет... Я хорошо знаю себя! Я часто поступаю так, что может
показаться, будто я добрая, но в действительности это неправда. Просто я
подчиняюсь рассудку, силе воли, чувству долга... Я совершенно лишена
настоящей доброты - природной, стихийной, бессознательной... Доброта, какая
есть, например, у мамы... - Она чуть не добавила: "У вас". Но не сказала
этого.
Он бросил на нее удивленный взгляд. Что-то в ней как будто внезапно
отгородилось от него каменной стеной. Никогда Женни не бывала в его глазах
более таинственной, чем в те минуты, когда пыталась вслух разобраться в
себе. Тогда лицо ее застывало, взгляд делался жестким, и Жаку казалось, что
он теряет связь с ней, что перед ним какое-то окаменевшее, сопротивляющееся,
замкнутое существо - загадка, секрет которой задевал его мужское самолюбие.
Он проговорил серьезно.
- Женни, вы словно остров... Радостный остров, залитый солнцем... но
недосягаемый!
Она вздрогнула.
- Зачем вы говорите это? Вы несправедливы!
Какое-то мрачное дуновение прошло между ними, и она почувствовала
леденящий холод. Несколько мгновений оба молчали, стоя рядом, наклонившись
над перилами балкона, отдаваясь каждый своим непроницаемым мыслям, своим
тревогам.
Два удара, медленные, отдаленные, раздались на башенных часах Сената.
Он посмотрел на свои и выпрямился.
- Два часа! - И, повинуясь своей навязчивой мысли, добавил: - Мюллер
уже в пути.
Они вернулись в комнату. Он не предложил ей идти с ним, и она не
заговорила об этом. Тем не менее это настолько подразумевалось само собой,
что он не удивился, когда, убегая в свою комнату, Женни сказала:
- Одну минутку... Я сейчас буду готова.
В "Юманите", куда Жак решился зайти вместе с Женни, он прежде всего
осведомился у Рабба, которого они встретили на лестнице, что сделано в связи
с предстоящим приездом германского делегата. Мюллера ждали с бельгийским
поездом, который прибывал в Париж в начале шестого. Чтобы принять его, в
одном из залов Бурбонского дворца было назначено на шесть часов вечера
совещание социалистической фракции. Предполагали, что это совещание, ввиду
его особой важности, затянется до поздней ночи.
- Мы все пойдем встречать его на Северный вокзал, - добавил старый
революционер.
- И мы тоже... - сказал Жак, наклоняясь к Женни.
Северный вокзал! В одну секунду в ее воображении ожили все подробности
первой встречи с Жаком, преследование в переходах метро, скамейка в сквере
при церкви св. Венсан де Поля... Она взглянула на него в наивной
уверенности, что он тоже думает об этом. Но он стоял, повернувшись к Раббу.
Он спрашивал у него, какие решения были приняты утром, на заседании
Социалистической федерации.
- Никаких, - буркнул старик. - Члены бюро разошлись, ничего не решив. У
партии больше нет вождя!
В различных отделах редакции было полно народу. Пажес, Кадье и еще
несколько человек спорили в кабинете у Галло.
Распространился слух, что со времени объявления Kriegsgefahrzustand
французский генеральный штаб осаждает правительство, добиваясь немедленного
приказа о мобилизации. Говорили, что он должен появиться не позднее чем
через час. Пажес уверял даже, что приказ был подписан Пуанкаре еще в
полдень, - так сказал один военный писарь, служивший в канцелярии генерала
Жоффра{259}. Но Кадье, который только что пришел с Кэ-д'Орсе, утверждал, что
это известие ложно.
- Я знал бы об этом, - уверенно заявил он.
Основным предметом беспокойства в министерстве иностранных дел была
сейчас, по его словам, позиция английского правительства. Некоторые
политиканы вроде Кайо, видимо, хотели добиться от лидеров Французской
социалистической партии обращения к Кейр-Харди, которое побудило бы
Английскую социалистическую партию отказаться от проповеди нейтралитета
Англии. С другой стороны, Пуанкаре, будто бы по собственной инициативе,
написал личное письмо Георгу V, убеждая Англию объявить себя сторонницей
Франции, ибо английское вмешательство было последним шансом сохранить мир.
- Когда написано это письмо? - спросил Жак.
- Вчера.
- Понятно! Когда Пуанкаре уже знал, что Россия официально объявила
мобилизацию и что война неизбежна!
Никто не подхватил этой темы.
Утренняя телеграмма, видимо официальная, заявляла, что французский и
английский штабы поддерживают между собой непрерывный контакт и что у них
есть "согласованный план действий". Имелись ли в виду военные действия? Из
официозных источников было известно, что Англия отдала приказ своему флоту
следить за проливами; что торговым судам был запрещен вход в военные порты;
что английская артиллерия уже занимала крепости, находившиеся в этих портах,
и что все маяки побережья получили распоряжение не зажигать сегодня вечером
огней.
Вошел Марк Левуар.
Он передал содержание новой беседы Вивиани с фон Шеном. Председатель
совета министров будто бы сказал так: "Германия мобилизуется. Мы это знаем".
И так как посол молчал, Вивиани будто бы добавил: "Поведение Германии
диктует нам наше поведение... Во всяком случае, чтобы доказать до конца и
перед лицом всех наше неуклонное желание сохранить мир, генерал Жоффр отдал
всем нашим войскам приказ отойти от границы не менее чем на десять
километров. Если при этих условиях все же произойдет какой-нибудь инцидент,
это будет значить, что вы сами хотели его вызвать!"
Пажес, имевший связи с военным министерством, тотчас же все разъяснил.
По его словам, это мероприятие Франции не имело существенного значения. Оно
ничем не могло повредить плану кампании, разработанному французским
генеральным штабом, и являлось лишь чисто внешним актом - жертвой, якобы
принесенной для сохранения мира. В кругах, близких к министру Мессими{260},
говорил он, не скрывают, что это кратковременное отступление - всего лишь
ловкий дипломатический ход, способ поразить общественное мнение Европы, и в
особенности Англии.
- Я готов поверить, - сказал Жак, - что их целью является также
добиться присоединения Англии. Но основная цель состоит, по-моему, в том,
чтобы поймать в свои сети нас - нас, пацифистов! Это способ обмануть нас,
завоевать наши симпатии, добиться от нас оправдания! Это благовидный
предлог, который они подсовывают нам, чтобы мы могли с чистой совестью
признать военную власть, чей первый шаг так мало агрессивен. Я уже предвижу,
что именно мы прочтем завтра в оппозиционных газетах!
Галло, продолжавший, несмотря на шум разговора, разбирать бумаги,
внезапно высунул заросшее колючей щетиной лицо из-за кучи папок.
- И доказательство - та торопливость, настойчивость, с какими
правительство официальным путем сообщило об этом мероприятии лидерам партии
еще до того, как его приняло!
Злобный тон этого человека, так хорошо гармонировавший с его некрасивым
лицом, худощавой фигуркой, со всем обликом зябкого чинуши, часто заставлял
думать, что он ошибается, даже и в тех случаях, когда он бывал прав. Но на
этот раз Жак заметил, что гневу не удалось изгнать из глаз Галло выражение
глубокой грусти, которое делало его трогательным, несмотря на невзрачную
внешность...
Группа молодых социалистов ворвалась в кабинет. До них дошел слух,
будто процессия Лиги патриотов направилась к площади Согласия, чтобы пройти
перед статуей Страсбурга.
- Пойдем? - предложил Пажес.
Все вскочили. (В действительности они, по-видимому, не столько горели
желанием, вызвать столкновение и отомстить за смерть Жореса, сколько рады
были возможности ухватиться за этот случай и наконец сделать "что-то".)
Женни угадала, что, несмотря на желание примкнуть к ним, Жак колеблется
из-за нее.
- Пойдемте, - сказала она решительно.
Слегка закрытое туманом, но жгучее солнце давило на череп и делало
воздух в центре Парижа невыносимо душным. Горожане, с каждым днем все более
взбудораженные, раздраженные, как мухи, этой предгрозовой температурой, не
покидали улиц. У дверей банков, сберегательных касс, полицейских
комиссариатов, муниципальных учреждений стояли взволнованные группы, и
полицейские тщетно пытались рассеять их мирным путем. Выкрики газетчиков,
покрывая глухое гудение толпы, окончательно расшатывали нервы.
Подножие памятника Жанне д'Арк на площади Пирамид было разукрашено
цветами, точно катафалк. Под аркадами улицы Риволи вереницы пешеходов
спешили в обоих направлениях. Почти во всех магазинах витрины были закрыты.
На мостовой было не меньше экипажей и машин, чем в самые оживленные дни
зимнего сезона. Зато Тюильрийский сад был пуст, если не считать взводов
конной жандармерии, которые стояли там в резерве, - в тени деревьев, где
блестели движущиеся крупы лошадей, вспыхивали блики на касках.
Сообщение о манифестации было, как видно, ошибочно: площадь Согласия
выглядела как обычно. Там даже не было прервано движение. Правда, небольшой
отряд полицейских на всякий случай преграждал доступ к статуе Страсбурга,
цоколь которой тоже был покрыт венками, украшенными лентами национальных
цветов.
Обманутая в своих ожиданиях, маленькая когорта, пришедшая из "Юманите",
рассыпалась. Жак и Женни влились в толпу улицы Ройяль.
- Половина пятого, - сказал Жак. - Идемте встречать Мюллера{268}. Вы не
устали? Мы могли бы дойти до Северного вокзала пешком, бульварами.
Вдруг, как раз в тот момент, когда они выходили на площадь Церкви св.
Магдалины, оглушительный шум заполнил пространство: большой церковный
колокол отбивал, все время на одной ноте, громкие удары, отчетливые, гулкие,
торжественные.
Люди, застыв на месте, некоторое время с изумлением смотрели друг на
друга. Затем все побежали в разные стороны.
Жак схватил Женни за руку.
- Что это? Что это такое? - пробормотала она.
- Началось, - проговорил кто-то возле них.
Вдали дрогнули другие колокола. И в одну минуту грозовое небо стало
похоже на бронзовый купол, в который со всех сторон били однообразными
упорными ударами, зловещими, как похоронный звон.
Женни не понимала, в чем дело. Она повторяла:
- Что это? Куда все бегут?
Ничего не отвечая, Жак увлек ее на мостовую, которую сотни людей
переходили во всех направлениях, не обращая внимания на экипажи и машины.
Перед почтовым отделением образовалась толпа, которая росла на глазах.
К стеклу только что приклеили изнутри лист белой бумаги. Но Жак и Женни,
стоявшие слишком далеко, не могли разобрать, что там было написано. Люди
бормотали: "Началось... Началось..." Стоявшие в первых рядах застывали на
месте, ошеломленные, подняв голову к объявлению, и читали его, как бы с
трудом разбирая слова, напрягая все свое внимание. Затем они оборачивались с
потухшим взглядом, со вспотевшими, расстроенными лицами; одни молча, ни на
кого не глядя, пробивали себе дорогу и убегали, опустив голову; другие,
напротив, уходили с каким-то сожалением, ловя влажными глазами дружеский
взгляд и приглушенным голосом бормоча какие-то слова, ни у кого не
находившие отклика.
Наконец Жак и Женни тоже смогли приблизиться к окну. На маленьком
квадратном листке, приклеенном к стеклу четырьмя розоватыми облатками,
чей-то безличный почерк, старательный, женский почерк, вывел три строчки,
тщательно подчеркнутые по линейке:
Первый день мобилизации - воскресенье 2 августа.
Женни прижала к груди руку Жака, просунутую под ее локоть. А он стоял
неподвижно. Как и все кругом, он думал: "Началось!" Мысли стремительно
пробегали у него в голове. Он был удивлен, что, вопреки всему, не страдает
так уж сильно. Не будь набата, который каждую секунду, словно ударами
молота, отдавался в его мозгу, он, может быть, даже почувствовал бы какую-то
нервную разрядку, нечто вроде физического облегчения, - сейчас, в конце
этого грозового дня, оно наверняка пришло бы к нему с первой же каплей
дождя... Ложное успокоение, длящееся всего лишь миг. Словно у раненого,
который сначала не почувствовал удара, но чья рана вдруг открылась и начала
кровоточить... Острая боль внезапно пронзила его, и Женни услышала, как
хриплый вздох вырвался из его стиснутых зубов.
- Жак...
Ему не хотелось говорить. Он дал ей вывести себя из толпы. На краю
тротуара стояла свободная скамейка. Они молча сели. Поверх голов теснившихся
людей, этой волны, все приливавшей и приливавшей, они видели на стекле белое
объявление и не могли оторвать от него глаз.
Итак, в течение всех этих недель он жил, ни минуты не сомневаясь в
торжестве справедливости, человеческой правды, любви, - не как мечтатель,
жаждущий чуда, а как физик, ожидающий результатов безошибочного опыта, - и
все рухнуло... Позор! Холодная и презрительная ярость душила его. Никогда
еще он не чувствовал себя таким униженным. Не столько возмущенным или
удрученным, сколько пристыженным и оскорбленным: оскорбленным неизлечимой
посредственностью человека, оскудением воли народа, бессилием разума!.. "А
я? - подумал он. - Что делать теперь?" Внезапная вспышка озарила его
сознание, и он углубился в тайники своего одинокого "я", ища ответа,
лозунга, путеводной нити. Тщетно. И он не мог не поддаться чувству
панического страха перед собственной неуверенностью.
Женни не прерывала его молчания. Она смотрела на все окружающее со
страхом и любопытством. Она довольно смутно представляла себе, что такое
мобилизация, что такое война. И сейчас же подумала о матери, о Даниэле, а
главное - о Жаке. Но, за недостатком воображения, опасности, которым
подвергались все эти дорогие для нее существа, казались ей неопределенными и
неясными.
Словно вторя тревожным мыслям Жака, она вполголоса спросила его:
- Что вы собираетесь делать?
Ее голос звучал спокойно и твердо. Жак успел подумать: "Как хорошо она
держится..."
Но у него не хватило мужества ответить. Он отвел глаза и вытер лоб.
- Пойдемте все-таки на вокзал, - сказал он, поднимаясь с места.
Весь день, сидя в глубоком кресле у телефона, Анна тщетно ждала
весточки от Антуана. Она двадцать раз готова была снять трубку. Нервы ее
были напряжены до предела, но она решила ждать и не звонить первой.
Развернутая газета валялась у ее ног. Она пробежала ее с раздражением. Что
значил для нее весь этот вздор - Австрия, Россия, Германия?.. Сосредоточив
все мысли на себе, она, словно одержимая, беспрерывно воображала сцену,
которая произойдет у нее с Антуаном у них, в их комнате на Ваграмской улице,
без конца добавляя новые подробности, новые возражения, новые все более и
более оскорбительные упреки по его адресу, которые могли бы на минуту
смягчить ее горькую обиду. Потом внезапно забывала свой гнев, просила у него
прощения, обнимала его, увлекала к постели...
Вдруг она услышала в нижнем этаже хлопанье дверей, беготню. Она
машинально посмотрела на часы: без двадцати пять. Дверь стремительно
распахнулась, и появилась горничная.
- Сударыня! Жозеф видел приказ о мобилизации! Его только что вывесили
на почте! Война!
- И что же? - спросила Анна ледяным тоном.
Она мысленно повторяла про себя: "Война..." - не отдавая себе ясного
отчета в значении этого слова. Прежде всего она подумала с досадой: "Симон
вернется". Затем ей пришла мысль: "Пусть идет воевать, дурак". И вдруг
мучительная тревога пронзила все ее существо: "Боже, если будет война, Тони
уедет... Они убьют, они отнимут его у меня!.." Она вскочила.
- Шляпу, перчатки... Скорее!.. Велите подать машину.
Она увидела в каминном зеркале свое постаревшее лицо, заострившийся
нос. "Нет... Я слишком некрасива сегодня", - подумала она с отчаянием.
Когда горничная вернулась, Анна снова сидела в кресле, наклонившись
вперед, сложив руки и сжав их между коленями... Не изменяя позы, она мягко
сказала:
- Нет, Жюстина... Благодарю. Скажите Джо, что я не поеду... Пожалуйста,
приготовьте ванну. Очень горячую... И постелите мне. Я хочу попытаться
заснуть...
Через несколько минут она лежала в полумраке своей спальни. Шторы были
опущены. Телефон стоял у кровати: если он позовет, ей стоит только протянуть
руку...
Здесь, в этих прохладных простынях, она будет, пожалуй, меньше
страдать. Разумеется, улучшение придет не сразу. Надо потерпеть с полчаса, и
тогда удары сердца станут реже, волнение крови уляжется, возбуждение
утихнет. Но это требует поистине неимоверного усилия - лежать здесь,
вытянувшись, смежив веки, без движения, без единого взмаха ресниц... Тони...
Война... Тони. Ах, только бы увидеть его... Завладеть им снова...
Внезапно она вскочила и, шатаясь, сжимая лицо руками, побежала босиком
в маленькую гостиную. Даже не придвигая стула, она опустилась на колени
перед письменным столом, на ковер, схватила лист бумаги, карандаш и
набросала:
"Я слишком страдаю, Тони. Это не может больше продолжаться. Я больше не
могу, не могу. Ты, может быть, уедешь? Когда? Я теперь ничего о тебе не
знаю. Что я тебе сделала? За что? Я должна тебя видеть, Тони. Сегодня
вечером. У нас. Я буду ждать тебя. Сейчас пять часов. Я иду туда. И буду
ждать тебя там весь вечер, всю ночь. Приходи, когда сможешь. Но только
приходи. Я должна тебя видеть. Обещай мне, что ты придешь. Мой Тони!